А-П

П-Я

 

Можно сойти с ума, не правда ли? Я, наконец, решился отправить Вам самые совершенные из сочиненных мною фигур, чтобы Вы, как человек сведущий в загадках, как–нибудь на досуге поразмыслили над этим. А может быть, и есть что–нибудь в рисунке, созданном болезненной интуицией? Признаюсь вам, что желание спасти Лавинию от свалившегося на нее ужаса нашептывает мне поступки, несовместимые с моими представлениями о благородстве; я чувствую иногда непреодолимую страсть пробраться в ее комнату, когда она отсутствует, и запустить руку в ящик ее письменного стола, где, может быть, случайная записка, запись, строчка или даже слово раскроют мне тайну се болезни. Или воображаю, как крадусь за нею следом в извозчике по тому самому таинственному пунктиру, сочиненному мною, и пунктир наконец превращается в осязаемую линию, и все становится ясным!… Не дай мне бог дойти до этого!…»
«мая 5…
…От Вас нет писем, уж не больны ли? Вчера как ни в чем не бывало приезжала госпожа Тучкова. Я сделал вид, что ничего промеж нас и не было. «Скоро суд, – сказала она прямо с порога, – многое должно решиться». Мы сидели в столовой. Я велел подать чаю. Она отхлебывала маленькими глотками, а в перерывах меж ними задавала вопросы. Это меня, признаться, крайне озадачило, ибо этой даме всегда все известно, и вопросы – не ее стихия: они для нее унизительны.
«Где моя дочь? – спросила она. – Ах, вот как? Да вы с вашими благородными предрассудками совсем упустите ее…» – «После всего, что она пережила, – ответил я упрямо, – грешно держать ее за руку», – но в голове моей тотчас возник отвратительный пунктирчик, уходящий в неизвестность. «Эта юная майорша продолжает бывать у вас? – спросила она тоном судьи. – Я так и предполагала». Пунктир превратился в линию и уперся в пышный бюст проклятой брюнетки. Госпожа Тучкова неожиданно рассмеялась: «А не может ли эта преданная наперсница служить в качестве ну, допустим, почтальона?» – спросила она. Я даже похолодел, потому что ведьма ударила в самую рану. «С чего вы взяли! – воскликнул я. – Вы всегда рады придумать интригу. Будто вы без этого не можете дышать… Дочь пожалейте!…»
– «О, да, – сказала она, презирая меня, – вам ли об этом говорить, когда вы жалеете ее для себя?… Это я жалею ее для нее же самой!» – «Я люблю ее!» – крикнул я. «Не сомневаюсь,
– ответила она спокойно, – но вы ее любите как неудачник, а я – как волчица, – и хохотнула. И отпив глоточек: – Скажите мне лучше, продолжает ли она лить слезы?» – «Слава богу, теперь уж нет», – сказал я с отчаянием. И тут эта дама отставила чашку, ее прекрасное злое лицо крайне напряглось, но она тут же взяла себя в руки и, раздувая пылкие ноздри, посмеиваясь, поводя пленительными плечами, наклонилась ко мне: «Вы с нею по–прежнему на положении брата и сестры?» – «Вы забываетесь, сударыня», – прорычал я. Она не придала этому значения, думая о своем, затем сказала: «Отец вашей… нашей брюнетки служит при коменданте крепости. Вам бы следовало давно это знать и в зависимости от этого строить свои отношения с моей дочерью». – «Что ж тут особенного? – спросил я небрежно, но по спине моей побежали мурашки. – Я предполагал это», – сказал я, и еще один пунктир превратился в четкую линию.
И вот представьте себе, друг мой Петр Иванович, я сидел напротив нее, глядел ей в глаза, как и подобает мужчине в разговоре с дамой, но видел я одни лишь зыбкие фигуры перекрещивающихся треугольников, квадратов и ромбов, в которых теперь была заключена моя судьба и судьба моей беспомощной супруги. Теперь уже натянутая и звонкая струна тянулась от Лавинии к брюнетке, молчаливой и коварной, от нее торопилась она к майору, которому моя лихорадочная фантазия придала черты ночного волка, бесшумно проникающего сквозь стены Петропавловки, затем она доходила до того проклятого узника и, подрожав, начинала обратный путь. В то же время другие линии, а то и пунктиры вырывались из мрачного места заточения и разбегались в разные стороны, сходясь и разъединяясь вновь. Я уже видел, какая связь между домом бывшего гвардейца и моим собственным, я слышал шуршание в воздухе проносящихся записочек и писем, в которых было все, кроме сострадания ко мне. Тут я не выдержал. Куда подевались учтивость и благовоспитанность? «Довольно! – закричал я. – Хватит! Будет с меня этих линий, струн и пунктиров! Вы, вы, вы ввергли меня… нас… вынудили таиться, подозревать, ненавидеть!…» Это я так выкрикивал, друг мой, потому что сознавал правоту всех пророчеств и предвидений этой колдуньи, которые одно за другим сбывались с легкостью. Она разглядывала меня с интересом ученого, будто я какая–нибудь неведомая, неизученная тварь, распростертая перед нею. Потом я, конечно, смолк. «Послушайте, – сказала она с участьем и озабоченностью, – ежели она уже не плачет, стало быть, дело обстоит плохо…» – «А вы бы хотели, чтобы перед вами лили слезы и ползали на коленях?» – спросил я с сарказмом. «Когда мы, Бравуры, осушаем слезы, – сказала она тихо и назидательно, – значит, мы намереваемся действовать». Если такая дама говорит мне подобное, подумал я, значит, ей известно и кое–что еще.
Я пробудился ночью весь в поту. Сердце мое билось учащенно. Мне показалось, что я слышу глухие голоса. Я прислушался. Голоса доносились со стороны комнаты Лавинии. Я встал, закутался в халат, зажег свечу и двинулся по коридору. Кто–то из слуг спал на тряпье, брошенном прямо на пол. Все распадалось прямо на глазах. Стыд душил меня. Я представлял себя со стороны: высокий, сильный человек, скрюченный страхом и бессилием, крадущийся по собственному дому в красных турецких чувяках и стеганом халате, лишенный прав, высмеянный и презираемый, вбивший себе в голову дурацкие, бесполезные благородства… А ведь я умел быть сильным, и твердым, и непреклонным; и еще вчера… Да ведь не с кем–нибудь, а с нею, с нею смеялись мы, плещась в деревенском пруду, объедаясь земляникой, скача наперегонки по степи, соперничая в буриме, стреляя по пустым бутылкам из–под шампанского! Где, в какой из блаженных мигов выпустил я из рук бразды своего счастья? Выпустил и не заметил… Подите вы прочь со своей любовью, думал я, сгорая от стыда, нужно было держать это крепко в руках, холить, лелеять, не давать опомниться, тормошить, не играть в пустое благородство, а покорять превосходством, опытом, снисходительностью и широтой души! Тогда ей некуда было бы укрыться, все было бы занято мною, а там, глядишь, родилась бы и привычка, затем и потребность и преданность… Не это ли мы называем любовью? Скорбя о безвозвратно утерянном, приотворил я двери в ее комнату. Горела свеча. Лавиния сидела в постели. Увидев меня, торопливо натянула одеяло на плечики. Я пожаловался ей на бессонницу и на непонятные голоса, доносившиеся с ее стороны. «Как странно, – сказала она, – я тоже слышала голоса, и мне показалось, что у вас – гости». – «Какие уж тут гости, – горько усмехнулся я, – не до гостей нынче, Лавиния…» Мы сидели и разговаривали, будто ничего и не произошло с нами. Постепенно одеяло вновь сползло с ее плеч, и я невольно залюбовался ею. «Что же хотела от вас maman, – спросила она, – опять учила, как со мной обходиться?» – «Она интересовалась, в каких мы с вами отношениях», – сказал я. «Вот как? – усмехнулась она. – Впрочем, ее всегда привлекали альковные тайны… Может статься, что и сейчас она подглядывает в какую–нибудь щель». – «Господь с вами, – сказал я, – о чем вы?» Я глядел на нее как завороженный. Под тонкой сорочкой узнавалось все. Плечики были почти оголены, и волосы струились пo ним беспрерывным потоком. Она заметила мой взгляд и покраснела. «Лавиния, – сказал я тихо, – я устал от тайн. Я знаю все. Мне мучительно быть нелюбимым вами, но еще мучительнее…» – «Оставьте, – воскликнула она, беря меня за руку, – не говорите об этом. Вы прекрасны и добры!… Каждый день подтверждает это все более…» Ее рука была горяча, лицо, глаза, губы – близко, я не удержался и провел ладонью по ее щеке – она не отклонилась! Я поцеловал ее руку – она не отдернула своей руки… Я посмотрел ей в глаза… Господь милосердный! Это была не Лавиния! Предо мной сидела чужая женщина. Сухие, в оборочку ее губы были скорбно опущены, взгляд был убийствен: беспомощность и отвращение царили в нем, морщинки разбегались по осунувшимся щекам, синие тени под глазами пугали… Чужая, чужая! За один год природа изменила все и, пожалуй, навеки. «Как вы изменились! – сказала она с болью низким своим голосом. – Бедный Александр Владимирович!…»
«мая 6…
Судя по Вашим письмам, интерес, который Вы проявляете, – не из праздного любопытства. Я ценю Ваше пристрастие и Вашу боль за происходящее у нас. Вчера наконец состоялся долгожданный суд. Представьте себе, какая точность: 5 мая минувшего года случилось это несчастье, и вот теперь того же 5 мая – возмездие!
Еще задолго до суда Лавиния сказала мне как–то: «Неужто вы верите в страшные и оскорбительные слухи, которые распространяются по городу?» – «Это не слухи, – сказал я, – это, к сожалению, истина, и мне жаль, мне страшно, что вы связали себя с таким человеком». Тут она с жаром, которого я давно за ней не замечал, принялась объяснять мне, что все это – умышленная ложь и что на самом деле все было иначе: и дом якобы рухнул от ветхости; и маркиз Труайя – вымышленное лицо, рождественская шутка, анекдот; и женщину в Неве не топили, а она убежала с неким лекарем… Я слушал ее сначала внимательно, но потом вдруг понял, что выгляжу смешным, всерьез выслушивая эти объяснения, и это привело меня в нормальное состояние. Да разве можно, подумал я, доверять россказням влюбленной женщины, готовой на все, чтобы обелить отравившего ее негодяя? Она говорила об этом с таким жаром и так была возбуждена, что я вынужден был поддакивать ей, чтобы не доводить до исступления.
Итак, правосудие свершилось! Как это все там происходило – не знаю. Единственное, что потрясло меня, – так это известие о приговоре. Представьте себе, ни о каких тайных социалистах разговор там, оказывается, не велся. По какой–то странной ошибке или по недоразумению все было забыто и прощено. Единственно, что ставили в вину, так это злополучную подорожную, то есть подлог, жульничество… Немало, конечно, для князя, черт бы его побрал совсем! Потому и приговор, против всякого ожидания, вышел мягким: где уж там казнь! Ни даже каторги и рудников… Лишение прав состояния и княжеского достоинства и отправка солдатом куда–то в тмутаракань или на китайскую границу. Короче, не случись бы конфуза с этой злосчастной подорожной, и князишка вновь как ни в чем не бывало гулял бы по Петербургу, нагоняя на нас страх и ужас… Что же теперь будет с нами? Пытаюсь узнать, задаю исподволь наводящие вопросы, словно крадусь, скрываясь в тени дерев, но в ответ – лишь рассеянный взгляд, отрешенность, молчание, уязвляющее в самое сердце, да невразумительные слова о том о сем, о чем угодно, кроме главного. Госпожа Тучкова вновь зачастила к нам. С дочерью любезна и покладиста. Со мной царственна. Я же поглядываю на нее насмешливо, чтобы показать, как мне смешны теперь ее пророчества, ее догадки, побудившие меня сойти с ума и нагромоздить кучу фантастических фигур, разгадывая козни моей супруги. Ну что, спрашиваю взглядом, куда теперь идут Бравуры? Она откликается с не меньшей ядовитостью, мол, погодите, все еще впереди, мол, рано вы ударили в барабаны…»
«мая 10…
…И все–таки все в нашем доме налаживается, вводит в свои берега. Я чувствую, как затихает лихорадка. Конечно, Лавиния уже не та девочка с румянцем юности на щечках, ибо несчастья позаботились оставить свой неизгладимый след, но я вижу, как она вовсе не противится природе, врачующей раны. Настроение ее заметно улучшилось, что в первую очередь отражается на мне: она сама заговаривает со мной о предметах, не имеющих касательства к минувшей буре. С матерью она холодна по–прежнему. Такие натуры, как Лавиния, предательства не прощают, и когда госпожа Тучкова, забывшись, пытается показать характер, дочь бросает весьма небрежно: «Не лучше ли вам вновь сочинить письмецо в адрес государя–наследника с жалобой на меня? Он распорядится, и ваше самолюбие будет удовлетворено…» После этого наступает прохладная пауза, которую я торопливо пытаюсь заполнить сообщением о том, что турецкие войска… или австрийские войска… или наводнение в Индии… или таинственная смерть коронованной особы, на что Лавиния обычно восклицает: «Да что вы говорите!…» Что же будет с нами, друг мой Петр Иванович? Не может ведь случиться, что расколотый кувшин вдруг склеится. А ежели не может это случиться, так что же будет? Я все время вспоминаю Ваши письма, где Вы так красочно и проникновенно описываете Вашу служебную поездку на юг. Вы имели живую возможность убедиться в достоинствах женщины, принесшей мне столько горя. Если бы эта гордость, и непреклонность, и нежность, и озабоченность проливались на меня! Вы пишете, что восхищаетесь мною, моим благородством и долготерпением, да ведь жизнь–то коротка, мой друг! Неужто я не заслуживаю большего? Конечно, теперь все идет на поправку, к лучшему, и может быть, я утешусь, наконец, просто добрым к себе отношением и, не избалованный любовью, научусь обычные тепло и ласку ценить превыше всего? Конечно, я наблюдаю жизнь и вижу, что во многих домах, знаменитых своим благополучием и счастьем, тоже вместо любви утвердилась привычка и взаимное уважение. Но ведь я также знаю, что известная Вам молодая особа свои безумные стрелы, весь жар своей души, всю свою жизнь расточает, швыряет к ногам немолодого злодея! Так как же мне после всего этого удовлетвориться лишь ее расположением? Вот пишу Вам, а сам надеюсь, что войдет она и руку положит мне на плечо! И ведь буду доволен и счастлив, и даже вздрогну… Вошла вчера, и положила руку мне на плечо, и сказала, что Фекла родить собралась. Как я взвился, Вы бы поглядели! Какой повод для разговора, для взаимных хлопот! «Есть ли с нею кто?» – «Я распорядилась…» – «Ах, уже!… Надо бы лекаря…» – «Я велела позвать повитуху». – «Вы умница… Сейчас я велю лекаря… Надо бы горячей воды побольше…» – «Я уже сказала…» – «Ах, какая же вы умница!…» – «Прибежал Семен, весь дрожит…» – «Чего ж дрожать–то, дурень! Небось раньше–то не дрожал…» – «Я его утешила. Он мне руку целовал…» – «Надо бы дать ему рублей двадцать. Как вы считаете?» – «Пожалуй…» И все в таком же роде. Разве не это счастье? Господи милосердный, да о чем же они говорили меж собой там, на дороге, таясь и пугаясь?!
Теперь я говорю ей за столом во время обеда, когда мы восседаем друг против друга, накрахмаленные, шелестящие, великодушные, я говорю ей: «Как–то надо вам постепенно приобщаться к жизни, Лавиния… Надо выезжать. Вы же такая молодая…» Это я говорю вместо фразы, которую не могу выговорить, то есть неужели остаток жизни вот так и пройдет без любви, без огня, без томления, без жаркого шепота?…
Я рассказал как–то эту историю одному человеку, слывущему у нас в Департаменте большим знатоком по части женского сердца, скрыв, конечно, что это обо мне, а будто все это касается несчастного моего приятеля. «Посоветуйте вашему приятелю, – сказал этот господин, – избавиться от нее, покуда он не рехнулся. Я знаю эти штуки. Они до добра не доводят. Пусть выгонит ее, сучку, или же, на худой конец, найдет себе даму – вон их сколько кругом, найдет, и забудется, и поостынет…» – «Да ведь он ее любит, – возразил я, – он погибнет!» – «Тогда, – сказал этот господин, – пусть он отбросит свое пустое благородство, войдет к ней в спальню и возьмет силой то, что ему положено… Она побушует, побушует, а после женские инстинкты возьмут свое, помягчеет, смирится. Любви, может быть, и не будет, да будут мир, и лад, и взаимное понимание… Любовь, знаете ли, в романах…» Я выслушал его холодно. Хорошо ему советовать, не будучи знакомым с Бравурами, подумал я.
И вот мы сидим за столом друг против друга, накрахмаленные, шелестящие, великодушные, и обмениваемся всякими фразами, и делаем вид, что именно это нас интересует больше всего. Конечно, по сравнению с тем, что было, наша жизнь почти что нормальна. Многого мне не надо. Я даже думаю, что теперь, когда участь ее отравителя уже решена, и столь мягко, она может наконец успокоиться. Да, она сделала все, чтобы не ожесточить судей, даже вину приняла на себя! Чего же более? Наберись терпения, Ладимировский, говорю я сам себе, и наступит блаженство и без того, чтобы силой брать тебе положенное. Да, раны медленно затягиваются. Глядишь – и затянутся. Я как–то рискнул даже намекнуть на совместную поездку в Италию или куда–нибудь в том же роде. Она быстро взглянула на меня и сильно покраснела. Видно, время еще не приспело.
Вы пишете, друг мой, что замысловатые фигуры, сочиненные мною, вовсе не столь фантастичны, а напротив, они – результат холодной логики, что и для Вас в них много резону и что, так оно все и должно было развиваться… Что ж, Вам виднее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67