А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

если не уйдете с нашей земли в течение, самое большее, шести месяцев, то наш Судный день превратится в День Суда над всей великой Британией. Но этот проект так и не был реализован, поскольку нам не удалось разработать сверхточное наводящее устройство (мы собирались попасть в Букингемский дворец, но ни в коем случае не навредить случайно оказавшимся там простым, ни в чем не повинным англичанам), а еще потому, что возникли трудности с производством горючего для нашей ракеты, горючего, способного доставить ее от улицы Амос, угол улицы Овадия, в квартале Керем Авраам до цели, находящейся в сердце Лондона.
Мы все еще разрабатывали технологию нашей ракеты, когда англичане быстро сообразили и в спешном порядке покинули нашу землю. Таким образом, Лондон был спасен от взрыва моего национального гнева и от мощного удара моей ракеты, которая была собрана из старых деталей выброшенного на свалку холодильника и останков допотопного велосипеда.

Около четырех часов мы сворачивали влево с Хевронской дороги и вступали в квартал Тальпиот. Мы шли по тенистым кипарисовым аллеям, в которых шелестел западный легкий ветерок, слагая мелодию, обволакивавшую меня изумлением, кротостью, благоговением. Тальпиот тех лет был тихой окраиной, за которой начиналась Иудейская пустыня. Этот квартал с его садами и лужайками лежал вдали от центра города, от шумных торговых предприятий. В его планировке использовались тенденции застройки благоустроенных жилых районов центрально-европейских городов, районов, предназначенных для спокойной жизни ученых, врачей, писателей и мыслителей. По обеим сторонам улицы стояли симпатичные небольшие одноэтажные дома, окруженные красивыми декоративными лужайками, и в каждом из таких домов — так это представлялось нам, людям скромного достатка, — жил в покое и размышлениях великий исследователь или ученый с мировым именем, как наш дядя Иосеф, которому Бог не послал сыновей, но чье доброе имя известно было по всей нашей земле. И даже в далеких странах были переведены его труды — к вящей славе мудрости и науки.
Мы сворачивали направо, поднимались по улице Коре ха-дорот до небольшой сосновой рощицы, а там — налево, и вот мы уже перед домом дяди Иосефа. Мама, бывало, говорила: «Сейчас только без десяти четыре, быть может, они все еще отдыхают? Почему бы нам не посидеть пару минут спокойно и не подождать здесь, на скамеечке в палисаднике?» А иногда она говорила так: «Сегодня мы чуть-чуть опоздали, уже четверть пятого, и самовар там уже, конечно, кипит, и тетя Ципора уже разложила фрукты на подносе…»
Две вашингтонские пальмы возвышались, как два стража, по обеим сторонам калитки, а дальше начиналась мощеная дорожка, справа и слева от которой живой изгородью тянулись заросли туи. Тропинка эта вела от калитки к широкой лестнице, по которой мы поднимались на веранду и шли до входной двери, над которой старинным еврейским «квадратным письмом» на красивой медной дощечке был выгравирован девиз дяди Иосефа: «Иудаизм и человечность».
На самой двери тоже была медная дощечка, чуть поменьше, но более блестящая, на которой выгравировано на иврите и английском:

ПРОФЕССОР ДОКТОР ИОСЕФ КЛАУЗНЕР

А под табличкой на небольшой записочке, прикрепленной к двери кнопкой, было написано округлым почерком тети Ципоры:

Будьте любезны, избегайте визитов между двумя и четырьмя часами пополудни. Спасибо .

9

Уже в прихожей охватывало меня благоговейное изумление. Казалось, душа сама просила: сними обувь и войди в носках, на цыпочках, едва дыша, с закрытым ртом, как и подобает вежливому человеку.
Кроме вешалки из коричневого дерева, раскинувшей свои ветви в разные стороны у самого входа, кроме небольшого настенного зеркала и тканого темного ковра, не было в прихожей ни одной свободной пяди, не занятой рядами книг: полки, полки от пола и до высокого потолка, а на них книги на разных языках (буквы некоторых из них я не встречал прежде), книги, поставленные вертикально, и книги, уложенные поверх стоящих… Иностранные книги, толстые и богато украшенные, живущие вольготной жизнью, и другие, чья жизнь нелегка — они глядят на тебя из тесноты, они сжаты и уложены так плотно, словно беженцы на нарах, заполнявшие до отказа те суденышки, на которых тайно перевозили в Эрец-Исраэль нелегальных репатриантов-евреев, уцелевших в Катастрофе… Книги тяжелые, почтенные, в кожаных переплетах, и книги легкие, в бумажных непрочных обложках, книги-богачи, роскошные и тучные, и книги-бедняки, поблекшие и потертые, а между ними, вокруг них, за ними еще огромное количество книжечек, брошюр, журналов всех видов и толков — так шумливый, пропотевший сброд толпится на окраинах площадей и рынков.
В прихожей было единственное окно, похожее на оконце в келье монаха-отшельника, забранное железными решетками, глядевшее на исполненные меланхолии кусты в саду. Здесь нас, как и других своих гостей, встречала тетя Ципора, симпатичная старая женщина, со светлым лицом и широкими бедрами, очень-очень «русская», в коричневом платье и черном платке, накинутом на плечи, с седыми волосами, стянутыми на затылке и свернутыми в маленький клубочек. Щеки ее одна за другой подставлены тебе для поцелуя, круглое и доброе лицо улыбается тебе с любовью. Она всегда первая спрашивает о здоровье, но чаще всего, не дожидаясь ответа, прямо на пороге сообщает тебе о том, как поживает наш дорогой Иосеф: о том, что он снова всю ночь не сомкнул глаз, или о том, что желудок его, наконец-то, вновь в норме после долгого расстройства, или о том, что получил он замечательное письмо из Пенсильвании от очень-очень известного профессора, что камни в желчном пузыре делают его жизнь невыносимой, что он должен до завтра завершить большую статью для журнала «Мецуда», выходящего под редакцией Ш. Равидовича, что и на этот раз дядя Иосеф решил сдержаться и не отвечать на тяжкую обиду, нанесенную ему Ицхаком Зильбершлагом, или, напротив, твердо намерен воздать сторицей наглому хулителю, одному из этих заправил шайки «Брит шалом».
После этой сжатой сводки новостей тетя Ципора, любезно улыбаясь, приглашала нас следовать за ней, дабы мы предстали перед самим дядей:
— Иосеф ждет вас в комнате, где он обычно отдыхает, — восторженно возвещала она.
Или:
— Иосеф уже в гостиной, и с ним сидят там господин Крупник, супруги Натаниягу, господин Ионичман, супруги Шохетман. Остальные уважаемые гости скоро прибудут.
А иногда тетя Ципора говорила:
— Еще и шести не было, как с утра закрылся он в своем кабинете, даже завтрак я подала ему туда, но ничего, ничего, вы войдите к нему сейчас, войдите, войдите, пожалуйста, он будет рад, он ведь всегда так рад вам. И я тоже буду рада, хорошо бы ему немного прерваться, пусть чуточку отдохнет, ведь он все больше и больше не щадит свое здоровье. Совсем себя не бережет!

В прихожую выходили две двери: одна, застекленная, украшенная резными цветами, вела в гостиную. Вторая, тяжелая и темная, строгая и суровая, вводила нас в рабочий кабинет профессора, или «библиотеку», как иногда называли эту комнату.
Рабочий кабинет дяди Иосефа представлялся мне в детстве неким залом в храме мудрости: более двадцати пяти тысяч томов, как шепнул мне однажды папа, составляли личную библиотеку дяди Иосеф. Там были и редкие книги, очень ценные, в том числе и рукописи великих основателей нашей литературы, наших поэтов, первые издания с личными посвящениями авторов. Находились там и книги, которые с невероятными ухищрениями были вывезены из советской Одессы и доставлены сюда окольными путями. Среди них библиографические ценности, редкие и уникальные, — и светская литература, и религиозная, включая почти полную сокровищницу мудрости еврейского народа, и лучшие книги народов мира. Некоторые из них купил дядя Иосеф в Одессе, некоторые приобрел в Гейдельберге или Париже, что-то нашел в Лозанне, что-то отыскал в Берлине и Варшаве, что-то заказал в Америке. Хранились на его полках и такие издания, которые нигде не сыскать, разве что в библиотеке Ватикана. Здесь были книги на иврите и арамейском, на сирийском и греческом (новом и древнем), на латинском, санскрите, средневековом арабском, на русском, английском, испанском, польском, французском, итальянском и многих других языках и наречьях, чьи названия я никогда и не слышал, например, такие, как угаритский, словенский, хананейско-мальтийский, церковно-славянский.
Что-то суровое и аскетическое было в этой комнате, служившей библиотекой: прямые черные линии множества полок, расположившихся здесь от пола и до высокого потолка, нависающих также и над дверной притолокой, и над окнами, какое-то молчаливое величие, педантичное, торжественное, не признающее ни смеха, ни легкомыслия. Это величие довлело над всеми, даже над самим дядей Иосефом, заставляя говорить тут всегда шепотом.
Запах гигантской дядиной библиотеки будет сопровождать меня всю мою жизнь: насыщенный пылью, возбуждающий аромат тайной мудрости, дыхание молчаливой, замкнутой жизни, посвященной познанию, — жизни монаха-отшельника. Суровым безмолвием потустороннего мира веет из этих глубин знания, что-то взволнованно нашептывают губы мертвых мудрецов, изливаются сокровенные думы сочинителей, почивших во прахе, с ласковой прохладой касаются нас несбывшиеся желания прежних поколений.
Отсюда, из рабочего кабинета, из трех узких высоких окон с темными шторами открывался вид на печальный, немного запущенный сад, прямо за оградой которого простирались безжизненные пространства Иудейской пустыни, ее скалистые склоны, которые, постепенно снижаясь, волна за волной катились к Мертвому морю. Перешептывающиеся друг с другом высокие кипарисы и сосны окружали сад, между деревьями там и сям цвели олеандры, неухоженные розовые кусты, зеленели одичавшие травы, запорошенные пылью деревца туи, там были серые гравиевые дорожки, садовый стол, сработанный из дерева, загнивающего под обильными зимними дождями, и еще один старый куст — наполовину засохшая, изогнувшаяся китайская сирень. Даже летом, даже в дни, когда налетает из пустыни знойный ветер — хамсин, было что-то зимне-русское, что- то удручающее в этом саде. Бездетные дядя Иосеф и тетя Ципора подкармливали в нем окрестных котов оставшейся на кухне едой, но никогда не видел я, чтобы они гуляли по саду, или сидели на одной из двух его выцветших скамеек вечерами, когда ветерок приносит прохладу.
Только я бродил по этому саду в одиночестве по субботам, после обеда, сбежав от скуки ученейших бесед, которые велись в гостиной. Я охотился на тигров в зарослях кустов, вел раскопки среди камней, надеясь найти спрятанные древние рукописи, и мечтал о том, как будут захвачены и падут под натиском моих боевых колонн выжженные холмы за забором.
Все четыре высокие и широкие стены библиотеки были от края и до края заставлены книжными богатствами. Книги стояли, плотно прижавшись друг к другу, но расставлены были в образцовом порядке — ряд за рядом выстраивались тома в синих, серых, зеленых переплетах, с золотым и серебряным тиснением. В некоторых местах из-за тесноты два ряда книг — один за спиной другого — вынуждены были ютиться на одной, до предела перегруженной полке. И были там блоки готических букв, замысловатых, как башенки замков, и были там священные еврейские тексты, издания Гемары и Мишны, книги религиозных законов иудаизма, молитвенники, собрания мидрашей, сказаний и притч. И были там стеллаж ивритской Испании, и стеллаж Италии, и целый раздел, где были собраны книги из Берлина и других мест, где процветало движение Хаскала. Огромные пространства были отданы Израилю, достижениям лучших его умов и его истории. История древнего Востока, Греции, Рима, история Средних веков, история раннего христианства и христианства новейших времен… Всевозможнейшие исследования в области языческих культур, религий Азии, книги мудрецов ислама… Целая стена посвящена истории еврейского народа — от древности до наших дней… И были обширные славянские области, казавшиеся мне туманными, и территории греческие, и серо-коричневые регионы скоросшивателей и картонных папок, заполненных авторскими оттисками и рукописями. Даже крошечного пространства на стенах не осталось свободным, даже на полу примостились десятки книг, некоторые из них открыты, лежат обложками кверху, иные — со множеством маленьких закладок, а некоторые сгрудились там и сям, как перепуганные стада овечек, на двух-трех стульях с высокими спинками, предназначенных для гостей, часть книг навалена на подоконники. Черная лестница вела к верхним полкам, упиравшимся в высокий потолок. Эту лестницу с помощью металлических рельсов можно было передвигать по всему пространству, вдоль и поперек, и порой я даже получал разрешение покатать с превеликой осторожностью эту лестницу на ее резиновых колесиках из конца в конец, от одной секции с книгами до другой — по всему пространству библиотеки.
Не было здесь ни единой картины, ни цветочной вазы, ни какого-нибудь уголка с изящными безделушками. Только книги. Книги и тишина, заполнявшая всю комнату, и чудесный, насыщенный запах — кожаных переплетов, пожелтевших листов, застаревшего переплетного клея, легкой сырости, странно напоминавшей о морских водорослях, — запах мудрости, учености, тайн и пыли.
В центре библиотеки, словно огромный темный эсминец, который бросил якорь посреди залива, окаймленного горами, стоял рабочий стол профессора Клаузнера. Стол был загроможден высоченными пирамидами из томов энциклопедий и словарей, стопками тетрадей и блокнотов, ручками всевозможных цветов и калибров — синими, черными, красными, карандашами, стиральными резинками, чернильницами, запасами скрепок, булавок, листами, брошюрами, записками, карточками, коричневыми и белыми конвертами, а также конвертами с разноцветными марками, бывшими предметом моего вожделения. Раскрытые тома на иностранных языках лежали поверх раскрытых книг на иврите, и среди них были рассеяны листки, вырванные из блокнота, исписанные дядиным почерком, похожим на сплетения паутины, в которой словно мертвые раздувшиеся мухи запутались многочисленные зачеркивания и исправления. Повсюду разбросаны маленькие записочки. А поверх всего, словно паря над этим хаосом, возлежат на стопке книг дядины очки в золотой оправе. Вторые очки, в черной оправе, лежат на вершине другого книжного холма, на вспомогательной маленькой тележке, примостившейся рядом с дядиным стулом, а третьи, подглядывают за тобой, устроившись среди страниц открытого журнала на небольшой тумбочке рядом с темной кушеткой.
На этой кушетке, свернувшись, как плод в материнском чреве, укрытый по самые плечи легким вязаным шерстяным одеялом, которое своими красно-зелеными клетками напоминало юбку шотландского стрелка, лежал сам дядя Иосеф. Без очков лицо его выглядело детским, был он худым и щуплым, словно мальчик, в его коричневых миндалевидных глазах таились и веселье, и грусть. Он слабо помахал нам своей бледной до прозрачности рукой, улыбнулся (бледно-розовые губы мелькнули сквозь седые усы над аккуратной белой бородкой) и произнес нечто вроде:
— Заходите, пожалуйста, мои дорогие, заходите, заходите…
(На самом деле, мы уже зашли, уже стояли перед ним, но все еще были рядом с дверью и стояли, тесно прижавшись друг к другу, — мои мама, папа и я, — словно маленькое стадо, заблудившееся на чужом выгоне).
— Уж простите меня, пожалуйста, что я не поднялся вам навстречу, пожалуйста, не обращайте на меня внимания, вот уже две ночи и три дня я не покидаю рабочего места, глаз не сомкнул, спросите, будьте добры, госпожу Клаузнер, и она засвидетельствует, что я не отлучаюсь ни для еды, ни для сна, ни даже для того, чтобы заглянуть в газеты, — пока не завершу эту статью… Выйдя в свет, эта статья наделает у нас много шума, да и не только у нас. Ведь весь культурный мир, затаив дыхание, следит за этой дискуссией, и на это раз, мне кажется, удалось заткнуть рты мракобесам всех мастей. На сей раз им ничего не останется, как сказать «аминь», либо, по крайней мере, признать, что их доводы опровергнуты, что, как говорят наши мудрецы, и ослы их мертвы и поля их смыты…
А вы, дорогая моя Фаня? Дорогой Леня? И маленький Амос, такой симпатичный? Как поживаете? Что нового в вашем мире? Читали ли вы уже дорогому Амосу некоторые отрывки из книги «Когда нация борется за свою свободу»? Мне кажется, дорогие мои, что из всего написанного мною до сего дня не создал я более достойной книги, чем эта. Она могла бы послужить пищей духовной для нежной души столь дорогого мне Амоса, да и для душ всей нашей замечательной еврейской молодежи. С ней могут сравниться по силе своего влияния разве что рассеянные на страницах моей «Истории Второго Храма» описания героических подвигов и восстаний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94