А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

вой влюбленной кошки, веселое пение птиц, крикливые увещевания на идише, леденящие кровь вопли старьевщика, лай собак, свободно живущих на воле, — собак, которым выпала более счастливая судьба, чем ему. Стах, бывало, слегка наклонял голову, задумчивый и печальный, короткий хвост его был скорбно поджат меж задних лап, глаза трагичны. Никогда не лаял он на прохожих, никогда не взывал к помощи своих собратьев, собак из переулка, никогда не разражался воем, но мордочка его, когда сидел он на подоконнике, выражала молчаливое отчаяние, надрывавшее мое сердце, немое отчаяние, пронзавшее острее, чем любой вопль, сильнее, чем самое жуткое завывание…
В одно прекрасное утро встала бабушка и, недолго думая, завернула Сташеньку в газету и бросила прямиком в мусорное ведро, поскольку внезапно возникло у нее подозрение, что набрался Сташек пыли или плесени. Дедушка, конечно, пожалел, но не издал ни звука.
А я не простил ей этого.

Эта забитая вещами гостиная, где все, вплоть до запахов, казалось окрашенным в мрачные коричневые тона, служила для бабушки спальней. От нее ответвлялась комнатушка дедушки, «кабинет», монашеская келья его: жесткая тахта, стеллажи с товарами на продажу, груда чемоданов, книжная полка, маленький письменный стол, всегда столь аккуратно прибранный, что мне представлялось — так, наверно, выглядело все вокруг, когда император Франц-Иосиф проводил утренний смотр своего эскадрона сверкающих гусар.
И здесь, в Иерусалиме, скудные средства к существованию доставляла им неустойчивая торговля дедушки: вновь он, бывало, покупал что-нибудь там, продавал здесь, запасался летом, выбрасывал на рынок осенью, стучался со своими чемоданчиками с «образцами» в магазины одежды на центральных иерусалимских улицах Яфо, Кинг Джордж, Бен-Иехуда, Агриппас, Лунц. Раз в месяц выезжал он в Холон, Рамат-Ган, Натанию, Петах-Тикву, а иногда добирался и до далекой Хайфы, спорил там с производителями полотенец, торговался с портными, шьющими белье, с импортерами конфекции.
Каждое утро, перед тем, как пуститься в свои странствования, дедушка обычно упаковывал и готовил к отправке по почте посылки с одеждой и тканями. Время от времени его удостаивали звания местного торгового агента какой-нибудь фирмы готовой одежды или фабрики, выпускающей плащи, потом это звание отбирали, затем вновь удостаивали… Он не любил торговлю и так и не преуспел в ней, с трудом добывая скромную сумму на жизнь семьи. Что он любил, так это бродить по иерусалимским улицам — всегда необыкновенно элегантный, в своем костюме русского дипломата, с треугольником белоснежного платочка, выглядывавшего из нагрудного кармана, с серебряными запонками в манжетах… Ему нравилось часами сидеть в кафе — якобы для деловых встреч, но на самом деле для того, чтобы побеседовать и поспорить за стаканом горячего чая, чтобы полистать там газеты и журналы. Нравилось обедать в хороших ресторанах. К официантам он всегда относился как строгий, придирчивый, но щедрый хозяин:
— Простите, этот чай холодный. Я прошу немедленно принести горячий чай: заварка тоже должна быть очень, очень горячей. Большое спасибо.
Но больше всего любил дедушка длинные поездки за пределы Иерусалима, деловые встречи в конторах фирм, расположенных в прибрежных городах. Была у него изысканная визитная карточка с золотыми полями, с эмблемой в форме ромбов, соединенных так, что они образовывали нечто вроде алмазной выпуклости. На визитке значилось: «Александр З. Клаузнер. Импортер, торговый поверенный, аккредитованный агент общей и оптовой торговли в Иерусалиме и его окрестностях». Протягивая тебе свою визитную карточку, он посмеивался над собой, по-детски извиняясь:
—  Ну и что? Ведь человек должен с чего-то жить.
Но душа его была отдана не торговле, а затаенным в сердце, тайным, наивным влюбленностям. Словно подросток-гимназист семидесяти лет от роду пребывал он в неясном томлении и мечтах: если бы дали ему прожить жизнь заново, по его собственному выбору и истинной сердечной склонности, то он, без сомнения, выбрал бы одно — любить женщин, быть любимым ими, понимать их, проводить с ними время на лоне природы, плыть с ними на лодке по озерам к подножию заснеженных гор, сочинять пламенные стихи, быть стройным, кудрявым, нежным. Но в то же время мужественным. Быть всеобщим любимцем. Быть Черниховским. Или Байроном. А лучше всего —.Зеевом Жаботинским: возвышенный поэт, прославленный вождь, красавец — и все это слилось в одном человеке.
Всю его жизнь душа дедушки устремлялась в мир любви и щедрости чувств. Он хотел отдать женщинам величие своего духа и получить взамен их поклонение и вечную любовь (он, похоже, никогда не делал различия между «любовью» и «поклонением», всегда жаждал и того, и другого, равно как и сам с охотой и наслаждением одаривал безмерной любовью ту или иную женщину, а то и весь женский род).
Случалось, что, придя в отчаяние от ярма, которое ему приходилось влачить, он закусывал удила: опрокидывал в уединении своего кабинета пару рюмок коньяка, а в лунные ночи, особенно горестные, выпивал стакан водки и курил в тоске. Иногда уходил он побродить в одиночестве по иерусалимским улицам. Выйти из дома ему было не так-то легко: бабушка обладала чувствительнейшим, совершенным «радиолокатором», на экране которого она всегда «держала» всех нас. Ей было необходимо в каждую данную минуту проверить и пересчитать — все ли в наличии. С абсолютной точностью она знала, где находится каждый из нас: Леня сидит за столом в Национальной библиотеке на четвертом этаже здания «Терра Санта», Зися — в кафе «Атара», Фаня — в библиотеке «Бней-Брит», Амос играет со своим лучшим другом Элияху в квартире соседа, инженера господина Фридмана, это в ближайшем от нас доме справа. Только в самом углу бабушкиного экрана, за погасшей галактической туманностью, в том углу, где должны были светить ей сын Зюзя, Зюзенька, вместе с Малкой и маленьким Даниэлем, которого она никогда не видела и никогда не купала, только там зияла для нее днем и ночью жуткая черная дыра.
Дедушка бродил с полчаса по улице Эфиопов — шляпа на голове, он вслушивается в эхо собственных шагов, вдыхает сухой ночной воздух, пахнущий соснами и камнем… Возвратившись, он усаживался за письменный стол и, пригубив рюмку, выкуривал одну-две сигареты и в одиночестве изливал душу в написанных на русском языке стихах. С того дня, как оступился он самым постыдным образом, влюбившись в другую женщину на палубе корабля, идущего в Нью-Йорк, и бабушка была вынуждена силой затащить его под свадебный балдахин, уже никогда не было у него и мысли взбунтоваться: стоял он, бывало, перед своей женой, как крепостной перед помещицей, преданно служил ей — со смирением и поклонением, с почтительным страхом и безграничным терпением.
Она же, со своей стороны, обращалась к нему «Зися», а в редкие минуты глубокой нежности, исполненная милосердия и благосклонности, называла его на идише «сладенький» — «Зисл». И тогда лицо его вдруг озарялось, словно отворялись перед ним врата всех семи небес.



18

Дни его были долгими, и прожил он еще двадцать пять лет после того, как бабушка Шломит умерла, принимая ванну.
В течение нескольких недель или даже месяцев он все еще поднимался с восходом солнца, вывешивал на балконные перила матрацы и покрывала и лупил всех и всяких микробов и вредителей, которые, наверняка, пробрались под покровом ночи в постельные принадлежности. Видимо, трудно было ему отказаться от своих привычек. Быть может, таким способом чтил он память покойницы, а, быть может, так избывал тоску по своей королеве. Или опасался, что если посмеет он прекратить это занятие, восстанет на него ее дух, грозный, словно целое войско под боевыми знаменами. И унитаз, и раковины не сразу перестал он дезинфицировать с полной самоотдачей.
Но шло время, и улыбчивые щеки дедушки порозовели, как не розовели они никогда прежде. Неуемная веселость охватила его. И хотя до конца своих дней неукоснительно поддерживал он чистоту и порядок, тем более, что и сам он по природе своей был человеком аккуратным, но все делалось без насильственной чрезмерности: не было более ни звонких ударов выбивалки, ни разъяренно бьющих струй лизольных и хлорных растворов.
Спустя несколько месяцев начала расцветать любовная жизнь моего дедушки, бурная и удивительная. Именно в это время, как мне кажется, мой семидесятисемилетний дедушка открыл для себя прелести секса.
Прежде чем успел он отряхнуть пыль с башмаков, в которых проводил бабушку в последний путь, наполнился дом дедушки толпой утешительниц, которые подбодряли его, делили с ним его одиночество и понимали, как сильна его сердечная боль. Ни на миг не оставляли его в покое: ублажали теплыми свежеприготовленными блюдами, освежали яблочными пирогами, а он, по всему видать, был вполне доволен и не позволял им оставлять его в покое — разве во все дни его жизни не тосковал он по женщине, просто по женщине. По всем женщинам истомилась душа его — по красавицам и по тем, чью привлекательность не сумели заметить другие мужчины: «Дамы, — решительно изрек однажды дедушка, — они все очень красивые. Все до одной, без исключения. Но мужчины, — тут он улыбнулся, — слепцы! Абсолютные слепцы! Ну да что там… Ведь они видят только самих себя, впрочем, и себя они тоже не видят. Слепцы!»

Со смертью бабушки сократил дедушка свою коммерческую деятельность. По-прежнему, бывало, объявлял он время от времени, весь сияя от гордости и удовольствия, о «деловой, весьма важной поездке в Тель-Авив, на улицу Грузенберг», или об «очень, очень важном заседании в Рамат-Гане, со всеми руководителями фирмы». Все еще любил он протягивать всем, кто повстречается на пути, свои изысканные, вызывающие уважение визитные карточки: «Александр З. Клаузнер, ткани, одежда, конфекция, импортер, торговый поверенный, аккредитованный агент общей торговли, посредник…» и т. д. и т. п. Но отныне почти все время был он погружен в свои сложнейшие сердечные дела: он приглашал и его приглашали на чашку чая, он обедал при свечах в одном из лучших, но не слишком дорогих ресторанах («С госпожой Цитрин, ты дурак,  — уж это непременно по-русски, — с госпожой Цитрин, а не с госпожой Шапошник!»)
Целые часы проводил он за своим столиком на втором, скрытом от любопытных глаз, этаже в кафе «Атара» на спуске улицы Бен-Иехуда. На дедушке темно-голубой костюм, галстук в крапинку, весь он розовый, улыбчивый, надраенный, ухоженный, пахнет шампунем, тальком, одеколоном, радует глаз своей белоснежной, туго накрахмаленной рубашкой, с таким же белоснежным платочком в нагрудном кармане, с серебряными запонками. Его всегда окружает целая свита женщин, им пятьдесят-шестьдесят лет, но они хорошо сохранились: вдовы, затянутые в корсеты, в нейлоновых чулках со швом сзади; элегантные разведенные дамы с хорошо наложенной косметикой, маникюром, педикюром, перманентом, фризурой, украшенные серьгами, множеством колец и браслетов; матроны, говорящие на ломаном иврите с венгерским, польским, румынским или балканским акцентом. Дедушка любил их общество, а они таяли под лучами его обаяния: был он потрясающим собеседником, джентльменом в стиле девятнадцатого века, целовал дамам руки, торопился открыть перед ними дверь, предлагал руку, если встречались на пути лестницы или какой-либо спуск, помнил все дни рождения, посылал букеты или коробки конфет, у него был наметанный глаз, и он мог оценить и одарить комплиментом фасон платья, новую прическу, элегантную обувь, новую сумочку, он мило и со вкусом шутил, декламировал, когда представлялся случай, стихи, умел вести беседу с теплым юмором. Однажды, открыв дверь, я увидел своего девяностолетнего дедушку, преклонившего колени перед брюнеткой с округлыми формами, веселой вдовой одного нотариуса. Дамочка подмигнула мне поверх головы моего влюбленного дедушки и заигрывающе улыбнулась мне, обнажив два ряда зубов, до того блестящих, что вряд ли они могли быть настоящими. Я вышел и тихонько притворил за собой дверь, так что дедушка меня и не заметил.
В чем заключалась тайна его мужского обаяния? Это я, пожалуй, стал постигать, лишь спустя годы. Он обладал качеством, которое почти не встречается среди мужчин, замечательным качеством, возможно, самым сексуально притягательным для многих женщин: он умел слушать.
Не просто прикидывался из вежливости, что он, мол, слушает, с нетерпением ожидая, когда она, наконец, замолчит.
Не перебивал собеседницу, завершая за нее начатую фразу.
Не прерывал ее, не встревал в ее речь, чтобы подытожить сказанное и двинуться дальше.
Не предоставлял своей собеседнице возможность просто сотрясать своими словами воздух, тем временем готовя в уме свой ответ, который он произнесет, когда она, наконец, замолчит.
Не прикидывался проявляющим интерес и получающим удовольствие от беседы, а на самом деле, проявлял интерес и получал удовольствие. Ну что тут говорить: его любознательность не знала усталости.
Не проявлял нетерпения, не стремился повернуть разговор таким образом, чтобы от ее мелких дел прейти к своим, куда более важным.
Напротив: он был очень увлечен ее делами. Ему было всегда приятно слушать ее, и даже если она оказывалась чрезмерно многословной, он дожидался, пока она выскажется, наслаждаясь тем временем всеми изгибами ее фигуры.
Не спешил. Не торопил. Ждал, пока она закончит, да и когда она умолкала, не набрасывался на нее, не перехватывал инициативу, а с удовольствием продолжал ждать: вдруг у нее есть еще что-то? Вдруг нахлынет еще одна волна?
Ему нравилось, чтобы она держала его за руку, словно ведя за собой в ее собственном ритме. Нравилось аккомпанировать ей, как флейта аккомпанирует пению.
Он любил узнавать ее. Любил понимать. Познавать. Любил вникать в суть ее мысли. И даже чуть глубже.
Любил отдаваться. Отдаваясь, он получал даже большее наслаждение, чем, обладая ею.
Ну да что там! они, бывало, говорят и говорят с ним, наговорятся досыта, сколько душа того желает, о делах личных, тайных, о самых болезненных проблемах, а он сидит и слушает — с мудростью и нежностью, с доброжелательностью и бесконечным терпением.
Нет, не с терпением, а с удовольствием и искренним чувством.
Есть множество мужчин, которые обожают секс, готовы без конца заниматься им, но ненавидят женщин.
Дедушка мой, так мне кажется, любил и то, и другое.
И делал это со всей деликатностью. Ничего не рассчитывал. Не хватал то, что не его. Никогда не спешил. Любил плавать и не торопился бросить якорь.
Множество романов было у него за двадцать лет его медовой эпохи, после смерти бабушки, с семидесяти семи лет и до конца его дней.
Иногда отправлялся он со своей возлюбленной, той или другой, провести два-три дня в гостинице в Тверии, либо в пансионе в Гедере, либо выбиралась «кайтана» на берегу моря в Натании. (Слово «кайтана» — так на иврите называют место для летнего отдыха — дедушка переводил русским словом дача , и оно словно сохраняло чеховский аромат, напоминая о дачах на Крымском полуострове). Два-три раза видел я его, медленно идущего по улице Агриппас или Бецалель, ведущего под руку некую даму, но я к ним не подходил. Он не слишком старался скрывать от нас свои романы, но и не бахвалился ими. Никогда он не приводил в наш дом своих подруг, чтобы представить их нам, и почти никогда о них не говорил. Но порой мы видели его влюбленным юношей, у которого голова идет кругом, глаза затуманены, рассеянная улыбка блуждает на губах, он что-то бормочет самому себе и бурно радуется… А то, бывало, выглядел он осунувшимся, детский румянец его блекнул, словно солнце, затянутое осенними облаками. Тогда стоял он в своей комнате и сердито гладил одну за другой рубашки. Дедушка имел обыкновение гладить свое белье, опрыскивая его одеколоном из бутылочки с пульверизатором, и вот за этим занятием он временами разговаривал сам с собой по-русски, то сурово, то ласково, или напевал себе под нос какую-то грустную украинскую мелодию. Из этого мы могли заключить, что перед ним закрылась очередная дверь, либо, напротив, — возможно, на сей раз, как это случилось в дни его обручения, во время необыкновенного плавания в Нью-Йорк, он вновь отчаянно запутался в муках двух любовных историй, которые разворачивались одновременно.
Однажды, когда ему было уже восемьдесят девять, он сообщил нам, что намерен отправиться в «важную поездку» на два-три дня — мол, нам не следует ни о чем беспокоиться. Но когда он не вернулся и через неделю, мы всерьез стали тревожиться: где же он? Почему не звонит? Быть может, не приведи Господь, с ним что-нибудь стряслось? Все-таки человек в его возрасте…
Мы колебались:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94