А-П

П-Я

 

По одному нас всякий одолеет, а будем держаться вместе - останемся невредимыми, никто нас не сломит. Не слушайте, товарищи, тех, кто норовит вас разъединить, кто восстанавливает солдат против офицеров. Вместе со своими офицерами вы несли все тяготы на фронте. И в новой России всем вам надо держаться одной дружной семьей!
Ему опять похлопали.
- Чему учит нас давно испытанная народная мудрость? - продолжал оратор. - Что наказал старик сыновьям, умирая? Он строго наказал им не делиться, жить сообща, не ссориться. Много сынов у великой нашей матери России, разные они! По-разному думают, но каждый по-своему о матери своей заботится. И не хотят они достояние ее растаскивать на куски. Однако, что ж скрывать? В семье не без урода. Завелись такие уроды и у нас. Неважно, как они себя называют - большевики или еще как-нибудь. Название можно придумать любое. У каждого из вас голова на плечах есть: прислушайтесь, призадумайтесь. Если такой урод тянет вас в разные стороны, науськивает одного на другого, значит...
Гриша перестал слушать. Знакомая басня. Неизвестно, зачем оратор ее переврал, рассказав приторно-фальшивым, якобы "народным" языком, - должно быть, думал, что так выйдет понятней. Басня эта на кавалергардов особого впечатления не произвела. Хлопали по-прежнему вяло, переглядывались...
Закончил оратор призывом - терпеливо ждать созыва Учредительного собрания, которое установит основные законы государства российского и решит все по справедливости.
Больше всех аплодировал молоденький корнет, сидевший за столом президиума. Сосед его, пожилой ротмистр, что-то сказал ему, хмуро улыбнувшись. Корнет перестал хлопать, встал и звонко произнес:
- Слово имеет представитель партии социалистов-революционеров Колосов.
Гриша почувствовал, как все в нем словно подобралось, сжалось, после эсера надо бы выступить ему. Ни одного слова Колосова - статного, кудрявого молодца в суконной блузе - он не слышал. Он судорожно думал: с чего он сам начнет через полчаса свою речь? К речам люди готовятся, сперва составляют тезисы, потом по этим тезисам развивают основные мысли. Конечно, у каждого оратора - он уже пригляделся за это время - всегда бывает припасен выигрышный материалец: острое словцо, шутка...
Не было у Шумова запасного материальца. Не было и тезисов, о необходимости которых он должен бы знать по своему опыту - готовил же он не так давно реферат об учении Фурье.
Со страхом он почувствовал, что никак не может сосредоточиться. Он видел, как хлопали эсеру кавалергарды. Колосов в ответ улыбался, свободным жестом поправлял красивую свою шевелюру, поворачивался то к президиуму, то снова к залу... чувствовал себя, видимо, что называется, в своей тарелке.
Гриша вдруг вспомнил, что, решив выступить после Колосова, он не попросил заранее слова. Вероятно, надо послать в президиум записку... Но и сообразив это, он не шелохнулся.
Сидевший рядом с ним солдат спросил его шепотом про Колосова:
- Чего это он сказал?
Гриша молча пожал плечами.
Еще ни разу до сих пор ему не приходилось испытывать такого почти болезненного оцепенения. Ему казалось, что все мысли у него спутались. Но, как ни странно, страх его постепенно начал проходить. Только уж потом, вспоминая об этом вечере, он понял, что пережил тогда предельную степень волнения, когда человеку либо суждено быть раздавленным непомерной силой этого чувства - как говорят, "потеряться", - либо выйти победителем, и тогда волнение развернется в нем могучей стальной пружиной, толкнет его на дела, на которые он в обычном своем состоянии, может быть, и не способен.
Еще один оратор вышел к столу президиума. Шумов уловил только, что речь его была многословной, - солдаты позевывали, из задних рядов кто-то крикнул нерешительно: "А насчет земли как?"
Потом корнет встал, окинул зал взглядом и спросил:
- Больше нет желающих высказаться? Тогда позвольте...
- Я! - поднимаясь с места, сказал Шумов, не своим, охрипшим голосом.
Сидевшие в президиуме офицеры посмотрели в его сторону с насмешливым, как ему показалось, видом.
Не отдавая себе отчета в своем движении, он крепко-накрепко потер себе лицо обеими руками, услышал сдержанные смешки и вдруг ощутил полное спокойствие я уверенность в том, что ему удастся сегодня сказать все, к чему он приготовился.
Да, он готовился - и не один год! Только теперь ему стало ясно это.
Корнет, учтиво изогнувшись в его сторону, спросил его о чем-то, Гриша не ответил и поднялся по неструганным доскам маленькой лесенки к столу, крытому красным сукном.
На него глядели сотни глаз, ждущих, любопытных, беспощадных.
Не подыскивая слов, он начал:
- Тут говорили о родине нашей России... О ее сыновьях.
Подсознательным острым чутьем он знал, какие подводные камни ему сейчас придется обойти, чтобы его не перебили, чтобы дали досказать все до конца.
Он заговорил о великих сынах России, которые весь смысл своей жизни видели в освобождении народа-труженика от всяческих цепей - от бесправия, нищеты...
Голос его окреп и звучал с той, может быть, чересчур громоподобной силой, над которой, бывало, так добродушно подсмеивался Шелягин.
Пока он говорил о прошлом, его не могли перебить. Ведь он называл имена, которые усердно склонялись в те дни и эсерами и даже членами партии "народной свободы"... Радищев, Герцен, Чернышевский...
Он говорил о каторге, о ссылке, в которой томились лучшие сыны России. Он рассказал о человеке, не сложившем оружия в далеком сибирском селе, о человеке, который шаг за шагом создавал партию, призванную освободить человечество.
- О какой именно партии вы говорите? - спросил сидевший с краю у стола президиума Колосов.
- Человек, - продолжал Шумов, - который всю силу своего гения...
- О ком вы говорите? - крикнул Колосов.
Но зал молчал, и это дало возможность Григорию Шумову продолжать, не обращая внимания на то, что председатель-корнет, привстав со своего места, делает ему какие-то знаки, - голоса его Гриша не слышал.
Из глубины зала в это время донеслось:
- Не перебивайте... дайте человеку сказать!
Корнет развел руками, и Шумов продолжал свою первую публичную речь.
Он потом не мог вспомнить, сколько времени он говорил. Иногда ему казалось, что это длилось часами. Он не смог бы воспроизвести и десятой части сказанного им в тот вечер - в памяти всплывали только отдельные беспорядочные отрывки.
И хотя имя Ленина еще не было названо, но смысл речи не известного никому студента уже был ясен.
Сидевшие за столом офицеры, сблизив головы, озабоченно совещались.
Вперед вышел Колосов и, напрягая голос, крикнул что-то в зал.
Корнет изо всех сил затряс колокольчиком.
Но Шумов, торжествуя, уже знал: он успеет кончить! Он успеет кончить свою речь словами, которые теперь все время были с ним, навсегда неразрывно слитые с его сознанием:
- ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЛЕНИН!
...Потом он поминил себя шагающим через весь город по мокрым, сияющим черным глянцем ночным улицам.
Неестественным казалось, что по-прежнему, будто ничего не случилось, при свете дуговых фонарей беспечно гуляет нарядная публика, скользят длинные лакомые туловища заграничных лимузинов, пролетают рысаки, закрытые сетками, сверкают окна кафе и ресторанов... Будто ничего сегодня не случилось.
И даже портрет Керенского висит как ни в чем не бывало в подсвеченной розовым светом витрине фотографа.
Гриша свернул с людной улицы и, как в первые дни своей жизни в Питере, пошел - без цели, без устали, не выбирая дороги.
Может быть, через час или позже вышел он к набережной - в том месте, где гранитные львы хмуро смотрят на Неву.
Здесь было просторно, почти безлюдно в этот час.
Только у ступеней, ведущих к воде, стоял высокий, чуть сутулый человек и не отрываясь глядел на огни, видные с другого берега.
Гриша прошел мимо. Через минуту его обогнал прохожий, обернулся, кивнул головой назад и сказал таинственно:
- Видали? Горький стоит.
Шумов остановился: конечно, то был Горький?
Он повернул к знакомой лестнице... и не решился подойти.
Все равно ему не спать в эту ночь! Лучше всего пойти сейчас к Шелягину.
Когда он пришел на Выборгскую сторону - в знакомые меблированные комнаты, - ему показалось, что Тимофей Леонтьевич его ждал.
Гриша торопясь, но, как ему казалось, по порядку рассказал токарю обо всем. О Горьком тоже.
Выслушав, Шелягин сказал спокойно:
- Все это хорошо. Но почему ты ушел от кавалергардов прежде времени?
- То есть как - прежде времени? Я сказал им все, что надо было.
- На митингах полагается резолюцию принимать. А ты не дождался, ушел. И знаешь, какую резолюцию приняли кавалергарды? О всемерной поддержке Временного правительства.
Шумову показалось, что его окатили холодной водой.
Молча поглядев с минуту на его расстроенное лицо, Шелягин сжалился и сам же начал его утешать:
- Ну ничего, ничего... Все-таки к кавалергардам мы дорогу пробили! А на будущее запомни урок. В любых обстоятельствах дело надо доводить до конца. Ты, должно быть, и газету сегодня не успел прочесть? Тогда садись поближе: будем читать вместе.
Он развернул номер "Правды": в этот день в ней впервые были, напечатаны ленинские "Письма из далека".
46
Ранение Яна Редаля относилось к числу тяжелых. После лечения в госпитале его признали негодным к строевой службе.
Но не такое было время, чтобы из-за этого освободить солдата от воинской повинности: шел уже третий год войны.
Осенью шестнадцатого года Ян Редаль был переведен в тыловые автомастерские. Туда больше набирали рабочих, которым вышел призывной возраст, - нужны были люди, знакомые со слесарным и токарным делом.
Кроме мастерских, в тылу были автокоманды, запасные автороты, тоже укомплектованные преимущественно из солдат-мастеровых. Их с непонятной, на первый взгляд, поспешностью часто перебрасывали из одной части в другую.
Непонятным это могло показаться только для тех, кто не знал о наличии в штабах сверхсекретного приказа, из которого явствовало, что высшему начальству прекрасно известно о нежелательности держать подолгу на одном месте лиц, настроенных неблагонадежно. К таким лицам отнесены были, в первую очередь, призванные в армию рабочие.
Приказ-то был секретный, но для чего же существуют на свете словоохотливые штабные писаря? Короче говоря, солдаты о приказе были хорошо осведомлены.
И Ян Редаль не удивился, когда, не успев как следует обучиться ремонту самокатов (так называли тогда мотоциклы), он после очередного переосвидетельствования был зачислен в состав запасной автороты, стоявшей на окраине Петрограда: отсюда шло снабжение Северо-Западного фронта автоимуществом и солдатами, умеющими управлять машинами.
Среди этих машин Яна поразил броневик, носящий название "Остин": он был весь покрыт стальной, окрашенной в зеленый цвет броней, боевая его башня, вооруженная пулеметом, могла поворачиваться по воле стрелка в любую сторону. Машина казалась неуязвимой, кроме колес, которые - в самом низу оставались открытыми.
Научиться управлять такой машиной и предстояло Яну Редалю, с тем чтобы через некоторое время отправиться с нею на фронт.
На другой же день ему выдали черную кожаную куртку и такие же штаны. Надев их, он почувствовал себя щеголем: новая одежда была ему впору, сияла маслянистым темным блеском, и он пожалел, что не может разглядеть себя как следует в маленькое карманное зеркальце - других зеркал в казарме автороты, конечно, не полагалось.
- Утешился? - следя за ним с хмурой усмешкой, спросил смуглый широколицый солдат, сосед Яна по нарам в казарме. - Не радуйся - погонят на фронт, опять наденут на тебя старую шинель.
Ян и сам понимал: выдача кожаных курток вряд ли объяснялась щедростью российского интендантства. Иметь дело с машинным маслом в другой одежде нельзя - был бы только ущерб казенному имуществу; а кожанку масляные пятна не портили.
И другие солдаты автороты ходили в кожаном. Держались они независимо - народ был все хорошо грамотный, знавший себе цену. Часто вели вольные разговоры, а на окрик унтера отвечали молчаливым взглядом, не сулившим добра.
Ян был единственным латышом в роте, но чужаком себя здесь не чувствовал. Наоборот, с первых же дней он заметил, что новые его товарищи то и дело бросают на него дружелюбно-любопытные взгляды.
Смуглый солдат-самокатчик (звали его Степаном Федоровым, и славился он тем, что без труда свертывал в трубку медные пятаки) спросил Яна:
- А ты не из тех латышских стрелков, которых разоружить хотели?
Ян посмотрел на него с недоумением.
Федоров проговорил:
- Может, болтали только...
- Я в госпитале долго лежал.
- Ну, тогда понятно.
После этого короткого разговора любопытных взглядов на Яна солдаты больше не кидали, а дружелюбие осталось.
Вообще ему здесь нравилось. Никакого не могло быть сравнения с жизнью в запасном батальоне, куда Ян попал сразу после призыва.
Там, бывало, даже ночью поднимали утомленных за день солдат:
- Побудка!
Ненавистная барабанная дробь врывалась в одурелую, еще не очнувшуюся от сна голову; наскоро одевшихся солдат гнали, иногда под дождем, по черным, безлюдным улицам уездного города, где-то на окраине командовали:
- Ложись!
И люди падали куда попало - в грязь, в лужи...
Самым смирным на вид ратникам, пожилым запасным, было хорошо понятно, что пользы от такого ученья - никакой.
Командир батальона, впрочем, пользу во всем этом находил: солдат надо приучить выполнять любой приказ без рассуждения. Без этого и воевать нельзя.
А в запасной автороте подобной муштрой томить людей не было расчету: на их руках - дорогостоящие машины. Солдатам предстояло водить, а в случае надобности - и ремонтировать броневики; наполовину они оставались рабочими.
Бывали у них и свободные часы для отдыха - и в этом тоже начальством соблюдался свой расчет: невыспавшийся, усталый солдат-мастеровой становился плохим работником.
Однако увольнительные - записки со штампом воинской части, на которых точно указывалось, к которому часу нижний чин обязан вернуться в казарму, - выдавались солдатам очень редко: считалось нежелательным соприкосновение их с населением столицы.
Хотя и не сразу, Ян дождался все же такого "соприкосновения".
Получив увольнительную до восьми часов вечера, он отправился в Измайловские роты - разыскивать квартиру Арвида, с которым его когда-то познакомил Витол.
Квартиру эту он нашел без труда - память у него была хорошая.
Но встретили его здесь не так, как он ожидал.
На миг в глазах квартирной хозяйки вспыхнула радость, она крикнула громко: "Лаб диень, пуйка" ("Добрый день, сынок"), и тут же добавила шепотом:
- Арвида нет.
- А где он?
- Не знаю. Не приходи сюда больше, слышишь?
- Арестован... - прошептал Ян.
- Нет, нет. Он вовремя уехал. А куда - кто же знает? Ну, я думаю, он скоро вернется. Вернется! - Добрая женщина похлопала Редаля по спине: - А теперь иди.
В казарму Ян вернулся вовремя, за пять минут до срока, указанного в увольнительной.
Несмотря на это, через день его все-таки вызвали к начальству - к прапорщику Румянцеву.
- Где был в воскресенье? - морщась, словно от зубной боли, спросил его прапорщик.
- По улицам ходил, ваше благородие... гулял.
- Ой, гроб! - сморщился еще больше офицер. - Врать надо поскладнее. К кому заходил? Был ведь в Измайловских ротах?
- Так точно.
- Ну вот. Это другое дело. К кому заходил?
- Не могу знать.
- Как это так: "Не могу знать"? Должен знать, к кому ты заходил. Сам ведь понимаешь: должен.
Ян стоял молча. Дело-то скверно поворачивалось. Наконец он решился:
- Разрешите доложить.
- Ну-ну!
- Я ночевал в том доме... год назад. Меня тогда привел мой попутчик, мы вместе с ним ехали по литеру в Петербург. Он и привел меня к своему земляку, латышу. А фамилии латыша я так и не спросил.
- А попутчика твоего как зовут? В какой он части служит?
- Не могу знать. Зовут Вольдемаром, а фамилии не знаю. И где служит, тоже я у него не спросил.
- Ой, гроб! Слыхал я: латыши не умеют врать. Но чтоб до такой степени... Придется, голубчик, лишить тебя увольнительных. Так я и доложу ротному. Ступай!
- Слушаю, ваше благородие! - гаркнул Ян, обрадовавшись такому исходу дела.
Вечером он рассказал про этот разговор Степану Федорову, с которым успел подружиться.
Степан протянул:
- Ну-у, брат! Еще год назад ты этим не отделался б. Загремел бы в штрафной батальон, не меньше. А теперь смотри-ка! Чуют наши офицеры, чуют что-то... Образованные. Они ведь у нас больше из инженеров да из студентов.
- А что они чуют?
- А то, что нашего брата лучше сейчас не трогать.
- Меня-то все-таки наказали? Увольнительных лишили?
- Ну, без этого, брат, нельзя. В часть, наверно, поступило донесение от полиции.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36