А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Я, что ли, командую этими капиталистами, я, что ли, установил их порядки?
— Теперь из-за них в промысловых районах — футбольное поле,— замечает Фомич.— Все содрали на дне тралами, как катками укатали. Так что Жоркину банку скоро прикроют, как Северное море с селедкой.
Он кивает головой в окно, и мы все смотрим на Северное море, по которому идем. Оно холодное даже на вид.
— Еще лет пять-шесть назад была рыба, теперь океан заметно отощал,— задумчиво произносит Николаич.
— Теперь рыбы в нем, как пельменей в котле после гостей,— говорит Фомич.— Два-три пельмешка останется, и гоняется хозяйка за ними с дуршлагом. Так и мы по океану с тралом бегаем.
— Люди как дети неразумные, делают —не знают чего,— вставляет Николаич.— Землю замусорили, океан подчистили.
— Нэ дэти — прэступники! — горячими глазами смотрит Автандил на штурмана.— На суку сыдим, его же рубим. Сэледку угробили?! Угробили! Скоро скумбрию выгрэбэм, ставриду — тоже запрэт наложат. Думать на-да! Понял, кацо? — И, обращаясь ко мне, просит: — Гар-дэич-джан, напиши про это! Напиши, богом прашу тэбя!
— Не от нас это зависит. Мы люди маленькие,— вздыхает Николаич.
— Нэ маленькие, а трусливые! — уточняет Автандил.— Из-под ворот только можэм тявкать.— И опять ко мне: — Прашу тэбя, кацо, напиши про это. Душа балит.
— На наш век хватит,— беспечно отзывается вместо меня Серега Лагутин.
Автандил прямо-таки взвинчивается от такого заявления.
— Вот-вот, кацо! После нас хоть патоп. Бэй ее пад дых, бэй в кровину, матушку-природу! Она бэзатветная. Круши, юшку пускай! Бэй, чтоб нэ паднялась! Ас-са-а! — Автандил уже кричит, с южным темпераментом машет руками, будто рубит кого-то выхваченной из ножен саблей.
Мы ошеломленно смотрим на него. Я даже подумал — не пьян ли он? Может, хлебнул втихаря. Но Автандил вдруг сник, устало опустив плечи, и тихо, очень тихо говорит Лагутину:
— Нэт, дарагой, это вредная мысль, это прэступная мысль: «На наш век хватит».
Он отворачивается от нас, смотрит на веселое сиреневое море. В рубке наступает неловкое молчание: Автандил устыдился своей вспышки, а мы молчим, будто виноватые, вроде мы это придумали — так безжалостно относиться к природе, так безответственно выгребать богатства океана, не думая о будущем, о том, что может произойти с человечеством, если сейчас подорвать основу основ жизни на земле.
Молчание нарушает Фомич:
— В городе ателье есть, платья шьют. Никто эти платья не берет. А ателье передовое — экономия большая, план всегда по валу перевыполняют. На районной Доске почета висят.
— Лишь бы план выполнить! — опять вспыхивает Автандил.— А там хоть трава нэ расты. Голову нада имэть,— он постучал себя по лысине,— а нэ качан капусты. План можно выжимать на платьях, на угле, на нефти — на живой природе нэльзя. Каждый раз спохватываемся, да поздно.
— Потом ищем виноватого, на одного кого-нибудь сваливаем,— поддакивает Фомич и продолжает рассказ: — Директора ателье сняли. Жадность фраера сгубила — хотел, чтоб ателье было признано коллективом коммунистического труда. Низкое качество, по его мнению, ерунда, мелочь; главное — количество, перевыполнение плана.
— Между прочим, мы тоже будем бороться за звание коллектива коммунистического труда,— заявляет Шевчук.
— Всех подряд будешь записывать? — спрашивает Фомич.
— Я не директор ателье,— сердито отрезает Шевчук.
— А за количество спросят —почему мало,— не унимается Фомич.— В этом деле тоже «охват» ценится.
— Будем отвечать качеством.
— Все видят, все говорят — и никто не действует,— возвращается к прежней теме Николаич.— Пока в «Правде» статья не появится. Тогда все начинают шевелиться.
— Начинают крычать, храбрыми, умными становятся,— добавляет Автандил.— Но... после «Правды», а до нэе — малчок.
И я вспоминаю, как давным-давно был у одного номенклатурного областного работника. Сидит тот Некто в сером в большом кабинете, телефонов несколько штук на отдельном столике. Выхолен, тщательно выбрит, на щеках оптимистический румянец. Говорит важно, не торопясь, давая собеседнику возможность оценить весомость и значительность его слов. Вот с ним-то и произошел у меня разговор о китах. Тогда уже часто раздавались голоса, что пора прекратить бить китов, пока не уничтожили все стадо, пока кит не исчез.
«Будем бить»,— твердо ответил работник на мой вопрос о китах. И слово «бить» он произнес так, что мне показалось: сверкнуло оно, как топор на эшафоте. Он так уверен в своей непогрешимости, так убежден, что трудится на благо народа! А ведь все время только и занимался уничтожением природы, нанося этим ущерб именно народу. И его ошибки придется исправлять потомкам. «Сельдь уничтожили неразумным промыслом,— напомнил я ему.— Вовремя не остановились, теперь ждем, когда стадо восстановится, жестко караем тех, кто забывает об этом».— «С сельдью — да, неразумно вышло. Есть вот статья.— Он вытащил из стола «Правду» со статьей профессора-биолога.— Очень хорошая, смелая статья, с государственным подходом к делу. Я полностью разделяю мнение автора».— «А с китами как? — повторил я вопрос.— Тоже такую статью ждать?»
Я еще не знаю, что через несколько лет мы с ним окажемся в одной больничной палате. К тому времени уже будет наложен запрет на промысел китов и китобойная база у нас будет ликвидирована. И на мой вопрос о китах он ответит: «Неразумно вели промысел. Подорвали стадо. Надо восстанавливать». И никакого чувства вины, он ее переложит на чужие плечи...
— Капитана здесь нет?—спрашивает судовой врач, поднимаясь по трапу в рубку. Полная пожилая женщина страдает одышкой, вот поднялась по трапу и задохнулась.
— Нету, Римма Васильевна,— отвечает Шевчук.— Он, наверное, в кают-компании, обедает.
— Нет его там.
— Значит, к механикам спустился в машину. А что такое? — Шевчук внимательно смотрит на взволнованное лицо врача.
— Что-то делать надо, Сергей Павлович,— тихо отвечает Римма Васильевна и смущенно поглядывает на нас.— Соловьеву плохо.
Не успевает Шевчук ответить, как в рубку поднимается капитан.
— Арсентий Иванович, с Соловьевым плохо,— почему-то виновато говорит ему врач.
— Что такое? — хмурится Носач.
— Галлюцинации. Голоса слышит.
— Он на ногах?
— На ногах.
— А ну давайте его сюда! — приказывает капитан.— Сейчас я ему покажу голоса. Сейчас он у меня арию из оперы услышит.
Через несколько минут в рубку в сопровождении врача поднимается старший тралмастер Соловьев. Он мал ростом, редеющие соломенные волосы спутаны и влажны, стеснительная улыбка лепится на губах, готовая испуганно вспорхнуть и исчезнуть. Это его разыскивали в день отхода.
— А ну пойдем со мной! — По голосу слышно, что капитан едва сдерживается. Он идет в штурманскую рубку, старший тралмастер за ним. Врач было двинулась следом, но Носач останавливает ее взглядом.— У нас мужской разговор.
И плотно прикрывает за собою дверь.
О чем они там говорили, осталось тайной, только через некоторое время Соловьев выскочил в поту и кубарем ринулся по трапу вниз. Следом вышел капитан, туча тучей.
— Всадите ему укол самой большой иглой,— говорит Носач Римме Васильевне.— Пусть спит как можно дольше.
— Я положу его в госпиталь, Арсентий Иванович.
— Хоть в гальюн, лишь бы по палубе не шлялся.
Врач уходит.
— Это ты его мне подсунул! — хмуро смотрит капитан на Шевчука.— Это на твоей совести.
— Работник он золотой,— оправдывается первый помощник.
— Что вы все заладили: «золотой, золотой»! Это золото — самоварное. Вот оно где у меня! — хлопает себя по шее Носач. И объявляет свое решение: — Ссадим на первое же судно, возвращающееся в порт!
— А как с тралами? Кто будет ими заниматься? — спрашивает Шевчук, по лицу видно, что он сильно расстроен.
— Сам буду заниматься,— бросает капитан.— От него сейчас толку, что от козла молока.
— Работник он хороший,— опять твердит Шевчук.
— Мне не только работник нужен, мне еще и трезвый человек нужен! — Капитан нервно закуривает, ломает спички, чертыхается.— За борт свалится — кто отвечать будет? Ты или я?
— И ты и я,— спокойно отвечает первый помощник.
— Спишу на первое попавшееся судно,— непреклонно говорит Носач.
После ухода капитана в рубке молчание, его нарушает Автандил.
— Жэна у него... Измэняет,— поясняет он мне.— И всегда измэняла. Он — в Море, к ней — хахаль. И он это знает.
— Вот видишь! — с укором обращается ко мне Шевчук.— Вот до чего разлады в семье доводят. А ты лекции о любви и верности читать-читать не хочешь.
— Да не говорил я этого,— сдаюсь я.
— «Не говорил»,— ворчит комиссар.— Любовь и семья — дело тонкое.
Мне кажется, что это он не только о соловьевской семье.
— Все из-за баб,— убежденно произносит Николаич.
— Моряцкие жены — особый род,— задумчиво и с потаенной горечью говорит Шевчук.— Деньгами избалованы, мужья по полгоду дома не бывают. Остаются на берегу одни, соблазнов много.
— Обед сегодня знатный,— восторженно объявляет Фомич, поднимаясь в рубку. Пока тут с Соловьевым разбирались, он успел уже пообедать. Фомич — гурман.— На первое борщ со сметаной, на второе мясо с макаронами, с хренком, с подливкой. Компот. И салатик из капусты с клюквочкой. Чего не идете? Все проблемы решаете?
— Пожалуй, надо идти,— соглашается Шевчук, и они с Автандилом отправляются вниз.
— Ну как, бежим? — благодушно бурчит рядом Фомич.
— Бежим,— отвечаю я.
— Бежим, аж пинжак заворачивается,— смеется Фомич, и его от природы розовое лицо еще больше розовеет. Он рыж, Фомич, с большими тяжелыми руками в веснушках и золотой шерсти, добродушен и всегда рассказывает что-нибудь смешное. Он прошел все моря и океаны. Тюленей бил на Востоке, на Севере треску ловил, на Юге, в тропиках, тонул, на Западе каждый квадрат океана знает «наскрозь».
— Что это там? — спрашивает Лагутин. Я тоже подношу бинокль к глазам.
Вдали что-то торчит из воды. На корабль не похоже. Все попеременке смотрим в бинокли, и никто не может разобрать, что там такое впереди.
— Тут ливанец где-то затонул,— говорит Фомич.— Переломился на волне.
— Когда? — спрашивает Николаич.
— Месяца два назад. В шторм. Это корма его.
Теперь я хорошо вижу, что из воды торчит корма большого судна, изуродованная, задранная вверх. Мелко здесь, значит. А мы жмем полным ходом прямо на эту корму погибшего транспорта.
— Нет, это буксир что-то тащит,— говорит Лагутин, прищурив дальнозоркие глаза.
Я присматриваюсь и вижу, что — да, буксир что-то тащит. Непонятно только — что, Но буксир хорошо виден. Как я раньше его не рассмотрел.
— Плавучий кран тащит,— уточняет Николаич.
Я опять прилипаю к биноклю. Верно, плавучий кран. Фу, черт, что скажут, то и вижу! Тоже мне рулевой, впередсмотрящий! Очень даже ясно теперь вижу, что буксир тащит плавучий кран.
— Ливанец тут где-то гробанулся,— повторяет Фомич.— Сухогруз.
Вахта моя кончилась.
Идти в каюту не хочется. Иду в кают-компанию. Все свободные от вахты смотрят телевизор. Поймали шведский фильм. Языка никто не знает. Смотрят действо и антураж. Какой-то джентльмен что-то говорит красивой даме, а она то заламывает руки, то бросает на него жгучие взгляды.
Автандил Сапанадзе комментирует:
— Пришел к жэнэ своего началника. Саблазняет.
— Нет,— возражает Ованес, старший электрик.— Это он пришел к секретарше и просит, чтоб она пропустила его к шефу.— И нетерпеливо спрашивает: — Скоро, нет хоккей?
— Сунут нам чехи,— зловеще обещает Автандил.— Гаварю тэбе, кацо, она его любовница.
— Еще посмотрим, кто кому сунет,— не сдается Ова-нес.— Не любовница —секретарша это.
— Чехи сильнее,— подает голос капитан.
Он сидит здесь же за столом. Подперев полуседую, с крупными кудрями голову, внимательно смотрит на экран. Сбоку похож на стареющего льва. Таких добродушных львов рисуют в детских сказках и мультфильмах.
Завязался спор, мнения разделились: и о кинокартине, в которой красотка все еще продолжала заламывать руки, и о хоккее. Автандил и Ованес чуть за грудки друг друга не хватают. Старший электрик у нас армянин, низкорослый смуглый крепыш. Он каждый рейс говорит, что это — последний, и вот уже четырнадцать лет не может расстаться с морем и три последних года не был в отпуске. Ованес и Автандил неразлучные друзья и непримиримые спорщики, если дело касается спорта.
Фомич, храня серьезность, предупреждает, что на судне может вспыхнуть кровавая схватка: или Ованес зарежет Автандила, или Автандил сделает секир-башка Ова-несу, потому как один из них болеет за тбилисское «Динамо», а другой, естественно, за «Арарат». Фомич утверждает, что слышал, как Автандил точил ночью кинжал (каюты у них рядом) и напевал: «Кинджял вострый в груд вонзылся, кров из сердца полылась...» А Ованес будто бы примерял волчий капкан у дверей каюты Автандила. Все смеются, а Ованес и Автандил криво усмехаются. И никто из нас не знает, что пройдет всего-навсего год, и Автандил умрет в рейсе от кровоизлияния в мозг, а Ованес в то время будет уже начальником цеха игрушек в Краснодаре.
Начинается хоккей. Здесь все ясно: где наши, где чехи, кто шайбу забил, за кого болеть. Носач болеет больше всех. Наши проиграли.
Капитан наваливается на моториста Зорева, который еще недавно играл в футбольной команде «Балтика», говорит ему, что, мол, дали вам всё, заласкали, а вы заленились, побегать лишний раз не хотите, лодыри, зазнайки, и что калининградская футбольная команда «Балтика» тоже такая же, на первое место никак не может выйти: кто бы ни приехал, обязательно «воткнут» хозяевам. Зорев слабо защищается, говорит, что он тут ни при чем, раз наши проиграли чехам, он хоккеем не руководит и не играет в него, а из «Балтики» лучшие игроки уходят, потому что им квартир не дают и заработок мал, и что их переманивают в классные команды то в Москву, то в Киев.
— Развратили вас: квартиры, оклады, машины, все нам в первую очередь подавай,— ворчит Носач.
Звонит телефон. Ованес берет трубку.
— Арсентий Иванович, вас просят подняться в рубку. Оборвав спор на полуслове, Носач быстро выходит из кают-компании. Я за ним. Что там стряслось?
Мы вошли в пролив Па-де-Кале. Опять узкость, опять движение., как на большой уличной магистрали огромного города. Корабли идут в кильватер, идут встречными курсами, один за одним. Кто в Атлантический океан идет — держится правой стороны, кто в Северное море — левой.
И волна. Крупная. Ветер дует с Атлантики, нам в лицо. Идем на ручном управлении. На штурвале Андрей Ивонтьев. Тут же в рубке и Чиф. Он от хозяина ни на шаг. Песик на откидном штурманском стульчике встал на задние лапы, передними уперся в подоконник и глядит вперед, глядит строго и внимательно, облаивает каждое встречное судно. Облаяв, оглядывается на хозяина: «Как? Ладно я сделал?» Андрей кивает: «Правильно, пусть знают наших». И Чиф опять строго глядит на следующее приближающееся судно.
Справа от нас меловой высокий и обрывистый берег. Наверное, Дувр. Я где-то читал про эти меловые скалы, и мне кажется, что я их даже видел. Почему? Может, это память генов? Когда-то здесь проплывал мой отец. Он тоже видел эти меловые скалы, смотрел на них, как я сейчас.
Вот он, туманный Альбион. Впрочем, сейчас видимость хорошая. День ясный, солнечный и ветреный. Высокое безлесное плато сплошь утыкано маленькими городками. Они почти сливаются друг с другом. Сразу видно — густонаселенная страна. Белые небоскребы торчат как свечи. Архитектура как везде. Если бы не знал, что это Англия, ни за что бы не догадался. Униформа двадцатого века — однотипность построек во всех странах. Теперь города стали похожи один на другой — английские, шведские, датские. Всюду одни и те же небоскребы. Архитектура бездушия. Чем все это рождено? Бездушием человека? Ведь ландшафт —это не только лицо страны, это —лицо общества, лицо человечества.
Все же странно видеть места, о которых давно знал и представлял их совсем другими.
Смотрю в другую сторону, в сторону Франции. Ее не видать. Даже в бинокль. Во Франции воевал мой отец. Там он участвовал в солдатском бунте в феврале семнадцатого года, за что был приговорен к каторжным работам и сослан в Алжир, в Африку. В детстве он рассказывал мне и про Францию, и про Африку, и про море. Переход из Архангельска в Булонь достался молодым солдатам-сибирякам, никогда не видевшим моря, тяжело. Везли их в трюмах несколько недель, и море все время штормило. «И как это моряки выдерживают!—удивлялся он.— Не приведи господь моряком быть». По велению судьбы, а вернее — военкома, я во время другой мировой войны стал именно моряком. И мои морские дороги на Севере, видимо, не один раз пересекались с тем путем, которым проплыл в шестнадцатом году отец. А теперь вот я иду проливом Па-де-Кале, где шел когда-то и отец, прежде чем высадиться на французский берег, который я не могу рассмотреть в бинокль.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44