А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В необычном порыве благородства он готов хотя бы на одну ночь осчастливить всех обездоленных. Лишь под утро ложится в постель и засыпает с чувством какого-то высшего целомудрия.
И снова проходит два дня, на этот раз звонко-радостных.
Уже по шагам почтальона он уверен, что есть письмо от Хильи. Но не знает, что эти строки, над которыми, казалось, пронесся холодный расчетливый ветер, станут, может быть, самыми роковыми в его жизни.
«Когда я писала предыдущее письмо, я была усталой, нервной. Но Вы не должны были понять меня так, как поняли. К тому же у меня есть свои отношения с людьми, почти обязанности, которые связывают меня. Это было лишь минутным настроением. Господин Раун, Вы не должны мне больше писать! Хилья Н.»
Он не поверил. Это невозможно! И вытащил из записной книжки письмо Хильи, которое всегда носил с собой.
Почерк был одинаковый.
Нет, это все-таки недоразумение.
В тот же день он пишет ей снова. Заклинает, умоляет. Уже не разбирает, что пишет, все выливается наружу. Пропадают стыд и гордость, он, как утопающий, зовет на помощь.
Ждет. Нет, не может быть, чтобы все кончилось. Слышит шепот Хильи. И как слабеющему от жажды страннику в пустыне мерещатся все более чудесные оазисы, так и для Лааса день в Меремызе становится какой-то нежно- прекрасной, удивительно чистой летней сказкой, из которой воображение отбрасывает все постороннее. И как уже давно, он и сейчас, в этом отчаянии, представляет себя королевским сыном, в присутствии которого даже ворону, черной птице ночи, достаются отливающие серебром крылья.
Ждет письма. И оно приходит, как ледяное дыхание.
«Нельзя ведь, переписываясь, прекратить переписку. Господин Раун, я больше не буду читать Ваших писем. Верю, что у Вас есть чувство такта и Вы меня действительно оставите в покое. X. Н.».
Лаас сдерживает себя из последних сил, боясь, что увидят его оголенный позор. Машинально ведет дела, которые не нуждаются в том, чтобы над ними задумываться. Живет по своим старым привычкам, каждое утро прибирает комнату, делает гимнастику, бегает вниз в лавку за молоком. Это пока еще ход часов, у которых движутся колесики и стрелки, но у которых раз от разу, с каждым днем, все слабеет незаведенная пружина.
Опершись на поручни, он смотрит на склонившееся красное холодеющее солнце.
Весна? Пронизывающий северо-западный ветер свистит в вантах и время от времени швыряет с отдельных крутых волн в лицо холодные капли. Два матроса, которые были заняты на корме со швартовым тросом, стараются согреться, бьют себя руками, пассажиры в большинстве сбились в укрытие.
«Того и гляди, пойдет снег»,— думает Лаас, поглядывая на темные тучи.
И вновь наваливается боль. Он выхватывает из-за пазухи конверт, словно он наполнен обжигающим морозом.
«Господин Раун, я больше не буду читать Ваших писем. Верю, что у Вас есть чувство такта и Вы меня действительно оставите в покое. X. Н.».
Он перестал писать. Но, словно побитая, изгнанная из дома собачонка, скребся за дверями, искал щелочки: послал две открытки без подписи — открытка не письмо! На них просто не обратили внимания, никакого ответа, даже такого, в котором было бы сказано, что он человек бессовестный.
Вдруг в памяти с удивительной ясностью всплывает смерть Мартина Идена. Звездное небо. Долгие вздохи океана. Пароход уже отплыл от него на расстояние звука. Мартин усмехается на свое возникшее на миг, странное желание жить и плывет дальше как человек, которому уже не надо спешить. Жизнь скользит мимо. Зачем, куда? Он набирает полные легкие воздуха, уходит под воду, чувствует, что ушел уже довольно глубоко, и тут пропадает сознание.
Лаас на корме «Нептуна» перегнулся через поручни. Нет, он никакой не Идеи. Руфь все-таки хотела быть с Иденом, он же с собачьим унижением, даже после того как его прогнали, все еще пытался тщетно найти расположение Хильи.
Лаас Раун неподвижно уставился на бурлящую за кормой воду. Вдруг пальцы сами собой сжимаются в кулаки, хрупкие, мелкие ледяные строчки становятся бесформенным комком бумаги, рвутся на клочки и, как дрожащие снежные бабочки, летят на пронизывающем ветру, пока набегающие волны не поглощают их.
Лаас равнодушно и оцепенело смотрит на море, и руки, что рвали письмо, кажутся ему чужими. В такой безучастности он стоит еще некоторое время, затем эти же руки хватают из записной книжки и другое письмо, но, прежде чем они успевают с ним что-то сделать, Лаас пробуждается от своей оцепенелости, и застывшая было боль наваливается с прежней силой.
Солнце закатилось. Холодный ветер задувает над пароходом и морем. Голова молодого человека, стоящего на корме парохода, низко склонилась над поручнями.
Воля уходит, исчезает почти и сознание. Он — ничтожная частичка чего-то неимоверно огромного и мощного, маленькая клеточка, чья жизнь и движение от нее самой не зависят. И сочится в море, под боль и робкий трепет души, напряжение трудовых лет, юношеское упорство, гордость молодого человека, сочится из уголков глаз — в добавление к толще моря.
И тут он замечает, что письмо в его руке отсырело, намокло. Его легко разорвать, и все же он снова сует листок со строчками, которые еще недавно дышали блаженным теплом, за пазуху. Выбросить это письмо оказалось невозможным.
На пароходе зажглись огни. Немногочисленные пассажиры спускались в салон.
Дома, наверное, он будет завтра в это время. Отец, мать, Малль...
Небось обрадуются после долгой разлуки.
Летняя практика — на двух более или менее крупных мостах, на железной дороге. Заработок, правда, меньше, чем на частных работах, но остается время для учебы и — можно немного отрешиться от всего.
Чувствует сквозь палубу, как стучит двигатель. Становится холодно. Сквозь решетку он видит, как внизу равномерно движутся цилиндры. Эвальд действительно сделал правильно, что выбрал машины, в них больше жизни, чем в домах, в которые, когда они готовы, въезжают холодные люди, богатые адвокаты и...
Черт бы побрал эту жизнь!
Ритмичная игра тяжелых, лоснящихся от масла много стальных мускулов захватывает. И вот он уже спускается по трапу.
— Здравствуйте! Ну и жарища тут у вас!
— Да уж потеплее, чем на палубе.
В том, как молодой человек прохаживается среди машин, чувствуется сноровка, помощник механика держит масляную щетку у движущегося вверх и вниз поршня и не предупреждает Лааса, что здесь можно испачкаться.
— «Данциг 1898»,— читает Лаас.— Старушка. Корпус тоже в том возрасте?
— Нет, судно лет на двадцать моложе. Неплохо бы сюда и поновее машину, эта жрет столько, что... но товарищество бедное.
Сквозь узкую дверцу котельной бьет красноватый отсвет. Потный полуголый кочегар тяжелой стальной лопатой с грохотом открывает дверцы обеих печей, сероватый уголь с треском летит в пламя. Затем мелькает длинная кочерга, поддувала печей пышут жаром — взгляд на манометр, два-три удара тяжелым железным молотом по скатившимся из бункера большим комьям угля.
Машина работает с придавленным шумом. Можно почти слышать, как пар заставляет двигаться тяжелые поршни. Кажется, будто здесь взнуздано какое-то могучее первобытное животное и оно должно тут, со сдерживаемым ворчанием, выполнять свою работу.
Кочегар, подняв пары, переводит дух. Лаас пробирается в котельную.
— Крепкая работа.
— Уголь ни к черту.
Широкое рябоватое лицо кочегара лоснится от пота. Вентиляторы установлены вверху, по ходу судна, и воздух с шумом поступает оттуда вниз, а затем на печные решетки. Когда кочегар снова открывает лопатой дверцу, Лаас вырывает из книжки листочек, сильный ветер подхватывает его — и уносит в печь. Бумага превращается в ничто, даже пепел мгновенно исчезает в тысячеградусном пламени.
— Ну и тяга!
— Да, этого здесь хватает — а то разве выдержишь в такой жаре.
Лаас достает из кармана письмо Хильи, пускает в струю воздуха — и в следующий миг письма уже нет.
— Вас еще не пробрало потом?
— Есть...
— Тут и одежду забьет угольной пылью,— говорит кочегар.
— Ну ладно, прощай!
Когда Лаас по узкому железному трапу поднялся наверх, пароход уже плыл в ночи. Вот так — сгорело, и всё. Очень просто.
Вспомнилась статья профессора искусствоведения в «Лооминге».
Без стиля нет архитектуры, литературы, науки, искусства и даже жизни. Может, и он, Лаас, тогда не живет, потому что в его жизни нет стиля. Жизнь была нелепой и пошлой с самого начала. Редко выдавались запоминающиеся дни, да и те наполнялись красотой лишь в его мечтах. Хилья и девица из «Бразилии»! Но не в нем ли самом эта трещина, эти беспокойные шараханья из одной крайности в другую! А между ними тишина знойных дней, но тем опаснее может быть взрыв.
Труд. Да, он трудился, пытался продвинуться вперед, но не было ли и это лишь заменителем, суррогатом удовольствия. Искал Золотые Ворота, будто Анкер Ларсен свой камень мудрости... «Золотые Ворота»! — сентиментальная мечта мальчишки. Где он их мог найти? В маленькой, самодовольной столице? И он едва ли не больше ненавидит эту ирреальную, далекую, романтическую мечту, чем уродливую мерзость жизни.
Стиль и композиция, классика и ренессанс и барокко! Смешал бы все это в одном проекте, главное, чтобы дом был готов и чтобы в нем было удобно жить. Но ведь требуют не жизни, а красоты, строят красивые дома, рисуют красивые картины, пишут красивые книги! Художники — это жрецы прекрасного, жрецы красоты...
Черт возьми! Как все это пошло. Даже то, что он вынужден так об этом думать...
К чему бриллианты и рубины, к чему их дорогая цена, зачем их холодный шлифованный блеск, если жаждущему жизни человеку больше пользы от капельки теплой крови, капельки жизни, пусть исходит она хотя бы из больного лона прокаженной.
Утверждают, что романтика и натурализм не уживаются в одном доме, в одной картине, в одной книге. Но как же они тогда уживаются в одном человеке?
Мысли зашли в тупик. Почувствовал, что ему стало холодно. Он отыскивает лесенку вниз в общую каюту третьего класса. Пассажиров совсем немного, и все же пребывание здесь во всех отношениях приятное, даже ходят по
кругу прихваченные кем-то с собой бутылки с водкой, чтобы развеять скуку. Две повидавшие город крашеные деревенские девицы кокетничают с молодыми людьми, в другом месте спорят по поводу какого-то общего ночлега, который собираются организовать на люках кладовой. На задней скамейке молодой парень взял гармонь, двое других заказывают «Блошку Вийю». Но из этого ничего не получается. Тогда затягивают новую песню, на этот раз гармонист уже в состоянии подыграть:
Чернокосая девчонка Очень нравится мальчонке. Пусть она меня не любит, Я готов ее голубить...
Лаас кисло усмехается, идет в угол и садится на свои чемоданы. В самом большом, довольно увесистом, лежат книги. Но есть они и в двух других, что поменьше,— книги тяжелые...
Пароход тихо подходил к причалу, в это время на палубу с тяжелой поклажей выбрался бородач и уставился на Лааса.
— Смотри-ка, вроде Лаас?.. Господи!
Обе руки Лааса легко уместились бы в его огромной лапище. Он из Кообассяяре, Пээтер Тынис, и хорошо знает старого Рауна. Говорят, даже родичи какие-то.
— Ну да, значит, приехал проведать стариков. А так, выходит, скоро готовый инженер? Может, по делам здешнего причала?
— Да, причала,— и Лаас рассказывает, что ему там придется делать.
— Это верно, правильно, где уж там без присмотра... Сляпают что-нибудь на скорую руку... Оолендер давно хотел соорудить этот причал, подписи собирали, и теперь вот государство все же раскошелилось. Да и людям польза будет. А у старого Оолендера свои суда... Две недели тому назад, как тут обследовали и бурили...
Раздается гудок. Вода за кормой начинает бурлить, якорная лебедка стрекочет. Вокруг парохода собираются моторные лодки.
— На этот раз дошли довольно быстро. Суббота, удастся еще к баньке поспеть.
Суббота... Сегодня действительно суббота? У каждого дня есть свое значение. В субботу — платят получку, потом выходной, чтение, прогулки, и опять начинается неделя. Суббота — автомобиль несется в заходящее солнце...
Дьявольщина!
Работа на причале сегодня кончена, и судостроительная верфь Оолендера и дом рабочих безлюдны. К сараю подкачены бочки с цементом, бревна, навезены камни и гравий, забито несколько свай.
Но на берегу и на установленном на козлах временном причале полно людей. Полдюжины автомашин и два автобуса дожидаются груза и пассажиров. Лаас замечает крупную фигуру старого Оолендера. Чего-то раскричался на причале приземистый судовой агент, других никого Лаас как следует уже и не помнит. Уж не торговец ли Мяэсепп там, фамилия его не приходит на память,— да и самого Лааса здесь знают еще меньше.
Лаасу и Пээтеру Тынису немного по дороге. Пээтера приехала встречать жена, и Лаас складывает на телегу свою небольшую поклажу.
Мимо, покачиваясь, проходит автобус.
— Все на моторах, — замечает Лаас.
— Да, на моторах. Кто же нынче по-другому! Дело это поставлено на широкую ногу. Моторы, они не одного мужика высосут.
— И у вас, должно быть, в лодке мотор.
— А как же, только к мотору должны быть и снасти подходящие, тогда он оправдывается. Тут у некоторых мужиков по шесть-семь затрепанных сеток, и на веслах-то с ними делать нечего, а уж с мотором да в долг... Мухумцы заставили сетями море, разве тут на одной человеческой силе выдержишь.
И у Раунов теперь вместе с Яаном Ванатоа и Михкелем Ууэтоа на троих один мотор. Лаас и не знает, каких это стоило сил. За год всего несколько писем. И все-таки ему присылали больше, чем сам отвечал на них.
— А как вообще уловы?
— Скудноваты. Весной подряд выдалась пара ночей, а теперь по утрам — кот наплакал. Да и плата мизерная — а снасти и горючее в цене.
Лаасу вспоминается его собственная путина. Те же разговоры, и все же как будто что-то изменилось, стало совсем другим. Дело не только в моторах и горючем, а в чем-то гораздо большем. Будто и не тот уже Уулуранна, откуда он мальчишкой чуть ли не сбежал, и разница не
столько во внешних переменах, а в чем-то внутреннем, что пока трудно определить.
Лаас тащит свои чемоданы на хранение в общественную лавку, чтобы потом за ними прийти. И лишь тут спохватывается, что надо было привезти домой какие-нибудь подарки. Отец ему всегда что-нибудь привозил — ножичек или карманный фонарик, бабушке платок, Малль и матери — платье. Бабушки больше нет — добрая бабушка лежит рядом с дедушкой, на кладбище в Уулуранна...
Он покупает отцу две пачки папирос, матери и Малль кило конфет. Затем, с портфелем в одной руке, чемоданчиком — в другой, пускается в дорогу.
Близится вечер, но солнышко греет вроде еще сильнее. Направо, в придорожном березняке, поднялось роскошное здание с несколькими трубами, слева среди лесной поросли — небольшие обшитые дома поселенцев. Дорога ползет вверх, виляет вниз, бухточки в заливе, поросшие лесом холмы. Два мужика идут с мешками рыбы. Мальчишки уже выпотрошили плотву из своих вершей, частые ряды вешек в ручье обозначают места ловли.
Сухое поле, синеющий между кустами можжевельника вереск. Жердевой забор. Под рябиной маленький ладный домик из круглых бревен и под соломенной крышей, построенный на месте старой хибары. На окнах занавески. Наверное, Юула живет все еще тут. Писали, что заимела ребенка, но тот вскоре умер.
Солнце опустилось над Аруметсаским лесом, тени деревьев вытянулись. Дверь домика не скрипнула, колодец безмолвствует. Если бы Юула вышла — узнал бы он ее? Наверное, постарела.
...В воздухе плывут крохотные синие пушинки, то взмывают круто вверх, то опускаются вниз. «Дедушка, не говори плохих слов, мама не велит...»
По дороге вдоль берега идут отец и ууэтоаский Юри.
— Здравствуй! — Он говорит это совершенно обычно, но сердце наполняется теплотой.
— Лаас, господи помилуй, Лаас!— И отец подходит столь близко, что его голова касается сыновнего плеча. Пожимая сыну руку, заглядывает ему в глаза, и у самого проступают слезы.
Они стоят некоторое время, не в состоянии что-либо сказать.
— Выходит, вернулся домой!
— Ну и поздоровел же ты, Юри,— говорит Лаас соседу.
— Да, мужик хоть куда! Но сам-то расскажи о себе, надолго домой?
Лаас коротко рассказывает, на сколько он сюда и как.
— Может, тогда и нас определишь к себе на работу?
— Я рабочих не набираю, но поговорю.
Ступая по меже, Лаас ощущает прилив удивительного счастья.
И тут же, словно по зову, начинает гудеть церковный колокол. Будто стрела, высится над полями и лесами далекая колокольня, один ее звон следует за другим и, словно благословляющая рука, нежно гладит зеленеющие поля, синеватые леса и лоснящееся море. Над банями родной деревни поднимаются дымки, одни густо чадят, другие вьются с красноватым отсветом, и над всем этим сияет склонившееся над темными макушками Аруметсаского леса вечернее солнце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26