А-П

П-Я

 

Вот и сердитый барин остался позади, исчез и молоденький военный с серебряными погонами на узких плечах - это был неизвестный Кате Трофимовой земгусар Евлампий Лешов, - остались позади и многие другие. Их были немало на тротуарах нарядного Невского, все они с беззвучной яростью разевали рты, - видно, ругались... А колонна с песней шла вперед.
Теперь это была уже не толпа. Это был отряд питерских рабочих, один из многих, вышедших в тот день на улицы города.
...В тот день у ворот фабрик и заводов с короткими речами выступали старые большевики, и рабочие принимали резолюции с приветом Ленину и его партии.
Раскрывались ворота, и знаменосцы выносили вперед обшитое золотой бахромой красное полотнище. У древка его с двух сторон становились члены вооруженной заводской гвардии.
В тот день прошли по улицам столицы кронштадтские матросы; вольный ветер колыхал над черными бушлатами ленточки бескозырок... Матросы шли, подчеркнуто щеголяя выправкой, строго держа винтовки с примкнутыми штыками: и воинский шаг и оружие свое они полюбили недавно. Сводный их отряд еще засветло выстроился почетным караулом на перроне Финляндского вокзала.
И гремели оркестры на площадях и проспектах, и всё новые колонны шли по городу.
Площадь у вокзала была по приказу властей оцеплена войсками. Командовал ими капитан с кукольно красивым лицом. Он с недоумением глядел на людское море, заливавшее окрестные улицы... И до конца понял свое бессилие, когда посреди этого моря показались зеленые броневики с красными флажками на башнях.
В тот день Гриша встретился с Тимофеем Шелягиным - в особняке, который носил название дворца Кшесинской; с недавнего времени правые газеты окрестили его "штабом большевиков". Название это, которому сторонники Временного правительства придавали бранный смысл, волею истории стало почетным.
По широким ступеням особняка в нагольном полушубке, перетянутом в талии широким армейским ремнем, спускался человек, в котором было что-то военное.
Гриша не сразу узнал в нем Шелягина.
Тимофей Леонтьевич, не останавливаясь, крепко сжал Гришину руку и возбужденно проговорил:
- Был у меня из авточасти паренек. Славный такой, латыш. Броневики из его части двинутся вместе с нами!
Шумов пошел следом за Тимофеем Леонтьевичем - и увидел Нину Таланову. Она стояла в вестибюле дворца Кшесинской и с независимым видом откусывала от ломтя черного хлеба.
- Ты что здесь делаешь? - сурово спросил ее Гриша.
- То же, что и ты, - ответила Нина.
- Я не жую хлеб.
- Напрасно.
Гриша посмотрел на нее в упор и увидел, как медленно, чудесно изменялось ее лицо.
- Что с тобой?! - воскликнула Нина и слабым, беспомощным жестом протянула руку, словно хотела погладить его по щеке. - Похудел-то как! Голодаешь?
- Ничего не голодаю, - ответил он, с горьким наслаждением чувствуя свою непримиримость, - просто устал. Время такое.
Нина полезла в карман шубки и вытащила еще один кусок хлеба:
- Ешь!
И так как он не только не взял, но даже отвернулся от нее, продолжая упиваться своей жестокостью, Нина приказала:
- Возьми сейчас же! Нам долго идти сегодня вместе... Может быть, целый день.
Гриша вспомнил: ведь он хотел спросить у Тимофея Леонтьевича, с какой колонной ему идти.
Впрочем, что спрашивать? С любой! С любой, которая пойдет сегодня к Ленину.
И так случилось в этот день, что Гриша шел по городу рука об руку с Ниной Талановой.
На Неве, во всю ширь реки, тесня одна другую, шли к морю тяжелые льдины.
- Не пробиться морячкам: ледоход!
Григорий Шумов оглянулся на возглас.
- Не пробиться! - надсаживаясь и побагровев, кричал могутный старик.
Рядом с ним стояли два огромных парня в армяках и плисовых шапках, какие носила в ту пору деревенская молодежь.
- Путиловцы идут, - сказал кто-то негромко, с уважением.
Старика, кричавшего о моряках, заслонила колонна рабочих; они шли в ногу, военным строем, без песен. Впереди колонны развевалось огромное бархатное знамя.
Потом показался на набережной отряд матросов.
- Пробились!
Гриша снова увидел своеобычного старика - тот сорвал с головы шапку, помахал ею в воздухе, кинул кверху:
- Вот это праздничек!
В нескольких шагах от старика стояла Катя Трофимова. Вдвоем с пожилой работницей она высоко держала самодельный плакат - на полосе красного ситца белела неровная надпись:
К НАМ ЕДЕТ ЛЕНИН. ИДЕМ ВСТРЕЧАТЬ!
Катя сияющими глазами поглядела на Шумова. Чувство, которое она испытывала в ту минуту, можно назвать одним только словом: любовь. Она любила всех, кто шел сейчас вместе с ней, она знала, что дружба ее с Натальей Егоровной - теперь на всю жизнь; что навсегда запомнится ей шумный старик и огромные его сыновья; она любила Неву и ропот ледохода, винтовки матросов, смуглое поблескивание штыков - впервые заметила она смертоносную эту красоту, - любила весь город, недавно еще чужой, а теперь ставший родным: по его улицам прошли рядом с ней свои, близкие люди.
К Финляндскому вокзалу добрались, когда уже начинало темнеть. Бледный свет фонарей на привокзальных улицах не мог побороть сумерек, и тогда рядом со знаменами и плакатами стали загораться косматые багровые огни: дымное пламя факелов взлетало и падало на ветру, свет от факелов шел волнами, выхватывая из полумрака головы, плечи, надписи на знаменах.
Когда совсем стемнело, голубые мечи прожекторов легли через площадь, и все на ней стало казаться тревожно-праздничным.
Послышался и сразу заполнил окрестные улицы мощный рокот, по силе подобный замедленному взрыву. Народ, колыхнувшись, раздался в стороны, и к главному подъезду вокзала тяжко прогремели броневики с красными флагами на башнях... В ту минуту всего в нескольких шагах от Григория Шумова находился Ян Редаль, закрытый стальной броней.
На площади люди стояли теперь плотно, плечом к плечу.
Нина Таланова прошептала с отчаянием:
- Я ничего, кроме спин, не увижу!
Стоявший впереди рабочий услыхал и посторонился, оглянувшись, - при свете факелов блеснули его зубы.
Но все равно - он посторонился, а впереди оказалась другая широченная спина.
- Все увидишь! - уверенно сказал Гриша, сжимая маленькую озябшую Нинину руку...
Никто не слышал ни паровозного свистка, ни шума вагонных колес. Но вдруг весь народ дружно подался вперед - у вокзала что-то произошло.
Сдержанный многоголосый гул прокатился по площади. Потом вдруг наступила такая тишина, что ясно было слышно, как потрескивают факелы.
На освещенном лучом прожектора броневике, видный всем, стоял Ленин.
Уже поздней ночью Гриша очутился - рядом с Ниной Талановой - на невской набережной, у нижней ступени, самой близкой к воде.
Какой долгий день они прожили вместе!
За этот день они научились понимать друг друга с полуслова, а иногда и без слов, что, впрочем, не мешало им ссориться; ссоры начались с той самой злосчастной минуты, когда Гриша, конфузясь сам не зная почему, начал сбивчиво рассказывать, зачем к нему приходила Даша. Таланова оборвала его:
- Мне-то какое дело до этого?
Удивительно: когда на него сердилась Кучкова, Грише ее окрики казались забавными. На самые несправедливые ее выпады он отвечал смехом. А тут... нет, тут было не до смеха. Надо было во что бы то ни стало втолковать Нине: она неправа. Никаких же нет причин для ссоры. И она обязана верить ему, иначе и встречаться незачем.
Он попробовал объяснить все это, но в ответ Нина только прикрикнула:
- Перестань!
Гриша перестал.
И они молча стояли на шероховатом, выщербленном временем и волнами граните, слушая гул ледохода.
Под покровом ночи река без устали продолжала неукротимый свой труд: раздавались глухие удары, всплески, скрип... Льдины пробивали себе дорогу, в неустанном своем движении терпели урон - дробились, раскалывались на части - и все же упрямо шли вперед, к морю.
Нина зябко потопала о ступеньку ногами - передрогла. Ей было холодно, но она все-таки не уходила; как и ему, ей хотелось подольше побыть вместе.
Эта мысль обожгла его горячей радостью, ему захотелось согреть ей озябшие руки своим дыханием, но он не решился и только сказал:
- Простудишься.
- И не подумаю!
Последний ночной поезд на Красное, конечно, уже ушел.
Утренний пойдет не скоро, но ведь надо успеть добраться к вокзалу пешком: все еще был праздник, трамваи и завтра будут отдыхать в депо.
Он сказал ей об этом, боясь в то же время, что она и в самом деле согласится уйти.
Но Нина не согласилась.
- Ну, померзнем немножко, эка беда. Не умрем. И потом - ждать на станции до утра... там пахнет карболкой или как его... креозотом. Говорят, это по случаю войны, против тифа.
- Но можно было бы переждать и не на вокзале...
- Нет! Ты думаешь, я побоялась бы пойти к тебе? Побоялась бы увидеть поджатые губы твоей Марьи Ивановны? И не подумала бы! Просто неинтересно в такое время сидеть в комнате. Разве не правда?
- Правда. Но тогда...
И Гриша начал снимать с себя шинель, чтобы накрыть ей плечи.
- Не смей! - закричала Нина и сама своими крепкими маленькими руками застегнула ему пуговицы - все до одной - и рывком подняла воротник его шинели. - Не смей!
- Простудишься, заболеешь... - пробормотал Гриша.
- Заболеешь, умрешь... Мы с тобой оба простудимся, заболеем, умрем. Она засмеялась.
Это и в самом деле было смешно. Тогда ничего более неправдоподобного, чем мысль о собственной смерти, им и в голову не могло прийти.
Волна кинула к их ногам пригоршню мелкого льда, он зашуршал, как гравий по камню, и Нина, легонько вскрикнув, отскочила в сторону.
Потом сказала, доверчиво взяв его под руку:
- Послушай-ка.
Он прислушался. Издалека донесся тяжкий вздох: должно быть, глыба льда, столкнувшись с крутым устоем Николаевского моста, шумно ушла на миг в воду.
С давних пор - Гриша уж и не помнил, с каких - ледоход неизменно вызывал в нем чувство бодрости, силы, радостной тревоги, словно река, сломавшая свои оковы, делилась с ним своей мощью.
В такие минуты ему хотелось совершить что-нибудь самое трудное. Что бы такое сделать, не сходя с места? Вскинуть на плечи неподъемную тяжесть? Все теперь казалось ему по силам. Или спасти утопающего? И он уже видел, как бедняга захлебывается студеной водой. Или, раз уж нет поблизости подходящих тяжестей и никто не тонет, так уж хоть бы запеть, что ли, во весь голос, во всю необъятную земную ширь!
- Мой отец петь любил, - вполголоса проговорила Нина.
Она и это угадала - его думы про песню. Гриша наклонился, чтобы получше разглядеть смутное во мгле Нинино лицо.
Но она отвернулась и, увидев что-то невидимое для него за Невой, сказала, вздохнув:
- Крыши стали черней.
Он сразу понял, что значат эти слова: небо неуловимо посветлело, от этого дома на берегу начали казаться темней: утро теперь не за горами.
Сам Гриша ничего дальше высокого парапета не видел. Глаза у Нины были острей.
Ему стало немножко обидно. Во-первых, он же сам предложил уйти, не дожидаясь рассвета, к чему тогда эти разговоры о крышах, которых он в темноте все равно не увидит? А главное, зачем отворачиваться? И потом, она должна ему верить во всем, иначе...
- О чем я начала тебе рассказывать? - спросила Нина.
- О своем отце. Он петь любил.
- Да. Он у своего друга научился, у Юри, эстонца. Мы тогда жили в Ревеле. Юри... а фамилия мудреная какая-то, не наша. Я тогда еще маленькая была, не запомнила. Юри по вечерам, после работы, играл на гармонике у корчмы, за городом. И пел. Там бывали грузчики из порта, ломовики, матросы, мастеровые... Приходил и мой отец.
Нина закончила негромко:
- Видно, не те песни пел Юри, какие начальству нравились.
Помолчав, она запела негромко, верным, чистым голосом:
У Нымесской дороги
Сосны на крови.
Чьей то жаркой кровью
Окрашены они...
Ах, как жалко, что ты не знаешь того края! Нымесская дорога ведет в Нымме, в шести верстах от Ревеля. Там и стояли эти сосны на пустыре, среди песков. Когда отец в первый раз запел о Нымесской дороге, я спросила его: "Это ты от Юри услыхал?" А он ответил: "Нет. Эта песня про него самого сложена". Уж позже я узнала, что Юри казнили на шестой версте. Там - это было сразу после пятого года - вешали и расстреливали по ночам революционеров - эстонцев, русских, латышей. А во время забастовки рабочие шли рядами и пели по-эстонски и по-русски:
У Рахумяги, на версте шестой,
Лишь сумерки настанут,
Над новой жертвой роковой
Готовят палачи расправу.
И как запомнился мне - на всю жизнь - тот день, когда отец пошел вместе со мной к тем соснам! Мы там до вечера пробыли. На закате сосны и в самом деле казались облитыми жаркой кровью. Я тогда уже знала, что тут убили Юри. Но не заплакала. На пустыре лежал большой венок из шиповника, лепестки у него наполовину уже осыпались. А на самой большой сосне высоко-высоко прибита была доска с надписью: "Берегитесь!" Знаешь, я так и не заплакала. Слезы, правда, навернулись у меня, да так и не пролились - и от этого глаза горели... Они горели всю ночь, когда мы вернулись домой. И всю ночь виделись мне кровавые сосны. Я поняла, почему отец после забастовки сказал однажды, сжавши кулак изо всех сил: "Берегитесь!" Вот это одно-единственное слово, поднятое к самой верхушке сосны, и грозило кому-то... Понимаешь?
Нинин голос зазвенел. Она еще никогда так не говорила с ним. И никуда не собиралась уходить: всегда будет с ним.
- Понимаю, - ответил он взволнованно.
- Как ты думаешь, они на самом деле сдались - те, которым грозило это слово? Или притворились? Притаились? Вот тут мне что-то неясно. Знаешь, какая у нас с тобой беда: сердцем-то мы с тобой все поняли, а умом до многого еще не дошли.
- Дойдем, - усмехнулся Гриша. - Дай срок.
- Не от меня зависит давать сроки, - неожиданно рассудительным тоном ответила Нина. - Скажи по совести: тебе самому все ясно? Ну, например, что будет через полгода? Через год?
- Мы с тобой сегодня слушали Ленина, - вместо ответа проговорил Гриша.
За парапетом послышались неспешные шаги, наросший за ночь ледок звучно хрустел под чьей-то ногой. Первый прохожий! Теперь-то и Грише видны стали черные крыши домов: скоро начнет светать.
- Ты хорошо мне ответил - сказала Нина. - А как ты думаешь, знает Ленин про Юри?
- Знает.
Нина порывисто схватила его за руку:
- Мы должны быть стойкими, сильными... Устоять до конца, что бы ни случилось с нами.
Он знал, что речь идет не только о них двоих (но и о них тоже).
- Мы устоим! - сказал он уверенно.
- Иначе мы предадим Юри, таких, как он... Сколько их было, отдавших за нас свою жизнь! Впрочем, зачем я все это говорю тебе? Ты и сам знаешь лучше меня. Ты - сильный, я знаю, я верю. Я всегда буду верить тебе.
Он взял обе ее руки и, теперь уже не боясь, начал дышать изо всех сил на них:
- Холодные как лед!
- Как у лягушки, - тихонько засмеялась она и снова потопала ногами о ступеньки. - Страшно боюсь лягушек, мышей...
"Жалейте сердце женское: ведь в нем навеки нечто детское таится", вспомнились ему чьи-то строки.
Теперь Нинино лицо хорошо было видно; только глаза еще оставались в тени.
Четкими стали пролеты и решетки Николаевского моста. Гриша оглянулся: а вот и знакомые слепые сфинксы, улегшиеся на набережной друг против друга.
Это было то самое место, где он стоял когда-то один, в первый день своего приезда в Питер. Сколько воды утекло с тех пор мимо этих широких ступеней!
Где-то за мостом, в неизмеримой дали, на самом краю неба еле заметный возник розовый отблеск.
Теперь-то уж пора было идти. Они все-таки постояли еще немножко, взявшись за руки. И потом, не сговариваясь, медленно пошли вверх по лестнице.
Заря поднималась над городом.



1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36