А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Притихнув, мы ловили каждое слово из его уст. И в старости своей был Шмуэль Гуго Бергман крупным и крепким человеком. Седой гривой, морщинками в уголках глаз, когда он иронически улыбался, острым взглядом, выражавшим в одно и то же время и сомнение и наивность любознательного ребенка, — всеми этими чертами профессор Бергман очень напоминал Альберта Эйнштейна в старости, каким мы представляем его себе по фотографиям. Со своим немецко-чешским акцентом он пробирался через иврит не совсем естественными шагами: это были не шаги уверенного в себе хозяина — в них ощущалась некая радостная торжественность, как у счастливого поклонника, чья возлюбленная наконец-то ответила ему взаимностью, и теперь ему нужно превзойти самого себя, дабы доказать ей, что она в нем не ошиблась.
Единственная тема, которая почти всегда занимала нашего учителя во время этих частных встреч, это — бессмертие души, или шанс — если такой шанс вообще имеется — существования после смерти. Об этом он говорил с нами в ту зиму, на исходе воскресных дней, под шум дождя, стучавшего в окна, под шум ветра в саду. Иногда он интересовался нашим мнением и слушал с предельным вниманием — не просто как терпеливый учитель, поддерживающий шаги своих учеников: он слушал как человек, которому проигрывают очень сложное музыкальное произведение, и среди моря звуков должен он распознать один единственный — особенный, минорный, и установить — не фальшивый ли он.
— Ничто, — сказал он нам в один из тех вечеров (и я ничего не забыл, до такой степени ничего не забыл, что, кажется мне, смогу повторить здесь сказанное им слово в слово), — ничто не пропадает бесследно. Никогда. Само слово «пропадает» предполагает, что Вселенная якобы конечна, и из нее можно исчезнуть. Но ничто (он намеренно протянул слово «ни-и-что») никогда не покидает Вселенную. Но ничто не проникает и внутрь ее. Ни одна песчинка пыли не теряется и не прибавляется. Вещество превращается в энергию, энергия — в вещество, атомы собираются вместе и вновь рассеиваются, все меняется, происходят превращения, но ни-и-что не может превратиться из существующего в несуществующее. Даже самый крохотный волосок, что, возможно, вырос на кончике хвоста какого-то вируса. Понятие «бесконечность», и в самом деле, абсолютно открыто, открыто до бесконечности, но в то же время это понятие закрыто и запечатано герметически: ничто не исходит, ничто не входит.
Он останавливается. Лукаво-наивная улыбка, словно свет восхода, разливается по всему его лицу. Изрезанному морщинами, выразительному лицу, от которого нельзя отвести глаз:
— Тогда почему — и это, быть может, кто-нибудь соизволит мне объяснить — почему мне настойчиво твердят, что одна-единственная вещь является исключением из правила, одна-единственная вещь предназначена отправиться ко всем чертям, превратиться в ничто, одной-единственной вещи уготовано полное небытие на всем пространстве Вселенной, где даже атом не может превратиться в ничто, и это именно моя несчастная душа? Что, каждая пылинка, каждая капелька воды будут пребывать вечно, пусть и в иных формах, все — кроме моей души?
— Душа, — подал голос из угла комнаты некий молодой остроумный гений, — ведь никто еще никогда ее не видел.
— Не видел, — немедленно согласился Бергман. — Но законы физики и математики тоже не увидишь здесь, в соседнем кафе. Не увидишь глазами и мудрость, глупость, вожделение, страх. Никто еще не взял образчик радости или тоски, чтобы поместить их в пробирку. Но кто же, мой молодой друг, кто же говорит с вами сейчас? Плазма Бергмана говорит с вами? Его селезенка? Может, случайно, это толстая кишка Бергмана философствует тут с вами? И кто, покорнейше прошу прощения, кто тот, кто в данную минуту вызвал не совсем приятную улыбку на ваших губах? Не ваша ли душа? Или это — хрящи? Желудочный сок?..
А в другой раз он сказал:
— Что ждет нас после смерти? Ни-и один человек не знает этого. Во всяком случае, нет сведений о том, что смерти сопутствует некое доказательство или в ней кроется некий потенциал убедительности. Если я сообщу вам в этот вечер, что иногда я слышу голос мертвых, и голос их ясен и понятен мне более, чем большинство голосов живых, — вы вправе будете немедленно заявить мне, что старик уже выжил из ума. Слегка рехнулся от страха перед своей близкой смертью. Поэтому я не стану рассказывать вам о голосах, но сообщу вам в этот вечер некое математическое утверждение: поскольку ни-и один человек не знает, есть ли что-нибудь по другую сторону нашей смерти или там нет ничего, из этого тотального незнания можно вывести такую формулу — шанс, будто там кое-что имеется, абсолютно равен шансу, что там нет ничего. Пятьдесят процентов бессмертию и пятьдесят небытию. Для еврея, подобного мне, еврея из Центральной Европы, пережившего Катастрофу, — это абсолютно статистический шанс бессмертия, и совсем не плохой шанс.
И Гершома Шолема, друга-врага Бергмана, захватывающе интересовал и даже мучил в те годы вопрос жизни после смерти. В то утро, когда по радио сообщили о смерти Гершома Шолема, великого ученого, я написал:
Гершом Шолем умер этой ночью. И теперь он знает.
И Бергман уже знает. И Кафка. И мои мама с папой. И их знакомые, и друзья, и большинство мужчин и женщин из тех кафе, те, кого я использовал, чтобы рассказывать самому себе истории, и те, кто забыт, — все уже нынче знают. В один из дней это станет ясно и нам. А пока продолжим собирать здесь подробности. Пусть будут.



52

В 1949 году, за несколько месяцев до окончания войны и прорыва блокады еврейского Иерусалима, я вместе с отцом и Яаковом Давидом Абрамским отправился навестить писателя Иехошуа Хешеля Ейвина. В его доме мы встретили пламенного поэта Ури Цви Гринберга, с которым я был знаком ранее, ибо он был своим человеком в доме дяди Иосефа. Возможно, в тот день там присутствовал также писатель и журналист Аба Ахимеир. Ури Цви метал громы и молнии, выплескивал ушаты кипятка на головы низких «красных», уступивших Храмовую гору, израильскую святыню, ради тучных земель кибуца Дгания. А могилу праматери Рахели отдали за своих бычков в стойлах кибуцов Мизра или Мерхавия. Господин Абрамский вторил ему, клеймил Бен-Гуриона, называл его «гнусным карликом», а Моше Шертока, тогдашнего министра иностранных дел, обвинил в том, что он раболепствует и пресмыкается перед чужеземцами, пытаясь завоевать их сердца хитроумными ухищрениями и талмудистской казуистикой. Аба Ахимеир указал на меня и сказал, что юноша, родившийся здесь, львенок, дитя Арье Иегуды, восстанет вместе с другими львятами в самое ближайшее время, и они очистят процесс сионистского освобождения от прогнившей власти червей Яакова. (Тут Аба, играя словами, намекал и на имя моего отца — Арье Иегуда, и на значения слов «арье» — «лев» и «Иегуда» — «Иудея», символом которой и был лев, так что «Арье Иегуда» — это еще и «Лев Иудеи», а уж мне, понятно, отведена роль львенка). Только после того, как освободимся мы от своих «внутренних» червей, продолжал Аба, будут освобождены и грабительски отобранные у нас части нашего отечества — Сион и Эфраим, горы Хеврона и Иерихо, Башан и Голаны, гора Синайская, Гилад и Моав, потоки Арнона и Вахеб в Суфе!
И был там еще человек с бородкой клинышком, профессор Штраус-Аштор, рекомендовавший со всей решительностью «послать Голду Меир и всех остальных коров Башана в кибуц, чтобы стирали они там нижнее белье и грели постели коммуны». Однако его тут же заставили замолчать. Что же до моего отца, по-видимому, наиболее умеренного из всех присутствующих, его сразу же оборвали, едва он робко заметил, что не следует отвергать и тот факт, что кибуцники сражались с необычайным мужеством в Войне за Независимость, а уж их ударные отряды ПАЛМАХ, определенно…
Но поэт Ури Цви не пожелал его выслушать. Он с возмущением отказался от предложенного ему стакана чая и сказал рыдающим голосом:
— Они просто не желают обладать Храмовой горой! Им не нужны ни Анатот, ни Шило, эти места, упоминаемые в ТАНАХе: они могли их освободить, но не освободили! Кувшин с елеем был дан им прямо в руки, они могли очистить святой Храм — но они не очистили его, не зажгли пламя Господне! Чудо уже стояло на пороге, у самых наших стен, но они не захотели: дай им общину. Но не Царство! Муравьиную кучу дай им, но не нацию! Кресла министров, но не Освобождение!
И он спрятал свое лицо в ладони и, кажется, даже заплакал:
— Потеряно! Потеряно! Все потеряно! Само Небо предоставило нам Третье Царство Израиля — оно истекало кровью, оно не было погружено в дипломатический соус, оно не зависело от милости других народов, — но мы вновь предпочли Золотого тельца искрам Царства…

В годы, когда я был учеником четвертого и пятого классов школы «Тахкемони», мною владело пламенное национальное чувство. Я сочинил историческое повествование, называвшееся «Конец Иудейского царства», и несколько победных песен, и оды в честь Маккавеев и Бар-Кохбы. А еще были стихи о национальном величии, похожие на восторженные патриотические рифмованные строки дедушки Александра, — в этих стихах я изо всех сил пытался подражать гимну ревизионистского движения Бейтар и другим национально окрашенным произведениям Зева Жаботинского:


Зажги негасимое
Пламя восстанья,
Молчание —
Трусость и грязь!
Восстань!
Душою и кровью
Ты — князь! 29" 29 a


Оказали на меня влияние и песни еврейских партизан и борцов гетто:


… Что ж до капель нашей крови, что на землю пролились,
Наше мужество восстало, и геройски мы дрались.


И стихи Черниховского, которые папа читал нам с трепетным пафосом: в их четком ритме меня покоряли слова: «Мелодия крови и огня!»
Более всего потрясали меня «Безымянные солдаты», сумрачно-восторженная песня, которую сочинил Авраам Штерн, командир боевой подпольной организации ЛЕХИ, известный среди товарищей по подполью под именем Яир. Ночью, в своей постели, когда свет уже был погашен, я, бывало, с подъемом, но шепотом, декламировал:


Мы — безымянные солдаты без мундиров,
А вокруг — ужас и тьма кромешная.
Мы призваны на всю нашу жизнь,
Из рядов нас вырвет только смерть…
В красные дни погромов и крови,
В черные ночи отчаяния,
В городах, деревнях мы взметнем наш стяг,
Стяг обороны и наступления!.. 30" 30 a


Вихрь крови, земли, огня и железа вызывал во мне чувство пронзительного опьянения. Вновь и вновь воображал я, как геройски пал я на поле боя, представлял горе и гордость моих родителей. И вместе с тем — без всяких противоречий! — после моей геройской гибели, после того, как с наслаждением и со слезами выслушал я возвышенные надгробные речи из уст Бен-Гуриона, Менахема Бегина и Ури Цви Гринберга на церемонии моего погребения, после того, как я сам по себе оттосковал, как понаслаждался с комом в горле видом гранитного памятника и пафосом погребальных стихов, посвященных моей памяти, — после всего этого отряхивался я, здоровый и жизнерадостный, от своей временной смерти и, преклоняясь перед собственной персоной, назначал себя Главнокомандующим всеми вооруженными силами израильского народа и вел свои легионы, дабы освободить огнем и мечом все то, что не осмелились отвоевать у чужеземца и врага «галутные черви Яакова».

Менахем Бегин, легендарный командир подполья, был кумиром того периода моего детства. Еще прежде, в последний год власти британцев в Эрец-Исраэль, безымянный руководитель подпольщиков потряс мое воображение: его образ был овеян для меня древним библейским величием. Я представлял себе его тайный штаб в причудливой расселине, в одном из ущелий Иудейской пустыни. Босой, перепоясанный кожаным ремнем, мечущий пламя, словно Илия-пророк в расселинах скал горы Кармель, он, командир подполья, оттуда, из заброшенной пещеры, рассылает свои приказы через гонцов, которые выглядят просто невинными подростками. Ночь за ночью длинная рука невидимого полководца достает до самой сердцевины британской захватнической власти, поднимает на воздух штабы и армейские сооружения, проламывает заборы и взрывает склады боеприпасов, обрушивает свой пламенный гнев на укрепления врага, который в листовках, написанных моим отцом, называется «англо-нацистским поработителем». Еще одно название — «Амалек». А также — «гнусный Альбион». (А вот мама однажды сказала о британцах: «Амалек или не Амалек — кто знает, не станем ли мы через какое-то время тосковать по ним»).
После создания Государства Израиль вынырнул наконец-то из своей анонимности верховный главнокомандующий еврейским боевым подпольем, и его фотография появилась однажды в газете, подписанная настоящим его именем: не Ари Бен-Шимшон (Лев, сын Самсона), не Иврияху Бен-Кдумим (еврей, сын Праотцев) звали его, а просто Менахем Бегин. Я был потрясен! Имя Менахем Бегин подошло бы, пожалуй, какому-нибудь торговцу галантереей, живущему по соседству на улице Цфания и говорящему на языке идиш. Либо изготовителю париков, мастеру по корсетам, у которого был полный рот золотых зубов и чьи мастерские находились где-то рядом, на улице Геула. К моему полному разочарованию, герой моего детства, судя по газетной фотографии, оказался человеком тщедушным, худым, в больших очках, выделявшихся на бледном лице, и только усы свидетельствовали о его тайном могуществе и силе. Но спустя несколько месяцев были сбриты и навсегда исчезли и эти усы. Его облик, голос, акцент и ритм его речи напоминали мне не воинов — покорителей Ханаана, не Иегуду Маккавея, предводителя восстания против греческих поработителей: видом своим и манерами напоминал он мне моих тщедушных учителей из «Тахкемони», которые, бывало, шумели, выходя из берегов, когда речь шла о национальных проблемах, с жаром требовали правды и справедливости, но за всем их геройством проглядывала порою некая лицемерная нервозность, приправленная скрытой кислинкой.

И в один прекрасный день именно из-за Менахема Бегина разом утратил я желание «Восстать! Душою и кровью во имя величия тайного». И отринул убеждение, что «молчание — трусость и грязь». Спустя некоторое время я пришел к прямо противоположному убеждению.
Раз в несколько недель, по субботам, половина Иерусалима собиралась к одиннадцати утра на собрание движения Херут. Оно устраивалось в самом большом иерусалимском зале «Эдисон», у главного входа в который были расклеены афиши, извещающие о предстоящих в скором времени спектаклях Израильской оперы под руководством Фордхауза Бен-Циси. Публика жаждала услышать пламенные речи лидера движения Херут Менахема Бегина. Дедушка Александр обычно наряжался в честь собрания в зале «Эдисон» в свой изысканный черный костюм, повязывал бирюзовый атласный галстук. Треугольник белого платочка выглядывал из кармана его пиджака, словно снежок в жаркий день. Войдя в зал за полчаса до начала собрания, дедушка приветственно махал своей шляпой встреченным знакомым и даже отвешивал своим друзьям легкие поклоны. А я, в праздничной одежде, тщательно причесанный, в белой рубашке и начищенных ботинках, шагал рядом с дедушкой, направляясь прямиком во второй или третий ряд, где были забронированы места для людей подобных дедушке Александру, то есть членам комитета «Движения Херут — основателя национальной военной организации». Мы усаживались, дедушка и я, между профессором Иосефом Иоэлем Ривлиным и Элиягу Меридором, или между доктором Исраэлем Шайбом-Эльдадом и господином Ханохом Калаи, или рядом с господином Айзиком Рембой, редактором газеты Херут.
Зал был обычно переполнен сторонниками и приверженцами ЭЦЕЛа и его легендарного командира Менахема Бегина. В большинстве своем это были мужчины, и среди них — немало родителей моих одноклассников из школы «Тахкемони». Но явно ощущалась некая невидимая тонкая линия, отделяющая от остального зала первые три-четыре ряда, — их обычно оставляли для людей интеллигентных, уважаемых, ветеранов сионистской организации Бетар, участвовавших во многих ее акциях, деятелей ревизионистского течения в сионизме, бывших командиров ЭЦЕЛа — почти все они были выходцами из Польши, Литвы, Белоруссии и Украины. Остальная масса, заполнявшая зал, — сефарды, представители бухарской, йеменской, курдской общин, выходцы из сирийской еврейской общины города Халеб… Вся эта возбужденная толпа теснилась на балконах, в проходах, вдоль стен, в вестибюле и даже на улице, на площади перед залом «Эдисон». В передней части зала беседовали о национально-революционных проблемах, о славе и победах, здесь цитировали Ницше и Джузеппе Мадзини, основателя «Молодой Италии», но все это — в атмосфере мелкобуржуазной порядочности и приличий:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94