А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В начале шестидесятых, когда открылся новый университет в Тель-Авиве, отец попытал свое счастье там, но и эти двери перед ним не открылись.

В последний год своей жизни отец еще вел переговоры о должности преподавателя литературы в новом академическом учебном заведении, которое создавалось тогда в Беэр-Шеве и со временем превратилось в университет имени Бен-Гуриона в Негеве. Шестнадцать лет спустя после смерти отца я стал внештатным преподавателем литературы в этом университете, а еще через год-два уже занимал должность полного профессора, и мне была предложена кафедра, носящая имя Агнона. За прошедшие годы ко мне обращались и иерусалимский и тель-авивский университеты, предлагая профессорские должности, кафедру литературы и всевозможные привилегии. И это — мне, который не столь широко образован и знающ, не столь остроумен и эрудирован, не обладает качествами блестящего полемиста. Мне, чей ум никогда не был склонен к исследовательской работе, и чей мозг всегда погружался в какую-то молочную дрему при виде примечаний. 12" 12 a Десяток «спущенных сверху» профессоров, подобных мне, не стоит и ногтя на мизинце моего отца.

Квартира семейства Зархи состояла из двух с половиной маленьких комнат, расположенных на первом этаже трехэтажного дома. В задней части квартиры жил Исраэль Зархи со своей женой Эстер и престарелыми родителями, а вот переднюю комнату занимал мой отец, сначала вместе со своими родителями, затем один, и, наконец, — вместе с моей матерью. Из этой комнаты был отдельный выход на веранду. С веранды пара ступенек вела в палисадник перед домом, а оттуда — на улицу Амос, которая в те времена все еще была пыльной, не замощенной грунтовой дорогой, без тротуаров. Всюду в беспорядке громоздились стройматериалы и разобранные строительные леса, среди которых слонялось множество голодных котов и случайно приземлявшихся голубей. Три или четыре раза в день проезжала телега, запряженная ослом или мулом: то груженная металлической арматурой, предназначенной для строительства домов (как правило, это были длинные прутья), то развозящая керосин, то принадлежащая продавцу льда или молочнику. А порой это была телега старьевщика, чей хриплый крик на идише «Алтэ захен!» («Старые вещи!»), бывало, леденил мою кровь. В течение всего моего детства мерещилось мне, что так предупреждают меня о болезни, старости и смерти, хоть и далеких, но постепенно, медленно, настойчиво, днем и ночью приближающихся ко мне. Они подползают, словно гадюка, тайком извивающаяся в темных зарослях. Где-то там шевелятся холодные пальцы, которые вдруг вопьются в мою спину, схватят меня за горло: в хрипящем вопле «Алтэ за-хен!» всегда слышалось мне «Ал теза-кен!!» — на иврите это значит «Не будь старым!» И по сей день от этого крика старьевщиков пробегает по моей спине холодная дрожь.
На фруктовых деревьях, которые росли во дворах, гнездились воробьи, в трещинах валунов сновали ящерицы и прочие пресмыкающиеся, там можно было увидеть скорпиона, а иногда встретить черепаху. Ребята прорыли под заборами целую сеть соединяющих дворы тропинок, сеть эта раскинулась по всему кварталу, значительно сократив переходы. А, бывало, мы забирались на плоские крыши, чтобы подсмотреть, чем заняты британские солдаты за стенами военного лагеря Шнеллер, либо издали понаблюдать за жизнью расположенных на склонах окружающих нас гор арабских деревень — Исаувия, Шуафат, Бейт-Ихса, Лифта, Неби Самуэль.

Сегодня имя Исраэля Зархи почти полностью забыто, но в те дни Зархи был молодым, весьма плодовитым и известным писателем, чьи книги хорошо расходились. Он был ровесником моего отца, но уже в 1937 году — а ему исполнилось тогда всего лишь двадцать восемь — Зархи успел выпустить уже целых три книги. Он тоже изучал ивритскую литературу у профессора Иосефа Клаузнера, в кампусе на горе Скопус, и хотя он прибыл в Эрец-Исраэль всего на несколько лет раньше отца, успел поработать два-три года сельскохозяйственным рабочим в поселениях долины Шарона. Средства к существованию Зархи добывал, работая мелким чиновником в секретариате университета. Был он человеком худым, томным, рассеянным, стеснительным, несколько грустным, с мягким голосом и мягкими утонченными манерами. Я никак не мог нарисовать себе образ Зархи, держащего мотыгу или кирку, залитого потом в знойный день в одном из поселений Шарона. Вокруг маленькой лысины на его макушке амфитеатром располагались черные волосы. Его худое задумчивое лицо было очень бледным. Когда Зархи шел, то казалось, что он не слишком доверяет земле, по которой ступал, или, напротив, опасается, что шаги его могут причинить боль той земле, которой касаются его ноги. Он ни разу не взглянул на меня, беседуя со мной, — задумчивый взгляд его коричневых глаз почти всегда был прикован к полу.
Я им восхищался, поскольку у нас рассказывали, что он — писатель, ни на кого не похожий. Весь Иерусалим сочинял ученейшие книги, которые рождались из чьих-то записок, других книг, каталогов и хроник, из лексиконов, толстых иностранных томов, из запятнанных чернилами картотек, покоящихся на письменных столах. Но господин Зархи был писателем, который сочинял «из собственной головы». (Мой папа, бывало, говорил: «Если ты украл свою мудрость из одной единственной книги, то ты презренный плагиатор, литературный вор. Но если ты крадешь из десяти книг, то называешься «исследователем», а если из тридцати-сорока книг, то ты — «выдающийся исследователь»).
Мне было лет семь-восемь, когда я попытался читать книги Исраэля Зархи, но язык его оказался труден для меня. В нашем доме в родительской спальне, служившей гостиной, библиотекой, рабочим кабинетом и столовой, была одна полка — примерно на тогдашнем уровне моих глаз, — половину которой занимали книги Зархи: «Разрушенный дом бабушки», «Деревня Шилоах», «Гора Скопус», «Сокрытое пламя», «Невспаханная земля», «Злые времена». И еще одна книга, чье странное название возбуждало мое любопытство: «Нефть течет в Средиземное море».
Умер Исраэль Зархи в возрасте тридцати восьми лет. В свободные от работы в секретариате университета часы он успел написать около пятнадцати томов повестей и романов, да еще с полдюжины книг перевел с польского и немецкого.

В зимние вечера собирались у нас или в доме напротив, у семейства Зархи, некоторые члены тесной компании: Хаим и Хана Торен, Шмуэль Версес, супружеская пара Брейманов, неистовый и удивительный господин Шарон-Швадрон, рыжеволосый фольклорист господин Хаим Шварцбойм, Исраэль Ханани, работавший в канцелярии Сохнута, и его симпатичная жена Эстер. Собирались они обычно после ужина, часов в семь или половине восьмого, расходились в половине десятого — это время считалось поздним. Они пили огненно горячий чай, угощались медовыми пряниками и фруктами, спорили, вежливо возмущаясь, по поводу различных проблем. Проблемы были мне непонятны, но я точно знал, что придет день — и я пойму, и вступлю в дискуссию с людьми этой компании, и приведу им решительные доводы, которые им и в голову не приходили, и, может быть, удастся мне удивить их. Может быть, и я когда-нибудь напишу рассказы «из головы», как господин Зархи, или создам тома поэзии, как Бялик, дедушка Александр, Левин Кипнис и как доктор Шаул Черниховсий, запах кожи которого мне не забыть никогда.
Члены семейства Зархи были не только владельцами дома, сдающими комнату, но и нашими закадычными друзьями, несмотря на постоянные споры и разногласия между моим отцом, ревизионистом, приверженцем Жаботинского, и «красным» Исраэлем Зархи. Отец очень любил беседовать, растолковывать, объяснять, а господин Зархи любил слушать. Мама время от времени, случалось, вставляла едва слышно фразу-другую, и порой слова ее незаметно меняли тему беседы или ее тон. Эстер Зархи, со своей стороны, имела обыкновение задавать вопросы, и папа с удовольствием отвечал ей, вдаваясь в подробнейшие объяснения. Исраэль Зархи, обращаясь к маме, спрашивая ее мнение, обычно смотрел в пол, словно с помощью некоего тайного языка просил ее в трудную для него минуту встать на его сторону, поддержать его в споре: мама умела все осветить по-новому. Она делала это сдержанно и немногословно, и после сказанного ею на спорящих нисходил дух утонченности, и умиротворенного спокойствия, в их высказываниях появлялись некая осторожность и легкое сомнение. Пока, спустя какое-то время, спор не вспыхивал с новой силой, и голоса вновь звенели от гнева — в гневе своем они сохраняли вежливость, но не могли удержаться от избытка восклицательных знаков.

В 1947 году в тель-авивском издательстве «Иегошуа Чечик» вышла в сет первая книга моего отца «Новелла в ивритской литературе — от ее зарождения до конца эпохи Хаскалы». В основу книги легла дипломная работа, которую отец представил своему учителю — дяде Иосефу Клаузнеру. На титульном листе написано, что «эта книга удостоена премии им. И. Клаузнера, присуждаемой муниципалитетом города Тель-Авив, и издана при поддержке фонда им. Ципоры Клаузнер, благословенна ее память». Доктор наук профессор Иосеф Клаузнер собственной персоной написал предисловие к этой книге:
«Двойную радость испытываю я, видя вышедшую из печати ивритскую книгу о новелле, книгу, представленную мне, профессору ивритской литературы в Еврейском университете, пока единственном нашем университете, в качестве дипломной работы по курсу ивритской литературы. Написал ее мой давний ученик, мой племянник Иехуда Арье Клаузнер. И это — не обычная работа… Это всеобъемлющее, всестороннее исследование… Что касается стиля книги, то он выразителен, ясен и полностью соответствует значительности содержания… Итак, я просто не могу не возрадоваться… Сказано в Талмуде: «ученики — они как родные сыновья»… Дай Бог, чтобы книга эта способствовала расширению и углублению понимания нашей национальной литературы, связанной крепкими узами с литературой всемирной, и чтобы автор сподобился благословения в плодах своих трудов, которые будут очень-очень нелегкими…»
На отдельной странице, следующей за титульным листом, написал отец посвящение памяти Давида, своего брата:

Моему первому учителю истории литературы —
единственному брату моему
Давиду,
которого утратил я во тьме Изгнания.
Где ты?


В течение десяти дней, а то и двух недель, отец, вернувшись с работы в отделе периодической печати в Национальной библиотеке на горе Скопус, бежал на ближайшую почту, на восточном конце улицы Геула, в самом начале квартала Меа Шеарим, — он ждал, что вот-вот получит экземпляры своей первой книги. Ему было сказано, что она вышла из печати, и что ее даже видели в книжном магазине в Тель-Авиве. Итак, день за днем бегал отец на почту и возвращался с пустыми руками, всякий раз обещая себе, что если и завтра не прибудет посылка с книгами от господина Губера из типографии «Синай», то тогда, уж точно, он отправится в аптеку и со всей решительностью позвонит господину Иехошуа Чечику в Тель-Авив: ведь это просто невыносимо! Если книги не прибудут до воскресенья, до середины недели, самое позднее — до пятницы… Но посылка прибыла, однако не по почте, а с посыльным: смешливая девушка, уроженка Йемена, принесла к нам домой пачку книг — не из Тель-Авива, а прямо из типографии «Синай» (Иерусалим, телефон 2892).
Пачка состояла из пяти экземпляров «Новеллы в ивритской литературе», свеженьких, девственных, только что из печати, запакованных в несколько слоев отличной белой бумаги (на ней, по-видимому, была напечатана корректура другой книги альбомного формата) и старательно перевязанных веревками. Отец поблагодарил девушку, но в порыве бурной радости все же не забыл вручить ей монету достоинством в шиллинг (сумма по тем временам очень даже значительная — ее хватило бы на вегетарианский обед в буфете компании «Тнува»). Затем папа попросил, чтобы мы с мамой вдвоем подошли к его письменному столу и встали рядом с ним, когда он будет открывать пачку.
Я помню, как отец справился с охватившей его радостной дрожью и не разорвал силой веревки, обвязывавшие пачку, и не разрезал их ножницами, а — и этого я никогда не забуду — развязал крепкие узлы. Один за другим, с бесконечным терпением, пользуясь попеременно то своими крепкими ногтями, то острием ножа для разрезания книг, то распрямленной скрепкой для бумаг. Покончив с этим, он не набросился на свою новенькую книгу, а неторопливо смотал веревку, освободил пачку от одежды из роскошной альбомной бумаги, служившей ей упаковкой, легонько коснулся пальцами обложки верхней книги, погладил ее, словно застенчивый любовник, поднял книгу и приблизил ее к лицу, слегка раздвинул страницы, зажмурил глаза и понюхал, глубоко втягивая в легкие запах только что напечатанных листов, вожделенно вдыхая свежесть бумаги, наслаждаясь пьянящим ароматом клея, скрепляющего переплет. Затем он начал перелистывать страницы, заглянул сначала в индекс, острым глазом пробежал страницу исправлений и добавлений, вновь и вновь перечитал предисловие дяди Иосефа и свое собственное введение… Он наслаждался видом титульных листов, все гладил и гладил обложку, но внезапно заволновался — а вдруг мама подсмеивается над ним в глубине души.
— Новая книга, прямо из типографии, — сказал он ей, словно извиняясь. — Первая моя книга, и это ведь почти то же самое, как если бы в эту минуту родился у меня еще один ребенок.
— Когда понадобится поменять ему пленки, — ответила мама, — ты, наверняка, позовешь меня.
С этими словами она повернулась и вышла, но через несколько минут возвратилась, принеся с собой из кухни бутылку «Токая», сладкого вина, и три маленькие рюмочки, предназначенные для ликера, а не для вина, и объявила, что сейчас мы выпьем в честь первой папиной книги. Она налила ему и себе, а также капельку мне, и, возможно, поцеловала его в лоб, словно ребенка, а он погладил ее по голове.
Вечером мама расстелила на кухонном столе белую скатерть, словно в честь субботы или праздника, и подала самое любимое папино блюдо — горячий красный борщ с плавающим посреди тарелки айсбергом сметаны. При этом она сказала:
— В добрый час!
Дедушка с бабушкой пришли в тот вечер, чтобы принять участие в скромном торжестве. И бабушка заметила маме, что, хотя все хорошо и прекрасно, и почти вкусно, и вообще — упаси ее Бог давать какие-либо советы! — но ведь это вещь известная всем, даже любой несмышленой девочке, даже крестьянкам-домработницам, кухаркам в еврейских домах: борщ должен быть кисловатым и чуть-чуть сладким, а ни в коем случае не наоборот — сладким и чуть кисловатым. Это у поляков принято, как известно, все на свете делать сладким сверх всякой меры, свыше любого разумного предела: если за ними не проследить, то и селедку они, чего доброго, окунут в сахар, и даже горький хрен они способны сдобрить мармеладом…
Мама, со своей стороны, поблагодарила бабушку за то, что та поделилась с нами своим опытом, и пообещала, что отныне и впредь она позаботится о том, чтобы бабушка отведывала у нее только горькое и кислое, то, что ей по вкусу. Что же до отца, то он был настолько весел и исполнен добродушия, что совсем не заметил этих булавочных уколов.
Он преподнес одну книгу с посвящением своим родителям, другую — дяде Иосефу, третью — своим самым близким друзьям Эстер и Исраэлю Зархи, еще одну — кому-то, чье имя я не помню. А последний экземпляр хранил отец в нашей библиотеке на самом видном месте: книга его стояла, прислонясь, словно припав по-родственному к серии книг, вышедших из-под пера его дяди, профессора Иосефа Клаузнера.

Три-четыре дня длилась радость отца, а затем лицо его омрачилось. Подобно тому, как до прибытия посылки он изо дня в день бегал на почту, так теперь он ежедневно заглядывал в книжный магазин Шахны Ахиасафа на улице Кинг Джордж: три экземпляра «Новеллы» были выставлены там на продажу. Назавтра ни один из них не был продан. То же было и спустя два, и спустя три дня.
— Ты, — с грустной улыбкой сказал отец своему другу Исраэлю Зархи, — сидишь себе шесть месяцев и пишешь новый роман, и тут же все красивые девушки расхватывают его с магазинных полок, а, укладываясь спать, берут роман с собой в постель. А мы, исследователи, трудимся в поте лица долгие годы, чтобы обосновать каждую деталь, каждую подробность, чтобы быть предельно точным в любом цитируемом отрывке… С нас семь потов сойдет из-за какой-нибудь запятой в подстраничном примечании, а кто потрудится это прочесть? Самое большее — мы сами: иначе говоря, три-четыре вечных узника нашей научной дисциплины снисходят до прочтения творений друг друга — пред тем, как разорвать друг друга на мелкие кусочки… А иногда и этого не случается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94