А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

срочно смолоть все и выдать муку до пяти часов утра.
Папа и его рабочие в темноте даже не обратили внимания, что пшеница полностью прогнила, они все мололи, мололи да мололи ночь напролет, а утром увидели, что получилась провонявшая мука с кучей коричневых червей. Папа быстро смекнул, что эта мука — она теперь на его ответственности, и сейчас ему остается либо все взять на себя, либо обвинить, не имея никаких доказательств, самого главного советского начальника, приславшего ему гнилую пшеницу. Но, так или иначе, а стоять ему перед расстрельным взводом.
Что ему еще оставалось? Обвинить во всем своих же рабочих? А папа взял да и выбросил всю эту гнилую муку вместе с червями, а вместо гнили выставил из своих складов сто пятьдесят мешков чистой, отборной муки, не той, которой кормили армию, а белой муки, из которой пекли пироги и халы. Утром он передал эту муку большому начальнику. Тот тоже не произнес ни слова, хотя в душе он, возможно, немного стыдился своего поступка — своей попытки свалить все на твоего дедушку. Но что было делать? Ведь Ленин и Сталин ни разу не согласились принять от кого бы то ни было объяснения и извинения: тут же ставили к стенке и расстреливали.
Ясное дело, этот большой начальник понял, что мука, переданная ему папой, конечно же, не из его гнилой пшеницы, и что это не мука грубого помола. Понял, что папа , по сути, за свой собственный счет спас обоих, и самого себя, и генерала . Но и рабочих своих он, таким образом, тоже спас.

У этой истории есть продолжение. У папы был брат Михаил, и этот Михаил, к счастью своему, был глух, как Господь Бог. Я говорю, «к счастью своему», потому что у дяди Михаила была жуткая жена, звали ее Рахель, злющая, с сиплым голосом: она орала и проклинала его дни и ночи, но он-то ничего не слышал и жил себе в полном молчании, умиротворенный, как луна в небе.
Все эти годы Михаил болтался у нас на мельнице папы, ничего не делал, пил чай с дедом Эфраимом в конторе, почесывался — и за это папа платил ему вполне приличную месячную зарплату. Однажды, спустя пару недель после истории с гнилой мукой, большевики вдруг забрали Михаила и мобилизовали его в Красную Армию. И в ту же ночь Михаил вдруг увидел во сне Хаю, свою мать, и она ему во сне сказала: «Скорее, сынок, скорее вставай и беги, завтра они собираются тебя убить». Вот он и встал рано утром, да убежал из армейской казармы, словно спасаясь от пожара. Дезертир — говорили у нас. Но красные тут же поймали его, в тот же день судили военным судом, и приговор вышел один: к стенке. Получилось точно так, как мама его и предупреждала во сне! Только она во сне просто забыла сказать ему, что делать надо все наоборот — ни в коем случае, не приведи Бог, не убегать и не дезертировать!
Папа пришел на площадь проститься со своим братом, ничего уже нельзя было сделать, и тут-то вдруг, когда солдаты уже загнали пули в стволы своих винтовок, из которых они будут расстреливать Михаила, тут-то неожиданно и появляется тот самый большой начальник из истории с гнилой мукой. И обращается к осужденному на смерть: « Скажи мне, любезный, ты брат Герца Ефремовича? » « Да, товарищ генерал !» — отвечает ему Михаил. Тогда начальник спрашивает папу : « Это твой брат?» И папа отвечает: « Да! Да! Да! Товарищ генерал! Это мой брат! Конечно же, мой брат !» И этот генерал поворачивается к дяде Михаилу и говорит ему: « Ну, иди да-мой! Па-а-шол ! (Тетя Хая со вкусом пересказывала весь этот диалог по-русски). Мотай отсюда! » И слегка нагнувшись к папе, чтобы никто не мог его услышать, он тихо произнес: « Ну что, Герц Ефремыч ? Ты думал, что только ты один можешь превращать дерьмо в чистое золото?»

Дедушка твой был в душе коммунистом, но не красным большевиком. Сталин всегда представлялся ему как еще один Иван Грозный. Дедушка был, как бы это сказать, такой коммунист-пацифист, народник , коммунист-толстовец, отрицающий кровопролитие. Он очень боялся зла, которое гнездится в недрах души у людей всех классов и сословий. Он нам всегда говорил, что в один прекрасный день должно быть образовано народное правительство, общее для всех порядочных людей во всем мире. И что надо, прежде всего, начать постепенно отменять все государства, и все армии, и все секретные службы, а уж потом можно будет медленно-медленно уравнивать богатых и бедных: брать налоги с одних и отдавать их другим, но делать это постепенно, не одним махом, чтобы не пролилась из-за этого кровь. Он, бывало, говорил: «Мит аропафалндикер», что на идише означает «по наклонной плоскости». Пусть это все произойдет на протяжении жизни семи-восьми поколений, так что богатые почти и не почувствуют, что потихоньку-полегоньку они становятся чуть менее богатыми. Но главное, считал папа, мы обязаны, наконец, начать убеждать весь мир, что беззаконие и эксплуатация — это и есть главная болезнь человечества, а справедливость — единственное лекарство. Верно, лекарство горькое, как он нам всегда повторял, лекарство опасное, которое необходимо принимать по капле, пока организм к нему не привыкнет. А тот, кто попытается проглотить его разом, только навлечет несчастье и прольет реки крови. Стоит поглядеть, что Ленин и Сталин сотворили с Россией и со всем миром! Конечно, Уолл-Стрит — это воистину вампир, сосущий кровь всего мира, да вот загвоздка: проливая кровь, ты никогда не уничтожишь вампира, наоборот, ты только укрепишь его, напитаешь, взрастишь, тебе придется без устали поить его свежей кровью.
Проблема, порожденная Троцким, Лениным, Сталиным и сотоварищи, считал твой дедушка, в том, что они пытались в одно мгновение организовать по-новому всю жизнь в соответствии с книгами — книгами Маркса, Энгельса и прочих подобных им великих умников, которые, возможно, отлично ориентировались в библиотеках, но не имели ни малейшего понятия о жизни: ни о злобе, ни о зависти, ни о злорадстве… Но никогда, никогда не удается устроить жизнь «по книге»! Нет таких книг! Ни по нашему еврейскому своду основных религиозных законов «Шулхан арух», ни по слову Иисуса Назорея, ни в соответствии с «Манифестом» Маркса! Никогда! И вообще он всегда говорил нам, что лучше поменьше «устраивать» и «наводить порядок», а чуть побольше помогать друг другу и даже прощать друг друга. Он верил в две вещи, твой дедушка: в милосердие и справедливость, «дербаремен ун герехтикайт», как выражался он на идише. Но он утверждал, что эти два понятия должны быть неразрывно связаны: без милосердия это бойня, а не справедливость. С другой стороны, милосердие без справедливости, возможно, подходит Иисусу, но не простым людям, которые вкусили от древа зла. Так он смотрел на мир — поменьше «наводить порядок» и побольше проявлять милосердие.

Неподалеку от черного хода рос у нас каштан , великолепное старое дерево, чем-то напоминавшее короля Лира. А под деревом папа велел поставить скамейку для нас троих — ее так и называли «скамейка сестер». В погожие дни мы сидели там и мечтали вслух — что же с нами будет, когда мы вырастем. Кто из нас станет инженером, кто — поэтессой, а кто — великой первооткрывательницей, вроде Мари Кюри-Склодовской? О таких вот вещах мы мечтали. Не мечтали мы, как другие девочки, о женихах, богатых и прославленных: мы были из богатой семьи, и нас вовсе не привлекали богатые, более состоятельные, чем мы, женихи.
И если мы вообще говорили о любви, то не о любви к какому-нибудь графу или прославленному актеру, а только к мужчине с высокими чувствами, скажем, к великому художнику. Пусть даже у него нет ни гроша в кармане — это не имеет значения. Что мы понимали к тому времени? Разве мы могли даже предполагать, какими негодяями, какими свиньями могут быть великие художники? Не все! Конечно же, не все! Упаси Боже, не все! Но вот сегодня я думаю, что высокие чувства и все такое прочее — это вовсе не самое главное в жизни. Вовсе нет. Чувства — это просто огонь, пожирающий солому: запылает на мгновение, а после остаются копоть и пепел. Знаешь, что главное? Что должна женщина искать в своем мужчине? Она должна искать как раз качество, отнюдь не кружащее голову, но куда более редкое, чем золото: порядочность. Возможно, еще и доброе сердце. Сегодня, чтоб ты знал, сегодня порядочность, на мой взгляд, намного важнее доброго сердца. Порядочность — это хлеб. А доброе сердце — это уже масло. Или — мед.

Во фруктовом саду, в середине аллеи, стояли две скамьи, одна против другой, и туда хорошо было пойти, когда накатывало на тебя плохое настроение. Там хорошо было уединиться и размышлять в тишине, которая обитает среди пения птиц и шелеста листвы, перешептывающейся с ветром.
Внизу, в самом конце участка, стоял небольшой домик, который у нас назывался флигель , и там в первой комнате стоял большой черный котел в котором кипятили белье. Там мы играли, представляя, что мы в доме Бабы Яги , которая варила детей в котле. Была там еще одна маленькая задняя комнатка, в которой жил сторож , охраняющий сад. Позади флигеля находилась конюшня, где стоял фаэтон — пролетка, в которой ездил папа, и еще обитал там огромный конь каштанового цвета. В стороне дожидалась зимы повозка, у которой вместо колес были железные полозья, и на ней кучер Филипп или его сын Антон подвозили нас в школу, когда лежал снег или был гололед. Иногда с нами ездил и Хеми, Нехемия, сын богатых родителей Рухи и Арье Лейба Писюк. Семейство Писюк обеспечивало пивом и дрожжами всю губернию. Был у них огромный завод, которым управлял дедушка Хеми — Герц Меир Писюк. Эта семья всегда принимала у себя великих людей, посещавших Ровно, — Бялика, Жаботинского, Черниховского. Я думаю, что этот мальчик, Хеми Писюк, был первой любовью твоей мамы. Фане было, кажется, тринадцать или пятнадцать лет, и она всегда хотела ехать в карете или санях только рядом с Хеми, но я, бывало, нарочно втискивалась между ними и не давала им побыть вместе. Мне было тогда девять или десять лет, и была я малышкой-глупышкой, как меня тогда называли. И если мне хотелось позлить Фаню, я при всех называла ее «Хемучка» — от имени Хеми, Нехемия. Хеми Писюк уехал учиться в Париж, и там его убили. Немцы.
Папа , твой дедушка, любил кучера Филиппа. Папа очень любил лошадей. Он даже кузнеца, который обычно смазывал оси колес кареты, любил. Но, вот чего он совсем-совсем не любил, так это по-барски ездить в карете, закутанным в медвежью шубу с лисьим воротником, за спиной своего кучера-украинца. Как раз этого дедушка очень не любил. Он вообще предпочитал ходить пешком. Как-то так получилось, что не доставляло ему удовольствия быть богатым. В карете или в гостиной — среди буфетов и хрустальных канделябров — он почти всегда чувствовал себя немного комедиантом .
Спустя много лет, когда потерял он все свое имущество и приехал в Эрец-Исраэль почти с пустыми руками, он был совершенно уверен, что это совсем не страшно. Отсутствие имущества его не тяготило. Напротив, казалось даже, что он почувствовал некоторое облегчение. Ему вовсе не было плохо в коричневой майке, обливающемуся потом на солнце, с тридцатикилограммовым мешком муки на спине. А вот мама страдала ужасно, проклинала его, кричала, осыпала оскорблениями, недоумевала — почему он с такой легкостью опускается все ниже и ниже!? Где мебель из красного дерева, где хрустальные люстры и канделябры? Почему это в ее возрасте она вынуждена жить по-мужичьи , словно какая-то там хохлушка , — без кухарки, без парикмахера и портнихи!? Когда же он, наконец, возьмет себя в руки и построит здесь, в Хайфе, новую мельницу, так, чтобы мы снова поднялись наверх? Она была похожа на старуху из сказки про рыбака и золотую рыбку, наша мама . Но я ей уже все простила. И пусть Бог простит ей! А ему придется мно-ого, мно-ого чего ей прощать! И пусть Бог простит и меня за то, что я так говорю о маме , да упокоится ее душа с миром. Пусть покоится с миром — не так, как всю жизнь не давала она ни минуты покоя папе.
Сорок лет прожили они в Эрец-Исраэль, и день-деньской, с утра и до ночи она лишь отравляла его жизнь. На каком-то заросшем колючками пустыре за поселком Кирьят Моцкин под Хайфой отыскали они старый, крытый толем, барак: была в нем всего лишь одна комната, ни воды, ни туалета… Ты ведь еще помнишь домик папы и мамы ? Да? Единственный водопроводный кран был на улице, среди колючек, вода текла ржавая, а туалет — яма в земле, а над ней будочка из досок, которую сам папа и соорудил.
Быть может, мама не так уж и виновата, что отравляла ему жизнь? Ведь там, в этом бараке, она чувствовала себя очень несчастной. Ужасно! Вообще она была несчастной женщиной. Такой уж уродилась — несчастной. Со своими хрустальными люстрами она тоже была несчастной. Но к тому же она была из тех, кто должен сделать несчастными и окружающих. Такое счастье выпало на долю твоего дедушки.
Папа сразу же, как добрался до Эрец-Исраэль, нашел себе работу в Хайфе. В пекарне «Пат». Затем он стал возчиком: разъезжал по побережью Хайфского залива. Там, в пекарне, видели, что папа разбирается в пшенице, в муке, в хлебе, но они не дали ему возможности стать мельником или пекарем: он просто доставлял на своей повозке с лошадью мешки с мукой и хлеб. Затем он много лет сотрудничал с литейным производством «Вулкан»: возил для них всякую арматуру, такие длинные и круглые железки.
Иногда, направляясь к Хайфскому заливу, он сажал тебя на повозку. Ты еще помнишь это? В старости дедушка твой зарабатывал тем, что перевозил с места на место широкие доски, из которых устанавливали строительные леса, либо доставлял с берега моря песок для строительства новых домов.
Я очень хорошо помню тебя, сидящего рядом с папой , такого маленького, худенького, напряженного, словно натянутая резинка. Папа давал тебе подержать вожжи. Я, как сейчас, вижу перед собой эту картинку. Ты был в детстве светловолосым, бледным, как лист бумаги, а дедушка твой всегда был загорелым и крепким. Даже в семидесятилетнем возрасте он оставался сильным и смуглым, словно индус. Этакий индийский принц, магараджа, с голубыми, брызжущими искрами смеха глазами. Ты, в маленькой белой маечке, восседал на деревянной скамейке извозчика, а он — рядом с тобой, в серой рабочей, насквозь пропотевшей майке.
Он был вполне доволен своей долей, он любил солнце, физический труд, и извоз доставлял ему радость. Всю свою жизнь он придерживался пролетарских взглядов, и в Хайфе, городе пролетариев, он чувствовал себя вполне в своей тарелке, ему нравилось опять быть пролетарием, как в начале своего пути, когда он был всего лишь подмастерьем в имении Вилхов. Возможно, став извозчиком, он получал от жизни намного больше удовольствия, чем в те дни, когда был он богатым, владел мельницей и имуществом в Ровно. А ты был таким серьезным мальчиком. Городским ребенком, которому противопоказано солнце. В свои семь или восемь лет ты был слишком серьезным. Ты весь напрягся на сиденье извозчика рядом с дедушкой, побаивался натянутых вожжей, страдал от мух и жары, слегка опасался, как бы лошадь не хлестнула тебя хвостом. Но ты был мужественно сдержан и не жаловался… Я все это помню как сегодня. Большая серая майка и маленькая белая маечка… Я еще про себя подумала тогда: уж точно, что будешь ты более Клаузнером, чем Мусманом. Сегодня я в этом уже не уверена.



23

Я помню, что мы, сестры, много спорили — с нашими подругами и друзьями, с учителями в гимназии, дома, между собой. Темы были разные: справедливость, судьба, красота, Бог… Подобные споры были весьма распространены в наше время, значительно больше, чем теперь. Спорили мы, конечно, и об Эрец-Исраэль, о проблемах ассимиляции, о партиях, о литературе, о социализме, о войнах, которые вел еврейский народ. Главными спорщиками были Хая и Фаня со своими подругами и друзьями. Я в этом участвовала меньше, поскольку была младшей, и мне всегда говорили: «Твое дело только слушать». Хая возглавляла организацию сионистской молодежи, или была там секретарем. Мама твоя состояла в социалистической молодежной еврейской организации «Ха-шомер ха-цаир», и я также, через три года после нее, вступила в эту организацию. Клаузнеры хотели, чтобы ты даже названия этого не слышал, они очень-очень боялись, что ты, не приведи Господь, приобретешь красноватый оттенок.
Однажды, кажется, это было зимой, на праздник Ханука, разгорелся у нас большой спор, который длился с перерывами несколько недель: наследственность и свобода воли. Помню, как сегодня, что твоя мама вдруг произнесла довольно странную фразу: «Если вскрыть человеческий череп и извлечь мозг, то сразу же станет видно, что наш мозг — всего лишь кочан цветной капусты. Даже мозг Шопена или Шекспира — всего лишь цветная капуста».
Я уже забыла, в какой связи Фаня сказала это, но помню, что мы очень-очень смеялись, не могли остановиться, у меня от смеха даже слезы выступили, но она даже не улыбнулась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94