А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Я его ненавижу,— ответила Вера и позволила умертвить свое дитя в собственном чреве.
— Ты его заколола? Задушила? — выспрашивала Вера.
Она лежала, ничего не ощущая, словно страх и раскаяние, боль и даже ненависть отодвинулись куда-то далеко в сторону, хотя дрожала в лихорадочном ознобе, беспрерывно выкрикивая:
— Я его ненавижу, я его ненавижу!
Так рассказала она мне свою историю и, видимо, то же самое моему дяде, когда он бежал за ней следом по полям и лугам и наконец заставил говорить.
— Послушай же, поверь мне,— заклинал он ее.— Я твое письмо получил, только вернувшись, я бы все средства в ход пустил, чтобы приехать и помочь тебе. Из-за ребенка тоже, которого я и в самом деле хотел.
— В самом деле? — переспросила она недоверчиво, ледяным тоном и пустила ему дым в лицо.— Убирайся, я больше не попадусь на твои красивые слова, с меня довольно.
За этот год она постарела на много лет, она все еще жила и работала у тех садоводов, таскала воду, полола сорняки и куда внимательнее сторожила фруктовые деревья. Наряду с этим она учила испанский и английский.
— В крайнем уж случае ты мог бы в этом мне помочь,— сказала она, прежде чем распрощаться с ним.— С сентября я начну в Дрездене учиться в институте, не волнуйся, ни тебя, ни твою семью я не потревожу. Ты ничем передо мной не обязан.
4
Обязан, не обязан. Дядя Ганс перепугался при этих словах и ничего больше не предпринял, чтобы ее переубедить и навязать ей то, чего она теперь не желала. У него была бы возможность изменить ее жизнь в два счета. Грустно стало у него на душе, чертовски скверно, когда он увидел, как она плетется под замерзшими, словно ржавыми, цветами яблонь. И через забор она не перепрыгнула, а прижала к земле провисшую колючую проволоку, протянутую к трухлявому столбу, перелезая через нее, еще раз обернулась и крикнула:
— Пока, позвони как-нибудь. Нам, в садоводство, недавно поставили телефон, ты об этом знаешь?
Вера подозревала, что именно он позаботился о телефоне, еще до отъезда. Он тогда, видимо, питал иллюзию, что будет в пути заходить в любую телефонную будку и набирать их номер, потому что номер этот, среди уймы щекотливых тайн, глубоко врезавшихся ему в память, считал совершенно безобидным. Но в чужом краю ему сразу же дали понять, что он не должен поддерживать ни с кем никаких контактов.
— Никаких личных дел, только семья, а о ней позаботятся, больше ты никого знать не знаешь.
И все-таки на какой-то заброшенной станции, где ему надо было пересесть и пришлось долго ждать поезда, он набрал этот номер и крикнул:
— Вера! Слышишь меня? Ты помнишь?..
Ему казалось, что он слышит ее голос, ее ответ, и у него от счастья перехватило дыхание, но ему мешало какое-то рокотанье, мешал хаос каких-то разговоров и гул, и в этот гул он еще раз крикнул ее имя, но потом повесил трубку, огляделся по сторонам, не следят ли за ним или, чего доброго, не подслушивают ли. Растерявшись, он убежал, боясь самого худшего, но через полчаса, когда вернулся на эту уединенную станцию с телефонной будкой, хотел попытаться еще раз, но тут подошел поезд, в который он сломя голову вскочил, хотя поезд шел совсем не в ту сторону.
Он сделал бессмысленно огромный крюк, потратил на него не то день, не то три дня, должен был доложить об этом, однако ни о телефонном звонке, ни о беспокойстве из-за Веры не упомянул, хотя беспокоился после того прерванного разговора, пожалуй, еще больше. Всякий раз во время своих дальних поездок он хотел позвонить, но заставлял себя не поддаваться соблазну, глушить воспоминания, одолеть свои переживания, ибо целиком и полностью был поглощен другими проблемами. Но по ночам, в унылом гостиничном номере, он часто просыпался и вскакивал, охваченный внезапным страхом за Веру. Между тем, чем больше проходило времени, тем меньше трогали его опасности и трудности, даже разлука с Верой и лишь случайные известия о семье.
И вот он, еще до того, как свидеться с женой и сыном, поспешил сюда, но остался один под яблонями, которые в его кошмарных снах виделись ему огромными, взлохмаченными ветром, а иной раз они низко склонялись под грозными тучами, но никогда не представлялись они ему
такими, какими увидел он их, вернувшись, собственными глазами: увядшими, без листьев и без цветов, что дают жизнь плодам лета.
Не совсем так, как предполагал дядя Ганс, но все же телефон обрел смысл. Жене садовника скоро надоело без конца звать в дом свою помощницу, с которой хотел говорить какой-то человек из Дрездена, не слушавший никаких отговорок. Каждый раз Вера появлялась в прихожей вся сияя и даже не стряхивала грязь с башмаков, чтобы скорее схватить трубку.
— Любимый, я весь день ждала,— кричала она, не дождавшись, пока останется одна и закроются все двери кругом.— Нам никто не мешает, говори все, что у тебя на сердце.
Все и ничего. О его мыслях, которые предназначались только ей. О погоде, когда сияло солнце, о книгах, какие он читал и собирался ей послать, потому что они имели отношение только к ней. Приедет ли он в ближайшие дни, и, пожалуйста, не на час-другой, она сняла комнату, еще в тот раз, когда он чуть было не приехал.
— Позвонишь еще, сегодня вечером? Или сам приедешь?
Ни слова о его семье, Вера этого не выдержала бы. Ей удавалось порой начисто забыть, где он. Она представляла себе, что он опять в доме у Голубого озера, совсем близко от нее, и цыгане дерзко проникают сквозь расписанные стены, смеются, курят сигареты и плевать хотят на то, что о них думают.
— Помнишь,— сказала она ему недавно по телефону,— мы с тобой никогда словом о политике не обмолвились, но мыслим мы одинаково, это я знаю. И хотим одного и того же — жить!
Она опять бегала время от времени к вилле, которую недавно обнесли забором и стали охранять. Но со стороны берега, по запутанным тропинкам, до нее можно было добраться, по крайней мере до той скамьи, на которой они тогда сидели и говорили о будущем.
— День завтрашний, день после испытанного счастья,— сказала Вера, словно изрекла истину,—только тогда лишен надежды, если нет дня послезавтрашнего.
Год минул с того дня, ребенку, которого она убила, было бы теперь три месяца. Его сыну было десять, одиннадцать, двенадцать лет, она о том знать не хотела. Однажды она услышала голос мальчика, вечером, когда, не выдержав, пошла к телефону, который уже несколько дней молчал.
— Ты меня слышишь? — спросила она и прикрыла глаза, молчала ожесточенно, слушала, что и как он спрашивает, сын человека, который был ей близок, как никто другой, хотя до сих пор они вместе провели всего две-три ночи — с цыганами, с сигаретами, красным вином, а под конец ей пришлось прибегнуть к спице или игле, несмотря на ее клятву: мы хотим одного и того же — жить!
Что уж это за жизнь? Поливать сад, ползать под кустами и деревьями, удобрять и сажать цветы, обрезать розовые кусты, а иной раз, как бы между прочим взяв тетрадь-словарик, лечь на солнце, завернув юбку, в обед, когда никто не придет покупать анютины глазки, или петрушку, или букет гвоздик для жены.
— Или для возлюбленной? — спрашивала она задорно, если все-таки кто-нибудь приходил, а ей бы хотелось лежать па солнце, мечгагь о чем-го хорошем, о человеке, с которым иикго сравниться не мог.
Л было лето. Рокочущие самолеты еще изредка бороздили небо. Где-то в дальней дали произошел небывалый взрыв, о котором большинство людей знали только что-то приблизительное.
— Да почти что ничего,— сказала Вера, когда однажды о том зашла речь.
Она хотела по телефону все спросить и поточнее узнать, но тут в прихожую вошла жена садовника и крикнула:
— А тюльпаны? Ты же еще не составила букеты. Последний раз говорю!
Последний раз. Первый раз она любила и, может быть, последний. Последний раз люди могли выбирать: война или мир. Не в первый раз приходили ей на ум эти мысли, с той ночи и с того дня, когда она ни о чем другом не говорила, как только о мертвом ребенке, о том, что все кончено, о ненависти и разрушении, прощании и конце. Но все осталось позади,
Она пела, насвистывала, а то весело мурлыкала какую-нибудь песенку. В ее голове звучало множество песен. После работы она слушала радио, в обед просила у
хозяев газету и порой читала слепому садовнику то, что потом, вечером, повторяла по телефону и выдавала за собственное мнение и что эхом, но в совсем ином виде возвращалось к ней, теперь уже на понятном ей языке. Столько-то Вера все-таки знала о жизни, в которую он ее втянул, чтобы понимать, что жизнь эту можно отравить, загубить еще до того, как она, Вера, произведет на свет ребенка, если она не поймет до мельчайших подробностей, что он говорил, делал и почему исчезал, а возвращался молчаливый или многоречивый.
6
Слишком быстро миновало лето. Уже в конце августа начались дожди, похолодало. И все еще не состоялась их встреча, как они договорились, а вместо этого явился к Вере какой-то молодой человек и спросил:
— Ты меня не узнаешь?
Это был ее брат, которого считали погибшим, который, однако, в неразберихе последней военной зимы, попал в Люнебург. В руке он держал открытку Службы розыска Красного Креста, написанную и отосланную Верой более пяти лет назад. Он получил ее только теперь. Он тоже не верил, что разыщет живым хоть кого-нибудь из своей семьи, которую объявили погибшей.
— Да, я живу, и еще как! - - повторяла она без конца, сияя от счастья.— Мы живем!
Не помня себя от радости, захлебываясь, рассказывала Вера, как ей хорошо жилось, что она пережила и что узнала — только хорошее. А она и вправду расцвела, выглядела здоровой, отпустила снова волосы и очень следила за своей одеждой. Восторженно рассказывала она брату о будущих занятиях в институте и о человеке, которого любит.
— Скоро я уезжаю в Дрезден,— говорила она, показывая на чемодан, стоявший наготове.— А сейчас я ему позвоню. Он должен первым узнать, что из любви ко мне даже мертвые оживают!
Дядя Ганс был дома и сам подошел к телефону, ни жены, ни сына рядом не было, так что он мог говорить откровенно, ликовать, смеяться, радоваться вместе с ней, как если бы это на его долю выпало такое счастье. Но он отреагировал как-то подавленно и спросил:
— Из Люнебурга? С Запада?
Она не поняла, что он имеет в виду, и сказала:
— Это же мой брат, понимаешь, ему восемнадцать. Я носила его на руках, когда он был младенцем. Приезжай, мы отпразднуем все вместе нашу встречу, я очень прошу тебя об этом.
Ей пришлось удовольствоваться уклончивым ответом, который она восприняла как удар. С большим трудом удалось ей скрыть от брата свое разочарование. В последнее время она питала слишком много надежд, а в этот день от избытка радости едва не потеряла почву под ногами. И все же она проявила самообладание, любовно ухаживала за братом и поздно вечером, после того, как они вкусно поужинали и выпили вина с садовником и его женой, проводила в ту самую снятую ею комнату, которой до этого дня ни разу не воспользовалась.
На следующее утро, после бессонной ночи, дядя Ганс вызвал Веру к телефону и ошарашил вопросом:
— Что ты ему обо мне рассказала?
Веру ошеломил тон, волнение, с которым он продолжал ее выспрашивать, когда она призналась, что не умолчала ни о сто существовании, пи о своей любви, ни о том, где он живет, только о семье и его холодном отклике вчера, ей самой непонятном, она умолчала.
— Опять тот же тон,— сказала она и не отвечала больше на его настойчивые вопросы.— Да ничего больше, мы говорили обо всем на свете,— заверила она его и попыталась изменить тон, потому что сама вспылила.— Что ты себе вообразил о моем брате? Он вырос у чужих людей, в Люнебурге оказался случайно, а сейчас приехал из-за меня, только поэтому. Ты что, не веришь?
Она сказала еще, что брат ее останется на три дня, а потом вернется в Люнебург. Эти дни телефон молчал, но потом все, казалось, пошло по-старому, словно ничего не случилось.
7
В общем и целом это было для Веры время, когда ей пришлось со многим мириться, чего она, думалось ей раньше, никогда не вынесет. Она и с садовником, и с его женой ладила, хорошо чувствовала себя в этой деревне, на этой работе, в этом уютном доме, в котором ей за
годы ее работы выделили маленькую квартирку на верхнем этаже. Там хватило бы места для двоих или для троих; вечного одиночества она себе все равно представить не могла. Кое-чем из мебели и самым необходимым для домашнего хозяйства она за это время обзавелась, даже опять приготовила кое-какие детские вещицы, хотя после первой, закончившейся столь несчастливо, беременности едва ли еще верила в осуществление своей заветнейшей мечты.
В начале сентября, незадолго до ее отъезда на учебу, хозяева поинтересовались:
— Что же теперь будет?
Они не хотели отпускать ее, уж ни в коем случае на год или больше, она сказала им о своем отъезде только в последнюю минуту. Старики, оставшиеся бездетными, без нее не справились бы со своим хозяйством, а брать кого-нибудь другого в дом они не хотели; Веру они полюбили всем сердцем, как собственную дочь.
— Ты теперь член нашей семьи,— говорили они.— Мы тогда тебя приняли и всегда хотели тебе только добра, и ты делала, что в твоих силах, для нас. Когда мы умрем, тебе достанется все, что у нас есть.
С тяжелым сердцем прощалась Вера со стариками и обещала в каждую свободную минуту — на два выходных в конце недели и на каникулы — приезжать к ним.
— Здесь мой родной дом,— заверяла она их.— Кроме вас, у меня никого нет.
И какое имело значение, что ехала она в Дрезден, где жил человек, которого она любила? Она даже не знала, будет ли там возможность ежедневно говорить с ним по телефону, как это было здесь. Когда-нибудь он опять уедет, она не осмеливалась спросить его об этом. Они точно без слов уговорились молчать, с этим Вера примирилась, хотя ей доставляло много огорчений, что она, по существу, почти ничего о нем не знала.
Поэтому она не слишком огорчилась, когда напрасно его высматривала, стоя в чужом городе на вокзале. Он знал, что она приедет, но ничего обещать не мог.
— Я понимаю,— сказала Вера ему по телефону,— как-нибудь сама справлюсь.
Но в последние годы она почти не выезжала из деревни и теперь, постояв минуту-другую в лихорадочной вокзальной сутолоке, с тоской вспомнила свой тихий приветливый уголок. И уже хотела узнать, когда идет об-
ратный поезд, но тут с ней заговорил какой-то пожилой человек.
— Меня зовут Флемминг,— сказал он,— я друг Ганса, он просил меня о вас позаботиться.
Шел дождь, Флемминг открыл зонт и взял у Веры из рук чемодан, она сразу почувствовала к нему полное доверие. Флемминг привел ее на трамвайную остановку и спросил:
— У вас есть комната?
Тут она поняла, как опрометчиво поступила, хотя давным-давно запланировала свой приезд в Дрезден. Она даже толком не знала, почему решила учиться и почему именно иностранным языкам.
— Может, Ганс нам подскажет,— ответила она старику, который задумчиво посмотрел на нее.— Или он опять уехал?
— Нет, нет.
Видимо, и с Флеммингом у Ганса существовал уговор молчать об этом. Да особенно словоохотливым Флемминг и без того не был. Лишь проехав в переполненном трамвае несколько минут, он улыбнулся, кивнул ей и сказал:
— Вам тут наверняка понравится, сейчас проедем развалины. А я живу за городом, там вы для начала можете остановиться.
Только теперь Вера обратила внимание, что трамвай идет по району сплошных развалин. Она невольно крепко прижалась к Флеммингу, а он повторил:
— Сейчас мы выедем отсюда.
Теперь Вера даже представить себе не могла, чтобы здесь нашлось для нее пристанище. И что я за человек, спрашивала она себя, никогда-то я не задумывалась над тем, откуда он мне звонит, куда я еду и почему так трудно обрести любовь, счастье и покой в этом тревожном мире.
8
Дождь лил не переставая, серый туман расползался под низкими облаками по долине Эльбы. Ни единого зеленого пятнышка кругом, только поблекшая, увядшая листва на деревьях, которую срывал ветер и уносила река. Повсюду разбитые дороги, огромные лужи, в садах, в полях — размытые тропинки, а высоко на холмах на
окраине города, где иной раз виднеется светлый клочок неба, какой-нибудь мальчонка бодро пробивается сквозь ветер и бурю.
Там и было жилье Флемминга, а теперь и Веры.
— Вы можете пока здесь пожить,— сказал ей Флем-минг, оставил одну, вручив ключи, зонт и план города.
Теперь она ждала Ганса, устроившись, как могла, в домике. Занятия начинались только через два, нет, три дня, учебниками она уже давно запаслась, а сейчас лишь перелистывала их, погруженная в свои мысли, и глядела в окно.
Города отсюда не видно, видны только конечная остановка трамвая, заборы и крутая лестница на склоне, ведущая наверх к небольшому дому, сдающемуся в аренду, и к садовым участкам. Там время от времени взмывает вверх стая птиц, что, недолго, но беспокойно покружив, летят к далекому светлому клочку небес.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31