А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но так же, как и капитан Немо, и мы не будем больше беззащитными жертвами, но силой нашего творческого гения вооружим свой «Наутилус» совершеннейшими лучами смерти. Никто в мире более не осмелится даже попытаться причинить нам зло. В случае необходимости наша длинная рука достанет и до края света.

В «Таинственном острове» люди, уцелевшие в кораблекрушении, сумели из ничего создать маленькую цивилизацию на безлюдном, пустынном острове. Все уцелевшие были европейцами, все они — мужчины, все — талантливые, щедрые, поборники добра, все — обладатели технических знаний, все — смелые и находчивые. Именно таким — по их образу и подобию — хотел видеть будущее девятнадцатый век: будущее представлялось разумным, просвещенным, героическим, решающим все проблемы с помощью сил Разума, по законам веры в Прогресс (жестокость, инстинкты, беззаконие несколько позднее будут, по всей видимости, изгнаны на другой остров: остров, на котором в роли уцелевших в катастрофе окажутся дети, — в философском романе-притче Уильяма Голдинга «Повелитель мух»).
Работоспособность, сила разума, здравый смысл, энтузиазм первопроходцев — все это помогло людям, потерпевшим кораблекрушение, не только выжить, но даже создать своими руками на голом месте, на пустынном острове процветающую колонию. Этим они завоевали мое сердце, преданное сионистско-пионерской идее, которую я впитал под влиянием отца. Эта идея носила светский характер, ее пронизывал дух просвещения, в ней сочетались энтузиазм, рационализм, вера в идеалы, готовность сражаться за них, оптимизм, приверженность прогрессу.
И вместе с тем, когда над обитателями «таинственного острова» нависала неотвратимая катастрофа, стихийное бедствие, в те минуты, когда прижаты они были к стене, и весь их разум не в силах был спасти их, в эти судьбоносные мгновения, неожиданно вновь и вновь вмешивалась некая таинственная рука Небес, некое волшебное всемогущее провидение и в самую последнюю минуту спасало их от полного уничтожения. «Если существует справедливость — да явится она незамедлительно», — писал Хаим Нахман Бялик. В «Таинственном острове» справедливость существовала, и она являлась незамедлительно, стремительно, как молния, в ту самую минуту, когда не оставалось никакой надежды.
Но ведь то же самое происходило и в ином мире, полностью противоречащем разумным взглядам моего отца: по той же логике развивались события в ночных рассказах мамы, где обитали черти и происходили чудеса, где древний старик предоставлял в своей избушке убежище еще более древнему старцу, где уживались зло, тайны, милосердие, где в ящике Пандоры после всех несчастий обнаруживалась и надежда, которая лежит на дне всякого отчаяния. Такой была и логика наполненных чудесами хасидских сказаний и притч, которые учительница Зелда начала открывать мне, а учитель из «Тахкемони» Мордехай Михаэли, неистощимый сказочник, продолжил с того места, где она остановилась.
Именно здесь, на «таинственном острове», можно сказать, произошло, в конце концов, некое примирение между двумя противостоящими друг другу «окнами» — первыми окнами, через которые открывался мне мир в самом начале моей жизни: рационально-оптимистическое «окно» отца и противостоящее ему «окно» мамы, за которым простирались печальные пейзажи, таящие в себе нечто странное и сверхъестественное, за которым действовали силы зла, но также и силы добра и милосердия.
Правда, в конце «Таинственного острова» выясняется, что рука высшего провидения, которая вмешивалась и раз за разом спасала «сионистское предприятие» уцелевших после кораблекрушения, спасала всякий раз, когда грозило ему полное уничтожение, была, на самом деле, невидимой рукой капитана Немо, того самого капитана с грозным взглядом из книги «Двадцать тысяч лье под водой». Но это не умалило в моих глазах той радости примирения, которую доставила мне эта книга, — она сняла постоянное противоречие между моими детскими сионистскими восторгами и восторгами «готическими», тоже совершенно детскими.
Словно папа и мама примирились друг с другом и жили наконец-то в полной гармонии. Правда, не здесь, в Иерусалиме, а на каком-то пустынном острове. Во всяком случае, они способны были примириться друг с другом.

Добрый господин Маркус, у которого был магазин новых и подержанных книг, а кроме того библиотека, где можно было брать книги (все это находилось на спуске улицы Иона, почти на углу улицы Геула), наконец согласился и позволил мне менять книги каждый день. Иногда — даже два раза в день. Сначала он не верил в то, что я на самом деле прочел книгу, и устраивал мне экзамен всякий раз, когда я возвращал ему книгу через несколько часов после того, как взял ее в библиотеке. Он задавал разные хитрые — на засыпку — вопросы о ее содержании. Постепенно его подозрительность сменилась удивлением, а удивление — преданностью: он полагал, что, обладая такой потрясающей памятью и такой способностью к быстрому чтению, если при этом я усердно займусь изучением языков, то со временем смогу стать идеальным личным секретарем одного из великих лидеров. Кто знает, возможно, именно меня назначат на должность секретаря самого Бен-Гуриона? Или Моше Шарета? А посему решил господин Маркус, что стоит «вкладывать» в меня с дальним прицелом. Ибо сказано в Экклезиасте: «Пошли хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней вновь найдешь его». И кто знает? Вдруг ему когда-нибудь понадобится какая-нибудь лицензия? Либо быстрое продвижение в очереди? Либо смазка в колеса издательского дела, которым он собирался заняться? И уж тут дружеские связи с личным секретарем одного из великих дороже золота!
Мою переполненную читательскую карточку господин Маркус показывал некоторым своим клиентам, словно гордясь плодами рук своих: «Только представьте, что мы тут имеем! Книжный червь! Феномен! Ребенок, который за месяц проглатывает у меня не отдельные книги, а целые книжные полки!
Так получил я у господина Маркуса особое разрешение чувствовать себя в его библиотеке почти, как в собственном доме. Взять разом четыре книги, чтобы не голодать в два праздничных дня. Или полистать — со всей осторожностью! — свежие книги, предназначенные для продажи, а не для выдачи читателям. И даже заглянуть в романы, не предназначенные для моего возраста, как, например, произведения Уильяма Сомерсета Моэма, О'Генри, Стефана Цвейга и даже Ги де Мопассана.
Зимними днями я, бывало, бежал в темноте, под струями колючего дождя, под хлещущим ветром, чтобы успеть добраться до библиотеки господина Маркуса до шести вечера — до ее закрытия. Суровая зима стояла тогда в Иерусалиме, холод обжигал и колол иголками, по ночам в конце декабря казалось, что изголодавшиеся полярные медведи спустились из Сибири и блуждают в нашем квартале Керем Авраам. И поскольку бежал я без пальто, от моего свитера весь вечер исходил наводящий тоску, раздражающий запах влажной шерсти.
Не раз случалось, что в длинные и пустые субботы я застревал без единой крошки чтива, уже к десяти утра расстреляв весь боезапас, принесенный из библиотеки Маркуса. От жуткого голода я хватал книги с папиных этажерок, все, что попадалось под руку: «Легенда об Уленшпигеле» в переводе Авраама Шленского, «Тысяча и одна ночь» в переводе Иосефа Иоэля Ривлина, Исраэль Зархи, Менделе Мохер Сфарим, Шалом Алейхем, Кафка, Бердичевский, Рахель, Бальзак, Гамсун, Игал Мосинзон, Мордехай Зеев Файерберг, Натан Шахам, Ури Нисан Гнесин, Иосеф Хаим Бреннер, Хаим Хазаз и даже сам господин Агнон. Почти ничего я не понял, кроме того, что увидел через очки папы, — то есть, что еврейское местечко в диаспоре было жалким, убогим, ничтожным. Глупым своим сердцем не вполне прочувствовал я трагический конец еврейского местечка.
Большинство великих произведений мировой литературы папа приобретал на тех языках, на которых они были созданы, поэтому мне не дано было заглянуть в них. Все, что было там на иврите, я, если и не прочел по-настоящему, то уж, по крайней мере, понюхал. Перевернул каждый камень.

Конечно же, я читал и детское приложение к газете «Давар», и книги для детей, входившие во всеобщее «меню деликатесов»: стихи Леи Гольдберг и Фани Бергштайн, «Остров детей» Миры Любе. Читал все истории Нахума Гутмана: это были маршруты моих первых в жизни путешествий по миру, доставивших мне огромное удовольствие, — Африка, где в земле Лобенгулу жил повелитель Зулу, Париж из другой его книги «Беатриче», Тель-Авив, окруженный песками, цитрусовыми плантациями и морем. Разница между Иерусалимом и Тель-Авивом, связанным со всем остальным большим миром, представлялась мне разницей между нашей здешней зимней жизнью — в черно-белых тонах, и жизнью лета — полной красок и света.
Особенно захватила мое воображение книга Цви Либермана-Ливне «На развалинах», которую я перечитывал множество раз. Жила-была во дни Второго Храма далекая безмятежная деревушка, затерянная меж гор и виноградников. Однажды добрались до нее солдаты римского легиона, вырезали всех жителей — мужчин, женщин, глубоких старцев, разграбили имущество, сожгли дома и пошли дальше своей дорогой. Но жители деревни успели спрятать в одной из горных пещер своих маленьких детей, тех, кому еще не было двенадцати, и кто не мог наравне со взрослыми участвовать в защите деревни.
И вот после резни дети выбрались из пещеры и увидели свою сожженную деревню, однако не впали в отчаяние, а решили — в результате обсуждения, походившего на общее собрание кибуцников, — что жизнь должна продолжаться, и они должны поднять деревню из руин. Итак, они выбрали разные комиссии, в которые вошли также и девочки: дети эти были не только мужественными и трудолюбивыми, но и на удивление просвещенными. Шаг за шагом, упорным трудом им удалось собрать немногих оставшихся в живых коров, коз и овец, починить стойло и загон, восстановить сожженные постройки, возобновить полевые работы, вспахать землю и засеять ее, создать образцовое сообщество детей — этакий идеальный кибуц: община Робинзонов, у которой не было никаких Пятниц.
Никакая тень не омрачала существование этих детей мечты, живущих в равенстве и во взаимном сотрудничестве: ни борьба за власть, ни соперничество, ни зависть, ни непристойность секса, ни призраки их погибших родителей. Воистину, все, что там происходило, было полной положительной противоположностью тому, что произошло с детьми в «Повелителе мух» Уильяма Голдинга. Цви Ливне наверняка намеревался создать для израильских детей захватывающую сионистскую аллегорию — вот, «поколение пустыни» вымерло, его сменило поколение Эрец-Исраэль, поколение, исполненное мощи и мужества, о котором Шаул Черниховский писал: «железные оковы спадут с него». Это поколение собственными силами поднялось «от Катастрофы — к героизму», от тьмы — к великому свету. (В моем, иерусалимском, варианте, в продолжении книги «На развалинах», которое сочинил я в своем воображении, дети не ограничились дойкой, сбором маслин и винограда, они нашли там тайник с оружием, или — еще лучше — сумели изобрести и производить собственными силами пулеметы, минометы, бронемашины. Либо ПАЛМАХ сумел тайно доставить это оружие в глубь веков, за сто поколений до наших дней — прямо в руки детей из книги «На развалинах». Вооруженные таким образом эти дети — Цви Ливне и мои — поспешили и успели достичь склонов холма, на котором стояла крепость Масада, последний оплот восстания евреев против завователей-римлян. Потрясающим огневым ударом с тыла, длинными, точными, сокрушительными залпами из миномета они застали врасплох римских легионеров, тех самых, которые убили родителей этих ребят, тех самых легионеров, которые уже начали продвигаться по насыпи, возведенной для штурма Масады. И вот в тот самый час, когда командир осажденных Элиэзер Бен-Яир уже готов был завершить свое незабываемое прощальное слово, в тот самый час, когда последние защитники Масады уже намеревались броситься на собственные мечи, дабы не попасть живыми в плен к римлянам, в тот самый час я и другие юноши взлетели на вершину горы. Мы спасли их от смерти, а народ наш — от позора поражения.
А затем мы перенесли войну на территорию врага: установили наши минометы на вершинах семи холмов Рима, на мелкие осколки разбили арку Тита и поставили императора на колени.

А, возможно, таилось здесь еще одно болезненное наслаждение, о котором Цви Ливне, уж конечно, и помыслить не мог, когда сочинял свою нравоучительную, крайне положительную книгу, — Эдипово наслаждение. Темное наслаждение. Ведь эти дети похоронили своих родителей. Всех до одного. Ни одного взрослого не осталось в деревне. Ни отца, ни матери, ни учителя, ни соседа, ни дяди, ни дедушки, ни бабушки. Ни господина Крохмала, ни дяди Иосефа, ни Мали и Сташека Рудницких, ни Абрамских, ни Бен-Ицхаров, ни тети Лилии, ни Бегина, ни Бен-Гуриона. Так самым чудесным образом воплотилось в жизнь старательно подавляемое желание сионистов, а также и мое собственное, тогдашнее детское желание: пусть бы они уже умерли! Ибо они несут в себе все пороки рассеяния. Ибо они такие удрученные. Ибо они — «поколение пустыни». Все время у них претензии и приказания, все время они дохнуть не дают. Только после того, как они умрут, мы, наконец-то, сможем показать им, как все-все на свете мы можем сделать сами. Мы воплотим в жизнь все прекрасное, все, что они хотят, чтобы мы сделали, все в точности, чего они ждут от нас: вспашем, уберем урожай, построим, будем сражаться и победим. Но только без них. Потому что обновленный еврейский народ должен оторваться от них. Потому что все здесь строится в стремлении быть молодым, здоровым, крепким, а не старым и измочаленным. А у них все запутано. Все немного отталкивает. И все более чем немного смешно.
Все это «поколение пустыни», стало быть, испаряется в книге «На развалинах» и оставляет за собой счастливых сирот, легконогих, свободных, словно стая птиц в небесной голубизне. Никого не осталось там, чтобы день-деньской ворчать с акцентом, привезенным из стран рассеяния, произносить громкие слова, навязывать заплесневевшие вежливые манеры, омрачать жизнь всяческой там меланхолией, обидами, повелениями и амбициями. Никто из них не уцелел, чтобы ежедневно читать нам нравоучения: дескать, это — можно, это — нельзя, это — безобразие. Только мы. Одни во всем мире.
В смерти взрослых таился скрытый, пронзительный, колдовской намек.
И в самом деле, в возрасте четырнадцати с половиной лет, спустя два года после смерти мамы, я поднялся, убил своего отца, убил весь Иерусалим, изменил свое имя и в одиночку отправился в кибуц Хулда, чтобы жить там «на развалинах».



56

Я убил его в основном тем, что сменил свое имя. Долгие годы жизнь моего отца омрачала великая тень его дяди, который был «ученым с мировым именем» (это «мировое имя» отец произносил, религиозно понизив голос). Долгие годы мечтал Иегуда Арье Клаузнер пойти по стопам профессора Иосефа Гдалияху Клаузнера, автора таких трудов, как «Иисус из Назарета», «От Иисуса до Павла», «История Второго Храма», «История ивритской литературы», «Когда нация борется за свою свободу». В глубине сердца отец, возможно, мечтал занять со временем место бездетного профессора и унаследовать его должность. Во имя этого он научился читать на многих языках — на всех тех языках, которые знал его дядя. Во имя этого сидел он по ночам, склонившись над своим письменным столом, на котором громоздились горы карточек с выписками. А, отчаявшись, потеряв надежду стать в один прекрасный день профессором, начал он уповать на то, что факел перейдет в мои руки, и он еще удостоится дожить до этого. В шутку отец иногда сравнивал себя с тем малоизвестным Мендельсоном, банкиром Авраамом Мендельсоном, которому выпала судьба быть сыном прославленного философа Моше Мендельсона и отцом великого композитора Феликса Мендельсона-Бартольди («Сначала я был сыном своего отца, а затем — отцом своего сына», — острил Авраам Мендельсон на свой счет).
Как бы шутя, как бы посмеиваясь, пряча, таким образом, чувство любви ко мне, с самого раннего детства упорно называл меня отец «ваша честь», «ваше высочество», «ваше превосходительство». Только спустя много лет, в первую ночь после того утра, когда его не стало, я вдруг подумал, что за этой постоянной, раздражающей, чуть-чуть навязчивой шутливостью прятались, возможно, его собственные великие несбывшиеся мечты, его печаль в связи с необходимостью примириться с собственной посредственностью и тайное желание возложить на меня эту миссию — когда придет день, его именем завоевать те цели, что оказались недостижимыми для него.
Мама, одинокая и подавленная, рассказывала мне на кухне истории с чудесами, ужасами, привидениями, истории, которые, возможно, были похожи на те сказки, что вдова Осе рассказывала малышу Пер Гюнту в их хижине зимними вечерами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94