А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В середине прошлого века вокруг было совершенно пусто. В этой зияющей пустоте под покровом ночной тьмы сюда проникали арабские террористы — «федаюны». И эта же зияющая пустота поглощала и рощу на холме, и оливковый сад, и посадки, среди которых бродили в темноте шакалы, с их морд стекала слюна, и перед рассветом в наши сны врывался их безумный вой, от которого волосы вставали дыбом и леденела кровь. (Этих самых шакалов через несколько лет я мобилизовал на «работу» в свою книгу «Земли шакала». Правда, за прошедшее время шакалы замолкли. Перестали выть. На долгие годы исчезли они из окрестностей Хулды, и только в последнее время опять появились.)
Даже в самой кибуцной усадьбе, огороженной и хорошо охраняемой, по ночам было не очень светло: там и сям под утомленным фонарем возникала жиденькая лужица света, и вновь — до следующего фонаря все погружено в густую тьму. Между птичниками и коровниками шагали, ежась, ночные сторожа, и каждые полчаса или час отрывалась от своего вязания сторожиха на кухоньке в доме детей, где ночевали самые юные кибуцники: она делала круг — от детского садика до дома детей и обратно.
Чтобы не попасть в лапы пустоты и тоски, мы должны были каждый вечер поднимать шум. Вечер за вечером собирались мы вместе и до полуночи, а порой и позже, устраивали нечто чрезвычайно шумное, едва ли не просто дикое — лишь бы только тьма не просочилась в комнаты, не пробрала нас до костей, не загасила бы душу. Мы пели и орали, объедались, спорили, сквернословили, сплетничали, шутили — и все это, чтобы заставить отступить и тьму, и тишину, и вой шакалов. В те дни не было ни телевидения, ни видео, ни стерео, ни интернета, ни компьютерных игр, не было даже дискотек и пабов. Кинофильмы показывали только раз в неделю, по средам, либо в Доме Герцля, либо под открытым небом — тогда зрители располагались прямо на зеленой лужайке.
Из вечера в вечер мы должны были собраться, мобилизоваться и начать создавать для себя свет и радость.
Люди взрослые в кибуце, те, кого мы называли «стариками», хотя большинство из них не переступило порога сорокалетия, — среди них было уже немало таких, чей внутренний свет угас под тяжестью множества долгов и обязательств, разочарований и каторжной работы, всеобщей мобилизации на уборку урожая или прополку, обсуждений, дискуссий, дежурств, семинаров, культурных мероприятий, рутинности повседневной жизни. Среди них уже было немало людей потухших. В половине десятого или в без четверти десять один за другим исчезали слабые огни в окнах маленьких квартир того квартала, где проживали ветераны кибуца: завтра ведь тоже надо вставать в половине пятого утра, отправляться на уборку урожая в садах, или на полевые работы, или на утреннюю дойку, или на дежурство по общей кибуцной кухне. В те ночи свет был редким и дорогим товаром в Хулде.
А Нили — это был светлячок. Да что там — светлячок? Генератор! Целая электростанция.

Нили расточительно распространяла вокруг себя изобильную, безудержно бьющую ключом радость жизни — радость без всякой причины и повода, без оснований, без движущих мотивов. Ничего не должно было произойти, чтобы ее переполнило ликование. Разумеется, я не раз видел ее огорченной, видел плачущей на виду у всех, если нанесли ей (или показалось ей, что нанесли) обиду или поступили несправедливо. А то, случалось, всхлипывала она без всякого стеснения во время грустного фильма или проливала слезы над душераздирающим романом. Но грусть ее всегда была надежно ограждена постоянной, сильной радостью жизни. Эта радость била, словно теплый ключ, который не победят ни льды, ни снега, потому что тепло его — оно из недр земных.
Возможно, она унаследовала это от своих родителей. Рива, мама Нили, умела слышать музыку — она звучала в ее душе, — даже тогда, когда не было и быть не могло никакой музыки в ее ближайшем окружении. Что же до библиотекаря Шефтеля, то он расхаживал себе в рабочей майке по всему кибуцу и пел, шел по лужайке и пел, таскал на спине тяжелые мешки и пел… И когда он говорил тебе: «Все будет хорошо», — он действительно верил в это, верил всегда, верил безоговорочно, без каких-либо сомнений и ограничений. Не беспокойся. Будет хорошо. Еще чуть-чуть и…
Я, кибуцный приемыш, в свои пятнадцать-шестнадцать лет вглядывался в ту радость, что излучала Нили, как глядят на полную луну: далекая, недостижимая, но приковывающая к себе и радующая сердце.
Разумеется — только издалека. Кто я такой, чтобы… Сияющие светила, подобные этим, — такие, как я, могут только смотреть на них, не более. В два последних школьных года и потом, во время моей армейской службы, была у меня подруга вне Хулды. А у Нили было целое ожерелье поклонников-принцев: за первым кругом шел второй круг обожателей — очарованных, теряющих голову, увлеченных, за ним третий — скромных и молчаливых, потом четвертый — внимающих издалека. А в круге пятом или шестом находился и я — иссоп, растущий из стены, которого однажды нечаянно, в щедрости своей, коснулся один из лучей. Коснулся — и даже вообразить себе не мог, что сотворило со мной это мимолетное прикосновение.

Когда я был застигнут за сочинением стихов в заброшенной задней комнате дома культуры в Хулде, стало ясно, что ничего полезного от меня ждать не приходится. Однако нет худа без добра: мне поручили сочинение соответствующих стихов по случаю всевозможных мероприятий — праздников, вечеринок, свадеб, а при необходимости — и надгробных речей, и статей, посвященных памяти ушедших. А вот стихи, написанные для души, удавалось мне прятать от глаз кибуцников (в глубине старого матраса из соломы), но порою я не мог с собой справиться и показывал кое-что Нили.
Почему именно ей, ей одной? Почему из всех я выбрал именно ее?
Возможно, мне было необходимо проверить, какие из моих стихотворений — этих порождений тьмы — рассыплются в то мгновение, когда коснется их солнечный свет, а какие все-таки уцелеют…
И по сей день Нили — моя первая читательница. И когда в черновике она находит что-то неточное, то говорит: «Это просто не работает. Зачеркни это. Сядь и напиши снова». Или: «Хватит. Это мы уже слышали. Это ты уже однажды писал. Зачем же повторяться?» Но когда ей что-то нравится, Нили поднимает глаза свои от бумаги и смотрит на меня так, что комната становится шире. А если выходит у меня что-то грустное, она говорит: «У меня слезы навернулись от этого отрывка». Если же получается смешно, то она ничего не говорит, а просто заливается своим светлым смехом.
Затем читают мои дочери, мой сын, и у всех троих — острый глаз и точный слух. Спустя какое-то время прочтут и некоторые из моих друзей, затем — читатели, а потом появляются знатоки литературы, ученые, критики и расстрельные команды. Но тогда меня там уже нет…

В те годы Нили встречалась с парнями — «солью земли». А я ни на что не претендовал: если принцесса, окруженная роем поклонников, проходит мимо хижины одного из своих поданных, навечно попавших к ней в кабалу, то самое большее — он на мгновение взглянет на нее, будет ослеплен ее блеском и благословит день свой. Потому таким потрясением, таким шоком стало для Хулды и даже для соседних поселений, когда в один прекрасный день солнечный свет вдруг залил темную сторону луны. В тот день в Хулде коровы несли яйца, из вымени овец струилось вино, а эвкалипты истекали молоком и медом. За навесом овчарни появились полярные медведи, а в окрестностях прачечной был замечен японский император, который бродил, декламируя отрывки из писем еврейского публициста Гордона, в горах забили ключи фруктового сока и все холмы растаяли от счастья. Семьдесят семь часов без перерыва стояло незакатное солнце над кронами кипарисов.
А я направился в пустую мужскую душевую, хорошенько запер дверь, встал перед зеркалом и спросил во весь голос: «Зеркало, скажи мне, как могло это случиться? За что это вообще мне досталось?»



62

Тридцать восемь лет было моей маме, когда она умерла. В своем нынешнем возрасте я годился бы ей в отцы.
После похорон мы с папой несколько дней никуда не выходили. Он не пошел на свою работу, а я — в школу «Тахкемони». Дверь нашей квартиры была открыта целый день. С раннего утра не прекращались визиты соседей, знакомых, родственников. Добрые соседки взяли на себя заботу о легких напитках для посетителей, а также о кофе, чае, печенье. Время от времени сердобольные соседки приглашали меня к себе, чтобы я поел горячего. Я вежливо проглатывал ложку супа, сжевывал половину котлеты и бегом мчался к отцу. Не хотел оставлять его там одного. Хотя он не был один: с утра и до десяти, до половины одиннадцатого вечера дом был полон людьми, выражавшими нам соболезнования. Соседки принесли свои стулья, расположив их кругом вдоль стен той комнаты, где были книги. На постели родителей целый день громоздились чужие пальто.
Дедушка и бабушка большую часть дня проводили по просьбе отца во второй комнате: их присутствие было ему в тягость. Дедушка Александр то и дело вдруг разражался плачем, громким русским плачем со всхлипываниями, бабушка Шломит, не переставая, сновала между кухней и гостями, едва ли не силой вырывала у гостей чашки и блюдечки с печеньем, мыла каждую чашку отдельно хозяйственным мылом, хорошенько споласкивала, тщательно вытирала, ставила в шкаф, после чего возвращалась к гостям. Любая чайная ложечка, которая не была моментально вымыта, представлялась бабушке Шломит гнусным агентом тех сил, что послужили причиной несчастья.
Там, во второй комнате, находились мои дедушка и бабушка с несколькими посетителями, которые уже побыли со мной и папой, но, тем не менее, посчитали необходимым задержаться еще на какое-то время. Дедушка Александр, очень любивший свою невестку, всегда беспокоившийся по поводу ее печального настроения, ходил взад-вперед по комнате, непрестанно покачивая головой, словно выражая гнев и иронию, и внезапно громко взвывал:
— Как же это?! Как это?! Красивая! Молодая! Такая талантливая! Успешная! Как же это! Объясните мне, как же это?!
И останавливался в углу, спиною к собравшимся, рыдая в голос — рыдания эти были похожи на икоту, плечи его тряслись.
Бабушка выговаривала ему:
— Зися, пожалуйста, прекрати. Ну, довольно. Лёня и ребенок не могут вынести твоего поведения. Прекрати! Совладай с собой! Ну же! Возьми пример с Лёни и ребенка, посмотри, как они себя ведут. Ну, в самом деле!..
Дедушка моментально ей подчинялся, садился, обхватив лицо обеими руками. Но спустя четверть часа из груди его вновь вырывались отчаянные рыдания:
— Такая молодая! И красивая! Красивая, как ангел! Молодая! Талантливая! Как это?! Объясните мне, как же это?!

Пришли мамины подруги: Лилия Бар-Самха, Рухеле Энгель, Эстерка Вайнер, Фаня Вайсман и еще две-три женщины, друзья маминой юности, времен гимназии «Тарбут». Они пили чай и говорили о тех днях. Вспоминали о том, какой была мама в юности, о директоре Иссахаре Райсе, которым были покорены, в которого были тайно влюблены все гимназистки, о его незадавшейся семейной жизни, о других учителях. И тут спохватилась тетя Лиленька и мягко спросила папу, не причиняют ли ему все эти разговоры, воспоминания, анекдоты лишние страдания. Может, стоит им сменить тему?
Но папа, измученный, небритый, просидевший весь день в том кресле, в котором мама проводила бессонные ночи, только кивнул безразлично головой и подтвердил взмахом руки: «Продолжайте».
Тетя Лилия, доктор Леа Бар-Самха, настаивала на том, что она и я должны поговорить, побеседовать с глазу на глаз, хотя я пытался вежливо уклониться от этой беседы. Поскольку во второй комнате находились дедушка и бабушка с некоторыми из папиных родственников, кухня была занята добросердечными соседками, да и бабушка Шломит то и дело входила и выходила, чтобы отдраить блюдца и чайные ложечки, тетя Лилия взяла меня за руку, привела в ванную и закрыла за нами дверь на ключ. Странным и даже отталкивающим казалось мне уединение с этой женщиной в ванной комнате, запертой изнутри. Подобные попытки вызывали у меня только неприличные фантазии. Но тетя Лилия была приветлива, она присела на крышку унитаза, а меня усадила напротив, на край ванной. Секунду она вглядывалась в меня, молча, с огромным состраданием, слезы катились из ее глаз. Затем, прервав молчание, она заговорила не о маме и не о гимназии в Ровно, а о великой силе искусства, о связи между искусством и внутренней жизнью души. Я весь сжался от подобных разговоров.
Тут голос у тети Лилии изменился: она заговорила со мной о моих новых, взрослых обязанностях — присмотреть за отцом, принести хоть немного света во тьму его жизни, доставить ему хоть немного удовольствия, скажем, отличной учебой. После этого она начала говорить о моих чувствах: ей необходимо было знать, о чем я думал в ту минуту, когда мне стало известно о несчастье. Что я почувствовал тогда? А что я чувствую теперь? И чтобы помочь мне, тетя Лилия начала перечислять, предлагая мне целый список различных чувств, словно уговаривая меня выбрать кое-что из перечня либо вычеркнуть лишнее. Печаль? Беспокойство? Тоска? Быть может, немного злости? Потрясение? Или вина? Ибо ты наверняка уже слышал или читал, что в подобных случаях возникает иногда чувство вины. Нет? А как насчет недоверия? Боли? Или отказа принять новую действительность?
Я вежливо попросил прощения и встал, чтобы выйти. На мгновение я весь похолодел при мысли о том, что тетя Лилия, заперев дверь, могла спрятать ключ в карман, и теперь мне нельзя выйти, пока я не отвечу на все ее вопросы, один за другим. Но ключ все же оказался в замочной скважине. Выходя, я еще слышал за спиной, ее озабоченный голос:
— Возможно, и в самом деле, тебе рановато беседовать на такие темы. Только помни, пожалуйста, что в тот момент, когда ты почувствуешь, что уже готов к беседе, ни секунды не колеблясь, приходи ко мне, и мы поговорим. Я верю, что Фаня, твоя несчастная мама, очень бы хотела, чтобы между мною и тобою по-прежнему сохранялась глубокая связь.
Я убежал.

В это время в гостиной сидели три или четыре лидера партии Херут, известные в Иерусалиме люди. Они со своими супругами собрались прежде в кафе, а уж оттуда, все вместе, словно маленькая делегация, пришли выразить нам соболезнования. Еще до своего прихода решили они отвлечь отца, заговорив с ним о политике. В те дни Кнесет собирался обсуждать соглашение о репарациях, которое подписал наш Глава правительства Бен-Гурион с канцлером Западной Германии Конрадом Аденауэром. Движение Херут считало это соглашение позорным и презренным, оскорблением памяти жертв нацизма, несмываемым пятном на совести молодого еврейского государства. Некоторые из тех, кто пришел выразить свое соболезнование, твердо считали, что их долг — любой ценой, даже ценой крови, не допустить воплощения этого соглашения в жизнь.
Папа почти не принимал участия в беседе, разве что пару раз кивнул головой в знак согласия, но я загорелся и даже осмелился произнести несколько фраз перед лицом великих иерусалимских мужей. Таким путем я немного освободился от гнетущего ощущения, вызванного беседой в ванной: слова тети Лилии воспринимались мною, как воспринимается звук, от которого напрягаются нервы, скажем, звук скребущего по доске мела. В течение нескольких лет лицо мое искажала невольная гримаса, стоило вспомнить мне эту беседу в ванной. И по сей день любое воспоминание об этом вызывает во мне ощущение, будто надкусил я гнилой фрукт.
Затем лидеры иерусалимского отделения партии Херут перешли во вторую комнату, чтобы проявлением своего гнева по поводу подписанных соглашений о репарациях утешить и дедушку Александра. И я тоже перешел с ними в ту комнату, потому что хотел и далее участвовать в дискуссии о перевороте, который должен был нейтрализовать позорное соглашение с нашими убийцами, а заодно и свергнуть «красную власть» Бен-Гуриона. А еще я последовал за ними потому, что из ванной комнаты вышла тетя Лилия и предложила папе принять успокаивающие таблетки, которые она принесла с собой и с помощью которых он тут же почувствует себя намного лучше. Но папа, скривив рот, отказался. И на сей раз он даже забыл поблагодарить ее.

Пришли Сташек и Мала Рудницкие, супружеская пара Торенов, Лемберги, Розендофы, семейство Бар-Ицхар, Гецль и Изабелла Нахлиэли из «Отечества ребенка», пришли многие знакомые и соседи из нашего квартала Керем Авраам. Навестил нас дядя Дудек, офицер полиции, со своей милой женой Точей. Доктор Феферман привел с собой сотрудников отдела прессы Национальной библиотеки, пришли и библиотекари из других отделов. Среди тех, кто посетил нас в те дни, были некоторые ученые, были те, кто работал с книгами и писал их, а также те, кто издавал и продавал книги, например, господин Иехошуа Чечик, тель-авивский издатель папы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94