А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Автор гордился этой поэмой и однажды сказал с нескрываемой самонадеянностью: до 1912 года во Франции был только один поэт — Аполлинер, а теперь есть еще и Сандрар.
Клоделевский ритм первых двух строк — это как бы обращение к богу, оно незаметно переходит в вопль души...
...Господи, когда ты испустил дух, завеса разверзлась — никто нам не поведал о том, что скрывалось за ней. Улица подобна ночи, как отверстая рана она полна золота, крови, огня и грязи — страх, сочувствие, одиночество стараются перекричать друг друга перекрестным огнем воспоминаний: пустынные улицы американской столицы, несчастные проститутки, достойные жалости, у которых есть право на сострадание, кто-то идет за ним, настигает его, какие-то тени, люди, он в страхе, у него кружится голова. Ночь, огни, потом рассвет и грохот паровоза, обрушившийся на город — господи, вот я вернулся измученный, одинокий, понурый .. Комната моя пуста как гробница. Господи, я одинок, меня бьет лихорадка, постель моя холодна как могила. Господи, я закрываю глаза, и зубы мои стучат... Я слишком одинок, мне холодно.
Взываю к тебе, господи...
Когда Сандрар, по просьбе собравшихся, прочитал это стихотворение Аполлинеру и Делоне, в комнате воцарилась тишина — такая наступает только при появлении шедевра. Рассказ об этом чтении, которым мы обязаны, вероятно, Делоне,— был записан бельгийским критиком и поклонником Сандрара Робером Гоффеном; если верить последнему, то Аполлинер по прочтении «Пасхи в Нью-Йорке» стал бледен как полотно. Он попросил у Сандрара дать ему рукопись и еще раз прочитал стихи про себя, а затем вернул их другу, не скрывая удивления, в котором звучала горечь: «Великолепно! Что по сравнению с этим книжка стихов, которую я сейчас готовлю!» Разговор на этом не кончился, но Аполлинер до конца вечера сохранял необычную для него мрачность.
Все это, быть может, не стоило бы упоминания, если бы не то обстоятельство, что некоторое время спустя Аполлинер написал одну из своих самых блистательных поэм «Зона» — произведение, которое критика признала переломным и «истинно аполлинеровским». Это как бы поэтическая автобиография: детство, зрелые годы, ароматы Юга, мосты и небо Парижа с Христом-авиатором, парящим над городом, разочарования, неудачи, боль, стыдящаяся себя, уродство и беды продажной любви, тревоги любви подлинной, неверие и сомнения — все это комментарии к жизни Аполлинера, которые трудно переоценить.
Вновь ты в Париже, среди толп один,
А мимо прут мыча стада машин.
Тоска сжимает горло, сердце гложет,
Как будто никогда, никто тебя любить не сможет.
Ты прежде бы ушел монахом в скит,
А нынче прошептать молитву — это стыд.
И ты смеешься над собой, и хохот, как огонь над адской бездной,
И отсвет смеха золотит глубины жизни бедной —
Картины, выставленной в мрачной галерее,
Куда порой заходишь ты, чтоб выйти поскорее.
В Париже ты опять, где женщины в крови.
Все это было — вспоминать не надо — в дни смерти красоты
и гибели любви.
Поэма стала библией не только для современных Аполлинеру поэтов, но и для последующих поколений. Простота этой трудной исповеди, настойчивый переход от второго лица к первому — все это драматизирует исповедь ребенка, спешащего постичь гамму чувств взрослых, придает «Зоне» весомость документа. Поэма заключает в себе все главные нити биографии Аполлинера довоенного периода, и биография эта достовернее многих сохранившихся рассказов о поэте, часто мелких и искажающих его внутренний облик.
Сплетники, присутствовавшие при этой сцене, утверждают, что Аполлинер побледнел в ту минуту, когда у слушателей, почти задохнувшихся в чаду поэзии Сандрара, перехватило дух, когда, сопереживая описанное поэтом, они почувствовали, как волосы у них встают на голове дыбом, и, вдруг утратив благополучное ощущение светского квиетизма, вскочили на ноги, как бы подброшенные пружиной волнения. Аполлинер побледнел — как бесценен и одновременно гнусен этот комментарий сплетника, дающего показания перед лицом истории. Да, тогда еще бледнели, слушая стихи.
В поэме «Зона» имеются стихи, напоминающие самим своим звучанием «Пасху в Нью-Йорке» и «Прозу транссибирского экспресса», вернее фрагменты этих произведений, прочитанных в тот незабываемый вечер Сандраром. Да, все это не вызывает ни малейшего сомнения, и, говорят, сам Сандрар, познакомившись с «Зоной», не преминул указать на это сходство Аполлинеру, и тот обиделся. Как видите, нам известны все подробности этой истории! И вместе с тем, как мало мы знаем о самой ее сути. Ибо «Зона» принадлежит к произведениям Аполлинера, наиболее насыщенным фактами, почерпнутыми из самой жизни. Действительно ли главным творческим импульсом в создании «Зоны» оказались стихи Сандрара? Возможно. Драма первородства непрерывно разыгрывается в истории искусства; как часто второстепенные поэты одной строфой подсказывают своим коллегам произведения совсем иного масштаба; стихотвореньице гибнет, шедевр остается — и тут нет, в сущности, несправедливости. В нашем случае речь идет о людях равного поэтического мастерства, и все же «Зона», а не «Проза транссибирского экспресса» стала поэмой поколения. Аполлинера восхитила перспектива, открытая Сандраром, форма поэтической исповеди, но свою исповедь он возвел в ранг высокой поэзии.
Читая «Зону», Мари плакала.
Совпало это с агонией их любви.
Ты на допросе. Следователь строг. Тебя, как жулика, сажают под замок.
Ты много странствовал, светло и мрачно жил
До ощущенья возраста и лжи.
Любил ты в 20 лет и в 30 чуть не спятил.
Я жил безумцем, я напрасно время тратил.
Ты на руки свои не смеешь поглядеть, а я готов был плакать,
как бывало,—Заплакать над тобой, которую люблю, над тем, что так тебя
безмерно испугало.
Минута страшных объяснений, которую оба оттягивали, пришла вскоре после этого вечера. Произошло это в тот день, когда у дверей Аполлинера постучался Сергей Ястребцов, приглашенный им на завтрак художник, который был более известен под псевдонимом Эдуар Фера; еще с порога он сердечно приветствовал хозяина своей обаятельной, чуть медлительной французской речью. Аполлинер отвечал ему хмуро, рассеянно. Хотя назначенное для завтрака время уже наступило — а во Франции час трапезы свят и неприкосновенен,— о завтраке не было и речи: часть продуктов еще валялась на кухне, а стол в комнате Аполлинера не был накрыт Хозяин, смущенный появлением гостя, лихорадочно кружил по комнате, перекладывая с места на место тарелки и кастрюли, не отрывая глаз от двери и явно к чему-то прислушиваясь. Обычно, когда приглашались гости, домашние хлопоты делила с Гийомом Мари, хотя не она главенствовала на кухне, где безраздельно господствовал Аполлинер, то пробуя жаркое, то со стуком вороша ложкой темное чрево кастрюли, однако участие Мари, колкости, которыми обменивались главный повар и поваренок, наполняли дом веселым гомоном, топотом ног и звоном посуды На сей раз ничто не предвещало приятного пира, не было и Мари. Обиженная недавней стычкой с Гийомом, она решила наказать его и не явилась на званый завтрак. Еще с четверть часа Аполлинер сдерживается и ждет. А потом, не глядя Ястребцову в глаза, просит его привести Мари. Добрый друг уходит. Мари живет тут же за углом. Почему же так долго он не возвращается? Вскоре посланец является, но на сей раз он уже не смотрит в глаза другу. «Ее не было дома?» «Нет, она дома». «Ты виделся с ней?» — «Виделся».— «И что же?» — «Да ничего»,— сказал Яст-ребцов и, отвернувшись, сердито дернул себя за усы. Гордость не позволяет ему повторить то, что Мари велела передать Аполлинеру: «Я не приду, и не только сегодня не приду, вообще никогда не приду!» — кричала разъяренная Мари, вся пунцовая, в слезах, потрясая костистыми кулачками. «Так что же ему сказать?» — допытывался Фера в поисках мирного выхода из положения, которое было тяжело ему. «Что ему передать? Дерьмо!» — «Дерьмо? Ну что ж, прекрасно, прекрасно»,— твердил Аполлинер, но все валилось у него из рук. Он отодвинул тарелку, машинально натянул на себя пиджак, не замечая, что рукава рубашки засучены, и тяжело рухнул в кресло.
С того дня Аполлинер возненавидел Отёй. Он решил покинуть навсегда этот квартал Парижа, где еще так недавно все освещалось нетерпеливым ожиданием встречи. Как могла Мари отречься от него, ют того, кто связан с ней так прочно, что одна мысль о разлуке заставляла его стенать, доводила до безумия.
По целым дням Аполлинер не возвращается на улицу Лафонтен. Ночи проводит в сомнительных кабачках, там меньше риска встретиться с друзьями.
Страдаю, как услышу сочувственное слово, Любовная зараза постыдна для больного.
Однако, когда Аполлинеру становилось легче на душе, он искал, как и прежде, общества друзей. Чета Делоне всегда была ему рада. Аполлинер дорог им обоим, не только когда он весел и в хорошем настроении, когда, сидя с ними за столом, внимательно прислушивался к беседе,— они были рады поэту и тогда, когда он, витая где-то мыслями, небрежно одетый, небритый, сидел молча, с опухшим лицом, с налитыми кровью глазами. В Робере и Соне закипал гнев, они чуть не возненавидели Мари. Соня старалась доискаться причины разрыва и считала, что главным поводом послужила история с «Джокондой». Мари тогда в первый раз отвернулась от Аполлинера, и Соня никогда ей этого не простит.
Нежелание жить, упадок воли, вызванный этим потрясением, до неузнаваемости преобразили Аполлинера. Кто-то из знакомых встретился с ним на империале омнибуса; весь какой-то помятый, он сидел, безвольно покачиваясь в такт движению, тупо глядел перед собой, не замечая людей, не различая остановок. В конце концов, его состояние встревожило близких. Когда он решительно и даже со страхом отказывался вернуться на улицу Лафонтен и стоял на своем,— его на время приютили Делоне. Позже, когда Фера со своей сестрой — баронессой Эттинген уехали к морю, Аполлинер поселился в их особняке на бульваре Бертье. Друзья рьяно подыскивают ему квартиру и наконец находят для него уютную мансарду в доме на Сен-Жерменском бульваре. Аполлинер сразу подписывает договор с хозяйкой квартиры, однако переезд произойдет только зимой.

Автор этой книги не знала лично Аполлинера. Поэтому, предприняв описание его жизни, я должна была обратиться не только к его поэзии, но и к документам и воспоминаниям, какие оставили его друзья, и к тем фактам, которые удалось собрать в беседах с немногочисленными еще ныне живущими современниками Аполлинера. Понятно, я пользовалась уже изданными трудами и корреспонденцией, которая оказалась мне доступной; моим намерением было написать книгу, где каждый, кого может занимать судьба французского поэта, близкого нам и по своему происхождению, сумеет обнаружить наиболее важные, любопытные и характерные факты и обстоятельства, связанные с жизнью Аполлинера, даже если факты эти и обстоятельства уже описаны и известны более счастливому в этом отношении французскому читателю или польскому исследователю французской литературы.
Автор этой книжки не знала Аполлинера, зато ей выпало счастье познакомиться с Жаклин Аполлинер, вдовою поэта, и провести в ее старой квартирке один-единственный незабываемый вечер. Встретиться с Жаклин Аполлинер мне помог, как это часто бывает, случай, а случаю помогла сама мадам Аполлинер под влиянием магического воздействия письма из Польши, страны, которую ее муж считал своей родиной. Я почти не надеялась, что увижу в Париже жилище поэта. Найду ли я по старому адресу Жаклин Аполлинер? Существует ли еще мансарда на бульваре Сен-Жермен, где стены помнят голос поэта, зеркала — отражение его лица, а вещи— прикосновение его рук? Рискуя впасть в наивный анахронизм, я отправила свое письмо по парижскому адресу, относящемуся к 1918 году. Бросая в почтовый ящик в Варшаве конверт, на котором стояло имя мадам Жаклин Аполлинер, я вдруг осознала неожиданно для себя, что по собственной воле и разумению вступаю с этой минуты в круг событий, которые перестают быть историей и поворачиваются ко мне интимной, личной гранью.
Довольно скоро после этих раздумий я оказалась в Париже. И вот наступил день, когда хозяйка маленькой гостиницы, где я остановилась, вложила в ящик с номером моей комнаты белый конверт, на котором был выведен узким, несколько старомодным почерком адрес, а рядом стоял штемпель провинциального французского городка.
Письмо было от Жаклин Аполлинер. Она сообщала мне, что живет постоянно в деревне и редко бывает в Париже. Однако как раз на следующей неделе она собирается в столицу и даст мне знать о своем прибытии. «Вы будете иметь возможность,— писала Жаклин Аполлинер,— осмотреть квартиру поэта, которая сохранена в том виде, в каком она была при его жизни». Мне было передано своевременно телефонное сообщение от Жаклин Аполлинер, она прибыла в Париж и ждет меня в семь часов вечера у себя на квартире на бульваре Сен-Жермен. Итак, адрес 1918 года оказался действительным.
Три этажа, лестница, выстланная красной дорожкой, прикрепленной к ступенькам золочеными прутьями, комфортабельный дом, где на каждом этаже только одна квартира. Лестница, ведущая на последний этаж, наверх была уже и светлее, чем внизу, и подходила прямо к дверям; площадки не было, и, еще не взойдя на последнюю ступеньку, нужно было дергать за длинный шнур, после чего в прихожей раздавался жалобный звон колокольчика. Дверь открыла Жаклин Аполлинер — она находилась на две ступеньки выше, чем я, и я узнала ее сразу, хотя хранимая мною фотография имеет уже сорокалетнюю давность. Вьющиеся коротко подстриженные волосы с тем же рыжеватым оттенком, тот же тонкий нос и та же светлая кожа, которая кажется еще светлее из-за милых веснушек, усеивающих это умное, некогда остренькое личико. Я гляжу на нее из прошлого, ибо прошлое привело меня сюда. Для меня это прежняя Жаклин, она же Руби, рыжеволосая красавица, которая чудом, известным только избранникам судьбы, сумела сохранить это девичье обаяние, то обаяние, что не всегда дается даже очень юным. Ее предупредительность граничила с робостью, сдержанность, естественная в обращении с малознакомым гостем, скрывает под собой душевное тепло, почти физически ощутимую доброту.
— Цветы поставим на стол,— сказала она и разрезала шнурочек, которым был связан букетик роз, купленный по пути у цветочницы.
Стол Аполлинера из простого дерева, столешница четырехугольная с закругленными углами, вытертыми от долгого употребления, с царапинами, с ясно видными в разрезе слоями.
Изящный крепкий стол, который сразу внушает вам доверие. На столе прибор с двумя чернильницами из рифленого стекла, с серебряными крышками, тот самый прибор, который был куплен на базаре Отель де Билль и из-за которого у Аполлинера с Андре Бийи произошел бурный спор о хорошем вкусе.
Рядом с чернильницей, верно послужившей хозяину, почерневший ящичек для трубочного табака и еще круглая коробка побольше, также из почерневшего дерева, служившая пепельницей, в ней лежат какие-то очень длинные старомодные спички. «Это давние спички»,— говорит Жаклин Аполлинер, что означало — его спички, последние, какими он пользовался. На стол падает свет от скошенного оконца, пробитого прямо в крыше, ибо весь этот небольшой кабинетик служил прежде чердаком и кое-где еще выступают балки. За спинкой плетеного кресла висят на косой балке военные головные уборы поэта— круглое-кепи и фуражка, на стене — массивная железная каска, пробитая осколком 17 марта 1916 года. В углу в железной подставке для зонтиков палки: одна черная, с обвивающимся вокруг нее серебряным ужом, другая с серебряным набалдашником и с кожаной кисточкой— это любимая палка, подарок Андре Рувера, с которой Аполлинер не расставался. Такова монашеская келья, она же кабинет поэта. Да и вся комфортабельная квартира, любовно поддерживаемая в порядке, ничем не походила на обычный домашний интерьер. Тут все дело в самой архитектуре — необычные выступы потолка, расположение шести маленьких комнат, шести капризно разбросанных коробочек.
Из крошечной прихожей, очень светлой, с окном, господствующим над тускло-красными крышами, от которых взгляд легко переходит на мягко контрастирующие серо-голубые краски парижского неба, итак, из прихожей, где стоит только сундук и на стене вешалка для одежды, я иду через маленькую комнатушку в главную комнату, где поэт принимал друзей. Комната эта тоже небольшая, не заставленная мебелью, уютная. Под окошком диванчик и узкий инкрустированный столик, у другой стены квадрат камина, где зимой пылал огонь, у стены при входе комодик, и против дверей знаменитое ложе Аполлинера— высокая тахта, покрытая шелковым зеленым покрывалом с выстроенными вдоль стены подушками; на одной из них вышивка по мотивам картины Мари Лорансен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32