А-П

П-Я

 


- Разговорчики! - с притворной строгостью сказал веселый доктор и пошел дальше в сопровождении сестры.
Сестра и в самом деле оказалась барынькой. В начале войны она прямо из Института для благородных девиц поступила в полевой госпиталь - тогда это было модным, а теперь брезгливо томилась, с содроганием глядя при перевязках на гноящиеся раны.
Солдаты ее не любили.
Другая сестра, та, что дежурила ночью, была иной: совсем простенькая девушка, некрасивая, с лицом, сильно попорченным оспой, - тяжелораненые искренне верили, что им лучше, когда она поила их из своих рук кипяченой водой.
Заходил еще - по мере надобности - в палату санитар. Этот маленький черноволосый человек оказался студентом. Он запомнился Яну Редалю: дней через пять он принес вчетверо сложенную бумажку и сказал шепотом:
- В вашей гимнастерке нашел, в подкладке. Осторожней...
Ян узнал листовку, которая осталась у него после поездки вместе с Витолом в Питер...
Прошло две недели. Редалю дали коротенькую палку и позволили выходить в сад.
Сад был большой, барский, с цветниками, с липовыми аллеями, с посаженными ровными рядами яблонями, на которых, впрочем, не осталось ни одного яблока.
- Черти, и шестого августа не дождались!.. - укоризненно сказал пожилой солдат.
Ян вспомнил: шестого августа у русских спас, в этот день начинают есть яблоки с медом, а до этого срока - грех.
- Будет тебе наш брат дожидаться! - засмеялся солдатик помоложе. - На это не рассчитывай, отец.
- Да они ж, дурья голова, кислые! У них вкус неинтересный - от них только зубы ноют.
- Это, брат, как кому: у тебя ноют, а у меня - ничуть.
По всему саду ходили выздоравливающие - в шинелях, накинутых прямо на белье из серой бязи; присаживались на корточки, покуривали...
У обрыва, на дне которого еле слышно бормотал ручей, рослый мужик тесал топором доски - ладил скамейку.
Он приветливо повернулся на шаги Яна. Лицо у него было широкое, заросшее бородой.
- Это я вам, ребята, на прощанье памятку оставлю. Уеду завтра, а вы будете сидеть по вечерам на моей скамейке да меня добром поминать.
Ян подошел ближе: садовник Иван Шумов мало изменился, только борода засеребрилась немного.
- Здравствуйте, - застенчиво сказал Редаль.
- Здорово. Ишь, солдат, какую тебе палку нескладную дали, не по росту. Я тебе, если успею, ясеневую остругаю.
- Спасибо. Я хотел спросить: ведь Грегор Шумов ваш сын?
- Гришка-то! - удивился садовник. - А как же? Сын. Значит, ты, солдат, знавал его?
- Он пишет вам?
- Пишет... Да, видишь ли, какая штука: самому-то мне легче топор в руки взять, чем перо. Так что переписка у меня с ним идет через пень колоду. Обещался он приехать сюда летом, да раздумал. - Иван Шумов широко улыбнулся: - В меня пошел Гришка-то.
Ян с недоумением поглядел на большое, бородатое лицо садовника и сказал несмело:
- Он на вас не похожий.
- Не похожий? Плохо ты, значит, пригляделся. Да он весь в меня. Иван Шумов захохотал. - Невесту себе Гришка нашел. А она нейдет за него! Опять же - шумовская закваска: всю жизнь тянемся к тому, что в руки не дается. Ну ладно, солдат, эти дела для тебя неинтересные. Да и мне пора за дело приниматься.
Иван Шумов снова взял в руки топор.
- А ведь вы меня так и не узнали, - сказал Ян. - Я сын Редаля, лесника из "Затишья".
- Августа Иваныча? - воскликнул Иван Шумов. - Что ж ты, чудак, сразу не сказал! "Грегор, Грегор", а о себе ни слова. Вот такой же молчун был и Август Иваныч. Где он теперь?
- В Риге работает, на вагоностроительном заводе.
- Ах, хороший человек! Редкий человек! Ну, брат, рад я повидать любого из Редалей. Даже жалко стало, что завтра мне уезжать.
- А зачем уезжать? Немцев сюда, за Даугаву, не пустят.
- "Зачем"! Граф Шадурский убежал... Да мне на него наплевать. А оставаться не могу: глаза мои не глядят на то, что тут творится. Яблони пообломали. А я их выхаживал, каждая из них - мне родная сестра. Вчера санитарная двуколка клумбу с астрами переехала...
Подошли два солдата в накинутых на плечи шинелях и стали слушать.
- "Клумбу переехали"!.. - насмешливо сказал один из них. - Людей губят - миллионы, а ты астры пожалел.
- Людей губят, это верно, - согласился садовник. - Да только не меня в этом укорять приходится.
В разговор вмешался другой солдат, сосед Яна по койке:
- У меня дед под Севастополем сражался. Так разве ж тогда такие войны были? Сейчас людей газами травить придумали. Как крыс.
Да, сбылась невеселая солдатская байка про то, как Вильгельм велел главному своему химику выдумать вонючий дым.
Солдатскую сказку догнала страшная быль: безымянное место на Даугаве с недавних пор стало называться "островом смерти". Латышские стрелки, оборонявшие его, почти все полегли в окопах, отравленные газами.
Рано утром Иван Шумов уехал неизвестно куда - и своего адреса нового не оставил.
А скамейка была готова - и долгие солдатские разговоры велись на ней вполголоса по вечерам.
Падали в темноту яркие августовские звезды.
И снова летела издалека по росистой траве песня.
- Лучше б не пели, - вздохнул пожилой солдат: - под песню хочешь не хочешь - задумаешься... Дом вспомнишь, село...
- Бабу... - в тон ему сказал кто-то из темноты и засмеялся.
- И бабу. У меня в хозяйстве конь был вороной, рослый - увели весной в кавалерию. Теперь баба моя сама пашет, в соху впрягается. Вот, значит, какая моя дума! И скалишь ты по этому случаю зубы от короткого своего ума.
- Не серчай, отец. Война всем тяжко дается.
- Говорим, говорим мы про войну... - по сипловатому голосу говорившего Ян узнал своего соседа по койке, сибирского стрелка, - а пора бы кончить говорить. Пора б и за дело взяться.
- За какое это дело-то?
- Стрясти б со своей шеи кого надо, вот какое дело.
- Ну, это тоже один разговор. И за такой разговор не загреметь бы тебе, дядя, в штрафной батальон.
- А мне хоть к черту в зубы.
- Ишь, храбрый какой... пока фельдфебеля рядом не видать.
Солдаты невесело рассмеялись.
После недолгого молчания сибирский стрелок снова заговорил:
- Меня в третий раз ранило. После второго ранения довелось мне в питерский госпиталь попасть. Клиника Виллие называется... Свел я там знакомство с одним студентом. На прощанье дает он мне листок. Про войну там объяснено все - от начала и до конца.
- Где ж этот листок?
- Где! Пошел этот листок, я так считаю, из окопа в окоп.
- Ага. И выходит, Оськин, что врешь ты от начала и до конца.
- Захотел бы я соврать - выдумал бы чего-нибудь похитрей, ума хватило бы, не то что у тебя!
...Ян Редаль стал искать встреч со студентом-санитаром. Недаром же санитар передал ему листовку, сказав "осторожней". Выходит, везде найдутся свои люди. Надо только найти их.
Но первый же разговор с санитаром его разочаровал.
Студент и сам толком не мог объяснить, почему он пошел добровольцем в санитары. В свободные часы писал он стихи - грустные, не совсем понятные. Когда Редаль свел разговор к листовке, студент ответил, что недозволенность бумажки, найденной в вещах раненого, он сразу уловил, а начальству ее не передал потому, что считает себя человеком порядочным.
- Только поэтому? - спросил удивленно Ян Редаль.
Санитар ответил:
- Заранее должен сказать: я далек от всего этого...
- От чего "от всего"?
- Ну война... революция... политика. Все это не для меня. Хотите, я прочту вам свои новые стихи?
Ян вежливо выслушал новые стихи и ушел.
На студента рассчитывать было нечего. Значит, надо начинать со старой, зачитанной до дыр, истлевшей по краям листовки, которую передал ему когда-то вольноопределяющийся Витол.
Солдаты относились к печатному слову с какой-то чистой и наивной верой. Если бы все, что было написано в листовке Петроградского комитета, Ян пересказал им сам, - его бы, конечно, выслушали, согласились бы... все это, значит, тоже не прошло бы бесследно.
Однако печатное слово было чем-то совсем иным. Оно было законом. Что закон этот не был признан начальством, ничего не значило. Начальство вообще никогда не стояло за правильный закон. Правду приходилось прятать. Веками живы были в крестьянстве предания о спрятанной золотой грамоте, ее утаили начальники.
В крепостное время это была грамота о воле. Теперь - грамота о войне и мире, о том, что народ надо пожалеть, сделать замиренье.
Солдаты теперь стали собираться на шумовской скамейке и днем.
Из осторожности ставили в двадцати шагах своего караульного, а в утешение ему давали пригоршню подсолнухов. Караульный грыз семечки, вид у него был сонно-безмятежный, но ни разу он не пропустил опасности, не издав сторожевого свиста, после которого истлевшая листовка сразу же исчезала в обшлаге солдатской шинели.
Именно это время - последние дни августа 1916 года - Ян Редаль впоследствии считал началом своей подпольной работы.
38
Бывают у человека дни (правда, может быть, не у всякого), когда ему хочется обнять весь мир, расцеловать каждого встречного. Даже хмурые питерские прохожие в самую ненастную погоду покажутся тогда необыкновенно симпатичными: стоит им только сказать заветное слово о счастье - и угрюмые лица их непременно разгладятся, глаза молодо улыбнутся... И питерская осень, возможно, обернется пушкинским "очей очарованьем".
Наступили такие дни и в жизни Григория Шумова.
Поэтому никак он сегодня не мог заставить себя смотреть на Бориса Барятина с суровым осуждением, хотя тот несомненно и заслуживал такого отношения.
Барятин со времени их последней встречи осунулся еще больше.
Куда девался его почти девичий румянец?
Не осталось следа и от его жизнерадостной говорливости. Он сидел у Григория Шумова сгорбившись, уныло смотрел в угол комнаты и молчал.
Наконец словно выдавил с усилием:
- Глупо, конечно... Но мне, при всех моих обширных знакомствах, буквально не с кем поговорить.
Снова наступило молчание. И становилось уже тягостным. Чтобы хоть чем-нибудь прервать его, Шумов спросил:
- И вы решили потолковать со мной?
Только тут Барятин поднял глаза. Гриша удивился их непривычному выражению.
- "Вы"? - переспросил Борис с недоумением. - Неужели моя вина так уж велика? Правда, я сказал пошлость, за которую и сейчас краснею. Но ведь я тогда совсем не знал Дарьи Михайловны.
Теперь наступила для Шумова очередь недоумевать. При чем тут Дарья Михайловна?
Видя, что Гриша не понимает его слов, Барятин продолжал:
- Трудно требовать от человека в двадцать лет, чтобы он сразу умел рязглядеть за красивым личиком редкого человека... Человека, который станет для тебя самым дорогим. Я говорю о Дарье Михайловне.
- Вы полюбили друг друга? - воскликнул Гриша. - По-настоящему? Всерьез? На всю жизнь?
- Друг друга... Оставим это. Со мной случилась беда. Но эту беду я не променяю ни на что в мире и, уж во всяком случае, на мою прежнюю никчемную жизнь. Жить по-старому я теперь уже не могу. Много я передумал за это время - все в одиночку!
- А Даша?
- Я же просил... Оставим это! Речь идет совсем о другом. Для меня невыносимо продолжать свою пустую... я хотел сказать жизнь. Нет, существование! Существование, лишенное смысла.
Барятин посмотрел на Шумова и нахмурился:
- Впрочем, может быть, я не заслуживаю доверия?
- Не знаю, о чем идет речь, - сказал Шумов, и ему не по себе стало от сухости своего ответа.
- "Познай самого себя". Редко люди следуют этому совету. Вероятно, и я не вспомнил бы о нем при других обстоятельствах - пропрыгал бы себе легким мотыльком лет этак до сорока, а то и больше и, наживши почтенную лысинку на темени, все-таки понял бы под конец: разменял я свою жизнь на постыдные пустяки. Страшно, должно быть, сказать самому себе: "Что же дальше? Жизнь твоя прожита. Прожита? Нет, пропала! Пропала впустую!" Я остановился и оглянулся - вовремя. Еще не поздно. Вот, значит, и хотел посоветоваться... Но чувствую: нет, пожалуй, для этого между нами... ну, как бы сказать... душевной близости, что ли. Ну, не близости - ее, вероятно, никогда и не было, - а хотя бы взаимного доверия. Правда, мне странным кажется: неужели доверия не стало только потому, что я сморозил когда-то глупость? Я сам о ней сказал Дарье Михайловне, и она меня простила.
- Да нет же, совсем не из-за этого... - начал Шумов и, замявшись, решил сказать начистоту: - Во всяком случае, не только из-за этого испортились наши отношения.
- А из-за чего же?
- По разным дорогам мы пошли... Рано или поздно должны были разойтись.
- Я еще не нашел своей дороги.
- Ну, "дороги", может быть, действительно я это слишком громко сказал. Ну, проще говоря - взгляды у нас разные... Вкусы разные. Интересы. Отношение ко всему разное. Меня, например, очень поразили в свое время разговоры об Оруджиани. Я этого человека глубоко уважаю.
- Он арестован? - спросил Барятин.
Не отвечая на его вопрос, Гриша продолжал:
- Чтобы быть откровенным до конца, должен привести еще один пример. Ну, теперь-то он мне самому кажется не столь уж важным... дело прошлое. А сперва я рассердился ужасно. Я говорю о случае с уроком на Каменноостровском.
- А тут-то я в чем провинился?
- Ты вправе уличить меня в злопамятности, - сказал Шумов, стыдясь за Барягина и не замечая, что снова говорит ему "ты". - Пора, конечно, забыть про это... Но все же прямо скажу: я бы на твоем месте так не поступил.
- Что ты имеешь в виду?
- Чуть ли не в тот же самый день, когда мы поссорились, лакей "вице-дурехи" принес мне письмо с извещением, что мне от урока отказано.
- А причины в письме были указаны?
- Нет. Причин вообще не было. Все шло прекрасно. Сын "вице-дурехи" начал получать отличные отметки, и вдруг...
- Ну-с?
- И вдруг - отказ. Ты был на Каменноостровском после нашей ссоры?
- Я вообще не бывал там с того самого дня, когда передал урок тебе, сказал Борис.
Гриша посмотрел на него удивленно:
- Непонятная история!
- Только на днях я встретил случайно мадам Клембовскую и узнал от нее, что урок на Каменноостровском ты потерял.
- И эта мадам тоже причин не знает? А, впрочем, ну их всех... Неважно все это!
- Мадам Клембовская смеялась: оказывается, ты упорно не хотел целовать ручку "вице-дурехи", когда здоровался.
- Я не то что не хотел, а мне и в голову ничего подобного не приходило. Просто не приучен.
- Вот именно. А ей пришло в голову, что манеры, подобные твоим, могут оказать дурное влияние на ее малолетнего отпрыска.
- Неужели это могло стать причиной отказа от урока?
- Естественно.
- Нет, неестественно! Мальчишка начал прекрасно учиться...
- А это как раз не так уж важно. "Вице-дуреха" живет в том мире, где хорошие манеры важнее хороших отметок.
Гриша побагровел от стыда:
- Борис! Значит, ты... Прошу тебя, прости меня, если можешь!
Он протянул Барятину руку. Тот пожал ее:
- Но за что прощать-то? Постой, постой... Уж не предполагал ли ты...
- Да. Предполагал. Больше того, уверен был в том, что ты со зла наговорил про меня всячины "вице-дурехе" - она ведь в тот же день прислала своего лакея. В день нашей ссоры.
- Ну, спасибо тебе! Благодарю, не ожидал! На пошлость я еще был способен, да и то больше на словах, а на подлость - никогда.
- Я сказал: прости меня, если можешь.
- Не так, значит, ты умен, как я думал.
- Дурень я. Согласен. Ну, что еще?
- Ты же еще и сердиться начинаешь. Как медведь - он дерет, он и ревет. Ну ладно: установили, что было несчастное стечение обстоятельств. Говоря юридическим языком, косвенные улики против меня оказались несостоятельными. Теперь мне надо покаяться перед тобой в более серьезном: я неправ в отношении к Оруджиани. Мне не нравилась его резкость, я называл ее злостью, - какое глупое название! Глупо так говорить о человеке, который... Ну, одним словом, я имею в виду, что он в тюрьме. Я мало его знал. А себя-то самого я знал разве? Эх, милый друг, выслушай меня! Не всем ведь суждены прямые пути. Я рос в сытом кулацком селе, в семье дьякона. Вечные разговоры о рубле, о легкой наживе, о том, как бы половчей да повыгодней устроиться в жизни... Одно только стоящее слово сказал мне мой удачливый во всем родитель: "Помни, Борис, - ты, как и я, однолюб. Полюбить - тут тебе и точка: либо счастье узнаешь, либо беду". Я узнал беду. Дарья Михайловна никогда меня не полюбит. Ну, а другой мне не надо. Не подумай, однако, что я переменился только по этой причине. Я много и горько думал над тем, что же это за жизнь, которая так обижает людей, которая может обездолить такого человека, как Дарья Михайловна! Она малограмотна. Но насколько она богаче душой, чем я! Повторяю: не только в ней причина. Просто я открыл самого себя. Я совсем не тот беспечный весельчак, роль которого мне так нравилась. С детства я был убежден, что буду моряком. В юности верил, что стану богатым адвокатом. Прошли и детство и юность. Пора становиться взрослым, пора приглядеться: как дальше-то быть? И, оказывается, не столь просто ответить на этот вопрос. Нет, не столь просто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36