А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Они выходят на широкую дорогу, и к ним присоединяются мужики из деревни Рихва. Затем следует крутой берег с избушкой, лодками, сараями для засолки рыбы, вешали и множеством рыбацких сараюшек.
И вовсе не рано они вышли, на дорогу ушел добрый час. Отец достает из-под стрехи ключ и открывает замок. Они складывают сети и мешки для рыбы, и вот уже все владельцы лодочного мотора на месте. То тут, то там в тишине раздаются резкие выхлопы, и вскоре затарахтел мотор и на корме у рауновской лодки. Отец и Лаас сталкивают в воду еще и небольшую лодку — их верши стоят примерно в километре ниже лодочного причала,— гребут в ту сторону.
Рыбы не так уж и мало, как думал отец, в одну вершу набилась целая куча окуней.
Настроение у Лааса поднимается. Бодрое, чистое весеннее утро, старательно копошащийся поблизости отец и его дружеский, убаюкивающий разговор — все это действует на него, как освежающий напиток.
Что было, то было. Двадцать шесть — по крайней мере за пять лет закончит университет, получит диплом инженера, и тогда на другую жизнь останется еще достаточно времени. Хилья... Лишь на мгновение возникает ее образ, затем воспоминание о ней снова уходит на сумеречные задворки души. На берегу моря и после, дома, он чувствует удивительную легкость. Кажется, он опять становится самим собой. Отказ осенью от места дорожного мастера представляется ему делом решенным.
Столько-то сбережено, чтобы на две зимы хватило. А летом наймется на работу, осилит и университет, как осилил училище и техникум. В работе и учебе у него своя поступь — медленная, но твердая. В работе он не блуждает так, как блуждает в любви...
Но, отправившись после обеда в поселок, встречает по дороге Мийю. Вместе с воздушными замками растворилась и его окрепшая на миг воля, и все начинается сначала.
Бушующие страсти поутихли и сменились грустной нежностью какого-то преходящего чувства. Даже место их встречи уже не на Лыпесяяреской дороге, а в высоком лесу
за полями Оолендера. Мийя почти каждое воскресенье освобождала себе вторую половину дня, дети оставались под присмотром матери или служанки. Лаас каждую сулят боту уезжал к родителям, а возвращаясь в воскресенье обратно напрямик через лес, сворачивал в сторону и находил Мийю то сидевшей за книгой, то стоявшей в ожидании его за густыми деревьями.
Было удивительно приятно сидеть молча и чувствовать близость Мийи или положить ей на колени свою голову, смотреть в небо и в устремленные на тебя глаза и обмениваться редкими ничего не значащими словами.
Хильда, девушка, которую осенью Лаас в отчаянии поцеловал, видимо, чуточку влюбилась в него. Уехала в Таллин, устроилась домработницей и теперь изредка пишет ему. Лаас иногда отвечает и, не желая скрывать этого от Мийи, читает ей невинные письма. В свою очередь Мийя, стараясь войти в доверие к Лаасу, поверяет ему свои дела.
...Она, видно, и не годилась бы Лаасу в жены. Не очень хорошо воспитанная, росла единственным в семье изнеженным ребенком. Когда отец еще держал лавку, оттуда можно было брать все что угодно. После его смерти единственной повелительницей в доме стала мать, которая выполняла все ее капризы. Отец оставил довольно большое наследство, у них было три дома — один из них мать потом продала. Беззаботность, наверное, и испортила Мийю, приучила воспринимать жизнь слишком легко.
Могла бы поступить в университет, но влюбилась в приехавшего в Курессааре флейтиста. Вышел некрасивый роман. Они обручились, однако флейтист был, наверное, еще более легкомысленным, чем она, пил и не обрывал свои прежние связи. Они расстались.
— В это время... ну,— и голос ее осел до шепота.
Лаас вопросительно смотрит ей в глаза.
— Ох, неужели не... слышал? Кто-то разнес сплетню.., будто я сделала... аборт. Но это ложь! Ты слышишь, л о ж ь! Здесь страшные люди!
Наступает продолжительное молчание.
— Ты и правда не слышал, разве тебе ничего не говорили?
— Нет,— простодушно отвечает Лаас.
— Может, и не осмелились. Я действительно ничего такого не делала. Это же страшно, как убийство, я скорее бы сама умерла. Ведь ты веришь мне, должен верить, мы же с тобой друзья.
— Конечно, Мийя.
— А после того как расстроилось обручение, я провела одну зиму в Уулуранна. Тут было так скучно. Могла бы уехать в город, но, не знаю почему, не уехала. Может, как раз назло этим сплетницам. Тут появился Антон. Я полюбила его. Было приятно сознавать, что и он любит меня; у него ведь была жена и двое детей, и он так много ездил по свету. Родом с Хийумаа, в молодости был моряком, несколько лет провел в Аргентине, разбогател, был почти миллионером, и снова оказался бедным. Привлекало то, что он был охотником и не боялся никаких зверей. Вроде лейтенанта Глана из «Пана» Гамсуна. Раньше, как это ни смешно, я боялась темноты. Но с ним ничего не было страшно, такой искушенный в любых ситуациях, смелый и уверенный в себе. Мать и остальные воспротивились, чтобы я выходила за него замуж, мол, он годится мне в отцы, что это безумие — но именно поэтому я и хотела выйти за него. Унсет где-то говорит, или я так поняла, что лучше один год прожить безрассудно, чем пребывать девять лет в спокойствии, вялости, обыденности. Хотела быть Кристиной, дочерью Лавранса. Антону однажды изменила жена, и он не мог ей этого простить, мне хотелось быть лучше ее. Но потом появился ты, и все смешалось.
А теперь... Раньше он зарабатывал хорошо, в Таллине у него была большая квартира, однако весной фирма обанкротилась, и он оказался не у дел. Правда, вскоре снова нашел службу, но жалованье небольшое, и уже не было той свободы, поездки четко расписаны, и сюда он приезжает только в августе. В тот вечер, когда Антон увидел, что мы танцуем, он приревновал меня и сказал, чтобы я оставалась в Таллине. Но сейчас он снова доверяет; может, на зиму и вернусь сюда, ничего, если дети какое-то время походят в деревейскую школу. Он хочет собрать немного денег, чтобы купить хотя бы в Нымме какой-нибудь дом, даже там они страшно дорогие, но мама согласна продать наш второй дом, может, тогда...
На лице Лааса появилась пренебрежительная усмешка.
— Ты противный, плохой, злой. Да, я хочу быть с тобой, но я не хочу его оставить сейчас, когда ему плохо, подумает, что именно поэтому. И все же он очень своеобразный человек, я могла бы уйти к тебе, лишь сознавая, что это ему не доставит боли.
— Конечно, старая любовь не ржавеет.
— Ох, все ржавеет, а любовь, наверное, легче всего.
Лаас отодвинулся еще дальше.
— Тебя я никогда не забуду,— шепчет она.
— Когда я уеду и явится новый дорожный мастер...
Но Мийя смотрит мимо него и говорит твердо, с щемя*
щей грустью в голосе:
— Так, как тебя, я не смогу желать больше никого. Солнышко светит жарче всего после полудня. У меня сейчас полдень, а у тебя он еще впереди.
Порой, когда Мийя рассказывает, Лаас испытывает к Антону особенную ревность, превращающую их короткие встречи в муку.
За ними следят. Однажды Мийя встречает за полями свою служанку. На лице той появляется елейное выражение, и она принимается говорить о том, какое чудесное лето. Мийе сказать нечего, но так как служанка не уходит, то Мийе лишь к вечеру удается вырваться к нему, и то на чуть. В другое воскресенье, когда лежали возле моря в кустах можжевельника, они приметили ту же девушку. Она прошла совсем рядом с ними. Неужели и впрямь не увидела их или сделала вид, что не заметила?
— Почему ты не дашь ей какую-нибудь работу, которая бы задержала ее?— шепчет Лаас, когда голова девушки мелькает уже поодаль, между можжевеловыми кустами.
— Тогда у нее был бы двойной повод, чтобы подглядывать и болтать, а так она по крайней мере ничего определенного не знает.
Напряженная ситуация только сближает их. Ощущение скорого расставания обостряет чувства. У них нет никаких обязательств друг перед другом, в их отношениях нет материального расчета или необходимости официально оформить эти отношения. И потому эта, на птичьих правах, любовь особенно дорога.
Лаас видит, что Мийя рискует все же больше, и у него появляется ощущение какого-то неравенства. Хочется, чтобы и у него была жена и дети и чтобы он мог, тоже подвергая опасности свою семейную жизнь, любить Мийю.
И, возможно, из этой потребности рисковать Лаас постепенно заводит разговоры о дурных сторонах своей натуры — о хороших уже все сказано. Это тяжело, он пытается что-то смягчить, но так как Мийя вроде бы все понимает и после каждого такого его признания целует с большей страстью, то и он раз от разу смелеет.
Девица из «Бразилии» и Ирена Вальдман — он все еще не в состоянии быть абсолютно откровенным, сваливает вину на Акселя и на краснобокие яблоки жившей напротив дамы.
Но поделиться еще и дурными детскими шалостями он не может. Одно воскресенье уходит за другим, и всякий раз он решается рассказать обо всем, но, когда голова его оказывается на коленях у Мийи и наступает время исповеди, он тушуется. Наконец он начинает даже сомневаться, было ли все это на самом деле. Дети ведь невинные, чистые, как же тогда возможно, чтобы...
Однако о том, как он стал свидетелем разговора отца и матери, рассказывает довольно скоро. Ему и теперь еще кажется, что родители грешны перед ним. Но если бы ему захотелось полицемерить и постучать себя в грудь и вознести хвалу богу, что он не такой, как другие — все эти развратники, и бежать любоваться своими Золотыми Воротами, то это ему вряд ли уже удалось бы.
Но однажды ночью — день для этого был слишком ясным — он рассказывает Мийе почти все, что знает о себе сам. Только Юула и ее запрет кажутся такой маловажной, ничтожной деталью, что это уходит из памяти.
И все же в комнате повисает тишина. В темноте словно растопырены чьи-то невидимые, испачканные руки, и тиканье часов замедляется, становится громким и роковым, словно удары похоронного колокола. Мийя целует его, и страх рассеивается. Она проявляет / странную нежность и доброту, и Лаас впадает в безумство от неожиданно охватившей его шальной радости, Мийя опять предстает неземным существом, он вновь опускается С перед ней на колени и целует ее ноги. А когда на следующий день он едет на велосипеде по шоссе, на него временами невольно нападает смех, это повторяется и при раз- $ говоре с рабочими. Боже мой, каким огромным, просторным и ясным стал вдруг мир! Он приходит от всего в упоение. Чувствует, что сделал в своей жизни длинный шаг ^ вперед. Казалось, что солнце светит по-иному, ветер задувает по-новому.
Но гордость удерживает его от осознания того, почему в нем неожиданно произошла такая перемена. Он словно ребенок, который попробовал содержимое запретной банки и понял, что варенье сладкое. Но о том, что варенье трогать запрещено, он, ради успокоения совести, напрочь забывает.
«...Не говори этого другим». Он все же сказал, но только не это; исповедь сладостна — он и в дальнейшем многое рассказывает Мийе, становится совсем уж доверчивым, и наконец уже нет такого, чего бы она о нем не знала. Однако что-то в нем напряжено — он и сам не должен
знать о себе более того, что знает о нем теперь Мийя. Потому что и Мийя все-таки другая. Случайно вырвавшиеся из уст Юулы слова запрета настолько запали в его сознание, что стали частью его самого. С другой стороны, он понял: исповедаться — это значит заставить солнце светить для себя сильнее. Так он находит компромисс между полной исповедью и полу исповедь.
Самолюбие его удовлетворено. Нет надобности заверять себя в том, что он, Лаас Раун,— душевно вялый человек, который увяз в своих детских шалостях.
Временами он дает своему воображению разыграться, и, облекая мысли в слова, обращает их к Мийе. Складываются обрывочные, короткие фразы.
...Ты... вижу небо... солнце бьет в глаза... зима... Антон и ты... Кийгариский Нигулас... гул самолетов... Маленькая Малль плачет, разбила о плиту голову... Мать... отец и мать... Ванатоаский Яан... Собака растет, зуб растет тоже — и горб у собаки растет...
Вдруг мысли устремляются в Таллин, и на мгновение перед ним возникает Хилья. Но не успевает он еще и имя назвать, как мысли уже перекидываются к ее матери... важная дама, холодная, неумолимая... ученая, но дура... ничего не читала... И мысль, словно для равновесия, обращается к бабушке... райский сад... Адам и Ева... Каин и Авель... Антон... Антон в гробу... смотрит на меня жутким взглядом... поднимается из гроба...
— Ты ждешь и боишься смерти моего мужа. Боишься, что, когда он умрет, ты должен будешь жениться на мне.
Он не отвечает. Думает, что в ее словах нет правды, что они сказаны в шутку, и поэтому нет надобности на них отвечать. Он убежденно верит в свое «все» и хотел бы знать все о ней. И Мийя рассказывает ему еще пару невинных историй, о каких-то детских поцелуях, и это, наверное, для нее на самом деле все...
Лаас внимательно оглядывается, перекидывает велосипед через высокий, из колючей проволоки, забор, который проходит по лесу. Сосенка вздрагивает, стряхивает на него последние капельки недавно прошедшего дождя, и колючки проволоки трепещут даже через десяток столбов.
Для чего поставили столько заборов — скот одного хозяина не должен общаться со скотом другого. Оолендер,
тот даже свою землю поделил такими проволочными изгородями.
Слишком рано. Стройной фигуры Мийи не видно ни между деревьев, ни на пне. Лаас направляется к высокой густой ели — единственной тут среди сосен — и сдвигает с места широкий, поросший мхом камень. Так и есть. Он разворачивает свернутую в трубочку влажную бумагу.
«Далеко по дороге громыхает телега, над головой чирикает птичка. Темнеет, ждала, думала, может, придешь. Завтра уезжаю в город, возможно, не вернусь к воскресенью. Хочу видеть тебя.
Милый, милый!»
Но она и после ждала его, потому что внизу, частыми, набегающими друг на друга буквами, вслепую нацарапано:
«Совсем темно. Я ничего не вижу. Мне страшно».
Мийя? Что случилось? Мне страшно? Отчего? Почему она не написала? Антон — он сейчас где-то в Вырумаа. Кто-то за ними следит и все доносит ему? Заболели дети? Но тогда она была бы с ними?
На мгновение пронзает мысль: может, он сам был не очень осторожен. Однако это представляется маловероятным.
Оставляет ей письмо и каждый вечер ходит встречать автобус. Мийя возвращается лишь в среду, но и тогда он не сразу может поговорить с ней, в поселке много людей.
Все никак не стемнеет. Уже давно, смеясь, прошла торопившаяся из хлева на кухню служанка, двери захлопнулись, и собака гавкнула в последний раз. Небо на закате за березами все еще рдеет.
Время тянется и тянется. И хотя секундная стрелка нервно дергается, другая стрелка остается совершенно неподвижной. Какими же огромными должны быть часы, чтобы отчетливо видеть движение стрелок? Километровые стрелки, наверное, должны бы двигаться быстро.
Набегает слабый ветерок, шелестят деревья. Лаас подкрадывается ближе к дому, от которого его отделяет лишь дощатый забор, пара яблонь и грядки с клубникой.
Четверть двенадцатого. Вроде бы стало потемнее. Он берет еще немного правее, так, чтобы его ни с какой стороны, кроме как из окна Мийи, нельзя было увидеть, и бесшумно перелезает через забор. Собака даже не тявкнула. Через два часа он оказывается под укрытием стены.
Тихонько стучит по стеклу, но ему кажется, грохает и сотрясается весь дом.
Через несколько мгновений снова скребется по стеклу. Занавеска сдвигается, и он видит ее нежное, прекрасное, чуточку грустное лицо. Звякает крючок, и створка окна открывается.
— Мийя.
Ее улыбка удивительно ласковая, теплая.
— Поднимайся,— шепчет она.
Они стоят друг против друга, она в длинной простой ночной рубашке, глаза ее чуть ниже его глаз, и вдруг она закрывает руками лицо.
— Мийя? Что с тобой?
— Мне стыдно — уйдем отсюда.
Теперь и он замечает на белой подушке темную головку мальчика, слышит его ровное дыхание.
Они бесшумно проходят через полуоткрытую дверь в другую комнату.
— Мийя!..
— Я знала, что ты придешь.
Больше они ни о чем не говорят. Словно бы страшатся того, что могут сказать друг другу, и признание, которого они ждут, растворяется в ласках.
Уже полночь, а они еще не расстались.
— Мийя, я думаю о том, что ты хотела мне сказать...
— Что ты думаешь?
Он и сам не верит в то, что говорит, это лишь попытка прикрыть истинную мысль.
— Ты больше не хочешь меня, остаешься со своим мужем.
— Ох, с мужем... Для тебя это, конечно, было бы лучше.
— Мийя, но ведь я твой!
— Ты беременна...
Ее рука вздрагивает. Некоторое время они безмолвно лежат рядом, затем он осыпает поцелуями ее губы, волосы и тело. Он, кажется, опечален, но в то же время какая-то радость, победа над чем-то перевешивают эту печаль.
— Мийя, Мийя...— Он гладит ее тело, в котором скрыта теперь частичка его самого, и шепотом спрашивает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26