А-П

П-Я

 

Позавчера, вчера, сегодня… И постоянно одно и то же – легкое, едва уловимое ощущение вины и преследования, вины ни перед кем, ни в чем, а просто везде: в воздухе, в торопливом диалоге, в пламени свечей, в шуршании платья. И всегда одно и то же: «Сегодня мне посчастливилось… Господин Ладимировский отправился в свой клуб и напутствовал меня, что ежели я соберусь ехать к Фредериксам, то чтобы не вздумала снова, как в тот раз, позабыть мех и не застудила бы горло… Пришлось через силу полицемерить, что ехать не хочется и я, наверное, не поеду, и хочется и колется, что так часто неприлично – второй раз на неделе, – и прочее… Я выяснила, однако, что воровать легко и не стыдно. Главное – первый раз, а уж дальше можно и не задумываться…» Или: «Сегодня мне не посчастливилось. Господин Ладимировский отпускал меня с неохотою, и я даже пожалела его и сказала, что могу и не ехать: не велика радость, что–то мне это наскучило, – лишь бы он не расстраивался… Он посмотрел на меня, как на сумасшедшую, вы бы только видели, он даже, наверное, усомнился в моей искренности, он даже, наверное, подумал о чем–нибудь таком, но затем гордо вскинул голову и рассмеялся… И мне уже не составляло большого труда украсть принадлежащее мне, ведь правда?» Или: «Сегодня мне не посчастливилось. Maman вздумала нас посетить, чтобы, как всегда, попенять мне за мою холодность…
Вы, Лавиния, пилите сук, на котором сидите… Maman, это вы пилите сук, на котором я сижу… Мы, Бравуры, всегда поражали наших избранников жаркими сердцами и преданностью… И мы, Ладимировские, сказала я, поражаем наших избранников жаркими сердцами и преданностью, избранников… Но она сделала вид, что не слышит, и сказала: отчего же царство холода и уныния господствует в вашем доме?… Почем же мне знать, maman?… И лишь вы одна предовольны щедротами, падающими на вас, а все вокруг вас страдают от вашей холодности…» Или: «Нынче мне посчастливилось. Я солгала, и совесть меня не мучает… Как вы думаете, что будет дальше? Поглядите, как я исхудала: кожа да кости. Maman в недоумении и даже в отчаянии и говорит: ума не приложу, что это с вами происходит! Медовый месяц давно миновал… Уж не железы ли? Вот здесь не больно? А здесь?…
Ax, maman, это же чудесно: двигаться так легко, да и всякие притязания уже не опасны… Лавиния, вы дура: он так на вас смотрел, как ни на кого больше; он унизился, предлагая вам свое покровительство; будь вы умнее и великодушнее, вы не позволили бы себе столь опрометчиво называть благосклонность государя притязанием…» Или: «Сегодня мне посчастливилось. Я подумала: в чем же моя вина? И не увидела за собою вины. С легким сердцем отправилась я к Фредериксам, не чувствуя себя воровкой, хотя в нашем доме происходит какое–то движение, какой–то озноб и на меня глядят испытующе. Уж не заметили ли чего? Может быть, еще пуще следует притвориться равнодушной? Может быть, я выдала себя неловкой радостью в глазах, каким–нибудь счастливым жестом? Хотите, я убью всех и мы поселимся с вами на Охте? Вчера господин Ладимировский повез меня к Обрезковым. Вы их знаете? Вы… О, пожалуйста, не приезжайте к ним, потому что едва я там вас встречу, как тотчас брошусь к вам на шею, и случится скандал… Украдите меня, мой друг бесценный, это уже невыносимо». Или: «Нынче мне не посчастливилось, ах, ну нисколько… Ежели сейчас так, что же будет, когда я постарею? Они раздражены, что я была неблагосклонна к государю… Maman, да он же старый!… Лавиния, вы дура. Когда вы носились взапуски за вашим разбойником (это она вас имела в виду), вы о его возрасте не задумывались… И опять я, будто воровка с Сенного рынка, озираясь, крадучись, строю глазки городовому, казнюсь сама перед собой: ведь это дурно, что я делаю, дурно; а сама не могу остановиться: лишь бы увидеть вас, и прикоснуться, и украсть… Господи, сколько же это будет продолжаться! Я теряю силы…» Или: «Нынче поутру я проснулась в полном отчаянии: а что, если вбежать к Александру Владимировичу, когда он сидит уже за своим письменным столом в халате, и все ему выложить, пусть взорвется. И тогда, пережив все эти укоризны, угрозы, ужимки, уличения, ужас, уколы, пережив все это, очистив душу, броситься к вам на шею. Я знаю, вы сильный и несчастный, вы поймете и пощадите, и спрячете…»
Вот и нынче, миновав красную калитку, Мятлев погрузился в проклятую безысходную нирвану, где вместо сладких грез печаль и тревога обволакивали душу. И, гладя худенькие плечики этой немыслимо юной женщины, он снова подумал, что ее–то, вот эту, он уж Ему, Тому самому, не отдаст ни за какие блага. Хватит. Довольно. «Он увел у меня Анету, погубил Александрину, эту я ему не отдам…» Когда она улыбалась от растерянности или от счастья, казалось, все равно торжествует ясное утро, уже преодолен клочковатый сумрак, и все будет хорошо, лишь бы только не выпускать из рук эти теплые подрагивающие плечики, недоумевая, как долго можно было отказываться от счастья.
Свидания их были коротки и редки. Почти мгновенны: часы били где–то в отдалении и густой, предостерегающий их бой не проникал сквозь двери. Петербурга не было, не было Невского, Фонтанки, многочисленных верноподданных и редких насмешников, и не было сопящего немилосердного, неуклюжего чудовища, выглядывающего из кустов, и польского вопроса, и нелепого оборотня Свербеева, и запретов; не было ничего, покуда их не беспокоили осторожным царапаньем в двери, ибо иллюзии годятся детям да слепцам, а безумцам, окруженным хрипящей сворой, приученным петербургским климатом к житью с оглядкой, они были ни к чему: до иллюзий ли, когда уже пора и лошади застоялись, и господин Ладимировский где–то там, в ином мире, нервно почесывает в затылке, снова и снова вспоминая ненатуральные интонации своей юной мучительницы и вздрагивая, когда госпожа Тучкова делится с ним то ли подозрениями, то ли переизбытком довольства?
Вот и нынче, когда царапанье в двери грозило перерасти в грохот, они стали прощаться, опомнились, вернулись на землю, прозрели, договаривая последние малозначащие слова, прикасаясь друг к другу, прижимаясь, прикладываясь… Вдруг Лавиния сказала:
– Невыносимо… Я готова на все, но так дальше продолжаться не может… я готова, я скажу… Ну что, в конце концов, может случиться?
– Непременно, – сказал Мятлев суетливо, впопыхах, не вдумываясь, не отдавая себе отчета, – непременно…
И по уже заведенному ритуалу они начали расходиться: бывший господин ван Шонховен – в глубь дома, где драгоценная Анета с непонятной щедростью благодетельствовала и ждала, словно верная камеристка, а Мятлев – прочь, в желтый коридор, где в запахе онучей должны были затеряться его следы.
Он вздумал помучить себя за нерешительность и слабость и велел кучеру проехать по Итальянской мимо дома Фредериксов. У знакомого парадного крыльца стояли огнедышащие рысаки господина Ладимировского. «А что, если остановиться и войти?» – подумал он, и безумие чуть было не сыграло с ним злую шутку. Он даже успел крикнуть кучеру что–то несусветное, что–то такое отчаянное о погубленной жизни, мальчишеское, злое…
– Не пойму, вашество, – засмеялся кучер, поворотившись и уже останавливая коней у освещенного крыльца… Мятлев вовремя очнулся.
– Гони! – крикнул, задыхаясь. – Чего стал!
На следующий день ему принесли конверт от Анеты.
«Милый Сереженька, что–то произошло. Я сама еще ничего не понимаю, но что–то все–таки произошло. Мы сидели, как ни в чем не бывало, за чаем, как вдруг что–то произошло. Они оба страшно побледнели, видимо, что–то такое сказали друг другу, не знаю что, и заторопились, и Ваш антагонист еле сдерживался и уже не глядел в глаза. Может быть, она ему все сказала, чтобы прекратить эту нелепую ситуацию, уж я не знаю… Во всяком случае, интуиция мне подсказывает, что что–то произошло, и именно связанное с Вами и с нею. Может, это Вы ее надоумили, сумасшедший? Ведь с Вас станет тряхнуть стариной, воспользоваться, например, веревочной лестницей или допустить еще что–нибудь несусветное…»
Анета не преувеличивала, как выяснилось позже. Когда Мятлев покинул дом Фредериксов, хозяева пригласили гостей к столу. Они сидели за большим круглым столом как будто непринужденно и вольно, и старый камергер, прикрыв по обыкновению глаза, распространялся, как всегда, относительно преимуществ российского испытанного, привычного, целеустремленного образа правления перед неразберихой и мнимыми вольностями прочих цивилизаций. Царственная Анета сидела рядом с самоваром, и руки ее были подобны рукам капельмейстера, когда она, едва прикасаясь к чашкам, пускала их свободно плыть над столом, по кругу, под тихую музыку зимнего вечера и собственных любезных интонаций. Господин Ладимировский помещался как раз напротив. Темно–коричневый сюртук, ослепительная рубашка из голландского полотна и галстук из фуляра кровавого цвета – все это сверкало и переливалось, подчеркивая страсть вчерашнего неродовитого москвича казаться чистопородным петербуржцем. Об этом как раз и размышляла зоркая Анета, ибо блеск господина Ладимировского не предполагал ничего, кроме, к сожалению, несметных кочевий да амбиции, грызущей душу, подобно червю. «О, – подумала она, – этот не простит Лавинии ее чрезмерной строгости по отношению к государю…» И она поглядывала на статского советника, не испытывая к нему ничего, кроме банальной неприязни, и все в нем казалось ей ничтожным, хотя скотовод держался безукоризненно и свободно; уродливым, хотя супруг Лавинии был, скорее, красив и хорошо сложен и в его сильной руке (не в пример мятлевской) белая чашка с голубым цветком покоилась надежно.
Все были натуральны, лишь Лавиния выделялась некоторой скованностью, ее тонкие руки почти не прикасались к чашке, словно она и впрямь обжигала; ее улыбка была отрешенна, пламя свечей не отражалось в серых зрачках – они были непроницаемы, холодны и таили, как казалось Анете, что–то непредвиденное и дурное.
Постепенно тема разговора помельчала. Вместо высоких слов о предназначении нации зазвучали простые, и обиходные, и доступные, и трогательные слова о них самих, о доме, о линии судьбы, о краткости земного бытия, о пристрастиях, запонках, гусиных потрохах, тафте, дурных вкусах, мигренях, вере, неверности… Вдруг Лавиния наклонилась к своему супругу и сказала торопливым шепотом так, чтобы слышал он один:
– Я встречалась с одним человеком… Я его люблю…
– Да, да, – сказал господин Ладимировский, обращаясь к Фредериксу, – действительно, и вера, и гусиные потроха, и мигрени… – И затем Лавинии шепотом:– Вы сошли с ума… Что вы врете? – И Анете: – Кстати, о мигрени… Вот и легка на помине, – и кивнул на жену.
Едва они уселись в сани, как он сказал:
– С кем вы это?… Что это вы врете? – и схватил ее за локоть. – Ну что я вам сделал?
– Александр Владимирович, – произнесла она по складам, – я не должна была об этом говорить… Но таиться невыносимо… ведь правда?
– Ну что я вам сделал? – почти крикнул он.
– Господи, – сказала она, – отпустите мой локоть, – и заплакала. – Простите меня…
– Я не понимаю, зачем вам врать? Что я вам сделал? – Тут он пуще сжал ее локоть. – Когда государь робко выразил вам свое расположение, вы оскорбились этим, а тут, значит, такая история… Значит, вот оно как… Зачем вы мне это все сказали?
– Ах, да отпустите же локоть, противно!
Дома они разбежались по своим углам. Случилось непоправимое. Одно слово перевернуло все. В полночь он вошел к ней без стука. Она сидела у окна, положив кулачки на колени. Господин Ладимировский был спокоен и сказал заученно:
– Теперь все должно перемениться. Медовый месяц давно миновал. Я отправляю вас в деревню…
Он долго дожидался ответа, собрался было выйти, хлопнув дверью, как вдруг она сказала так плавно, нараспев, низким своим, обволакивающим голосом:
– Вы меня не поняли. Я встречалась с этим человеком и я его люблю, при чем же здесь деревня?
– Ах, при чем? – по–дурацки выкрикнул он. – То есть как это при чем? Я все делаю ради вас, для вас, для вашей пользы! Разве я пекусь об себе? Покуда вы не научились мыслить как истинная супруга, я должен делать это за вас, это мой крест, мой долг, мое бремя; покуда вы неистовствуете, удовлетворяя свои прихоти, погрязаете в счастливом эгоизме, мните себя хозяйкой дома, я не сплю и поддерживаю вас под локотки, чтобы вы не свихнулись от азарта, не сломали бы себе шею… Разве я пекусь об себе!… – И он выскочил из комнаты, хлопнув дверью.
Она продолжала сидеть, тупо уставившись в темное окно. Так прошел час, два, и опять он вошел без стука.
– Давайте сделаем вот что, – сказал он совсем спокойно, как будто ничего и не было. – Обдумаем все как следует…
– Хорошо, – неожиданно согласилась она.
– Не будем убивать друг друга, подождем, утро вечера мудреней, покуда гром не грянет… не плюй в колодец… Вы сейчас ложитесь, спите, а утром вам и думать об этом не захочется, ей–богу, вот вы увидите…
Едва он вышел, как она скинула с себя помятое визитное платье и юркнула под одеяло.
Несчастный скотовод, сотрясаемый гневом, поднял тем временем людей, велел запрягать сани, накинул шубу и помчался будить госпожу Тучкову.
«Что вы со мной сделали? Кого вы мне навязали? – намеревался крикнуть он ей. – Вы говорили, обещали, клялись. Вот цена вашим клятвам!» Но тут же подумал, что в голове юной фантазерки могло вспыхнуть что угодно и всему придавать значение – значит унижаться, уподобляться ей. Она встречалась… С кем? Да этого быть не может… С кем? С кем? Кто там? Какой?… Мятлев?… Вздор… Кто же еще? Никого… Невозможно. Бред… И как противно, мерзость. Скакать ночью по Петербургу… Мерзость. Что я ей сделал? Высечь, отправить в деревню, запереть, все врет, наврала с три короба, лгунья, пустомеля… Ее мать предупреждала… ее мать, мать, мать…
Грубость успокоила. Госпожа Тучкова оделась молниеносно, по–солдатски. Хотя статский советник успел за дорогу несколько поостыть, интуиция подсказала ему, что открывать этого не следует, а, напротив, обрушить на полячку свое несчастье, пусть спасает, пусть сама…
– Да вы ослышались! – крикнула госпожа Тучкова в ужасе. – Как это было? Где? Что она сказала?… Она что, так и сказала?… Возьмите себя в руки. Это вздор…
– Это вы возьмите себя в руки, сударыня. Я что?…
Почти загнав рысаков, они летели к проклятому дому на Знаменской, к дому, так тщательно и любовно разукрашенному, задрапированному, обставленному, обогретому и не принесшему счастья. Они летели, полагая каждый про себя, что Лавинии давно и след простыл и она сама летит в эту минуту в наемном экипаже черт знает куда, в пропасть, в бесчестье, в позор…
– Она совсем дитя, боже милостивый, – воскликнула госпожа Тучкова с плохо скрытым сомнением.
– Вот этого я и боюсь, – сказал статский советник, стараясь не верить самому себе.
– Но я вас предупреждала о ее фантазиях. Вольно ж вам полагать, что она могла и в самом деле… что она и вправду с кем–то… – сказала колдунья с плохо скрытой неуверенностью.
– Да я ведь этого не думаю, – откликнулся господин Ладимировский, не веря самому себе.
Лавиния проснулась, увидела возле кровати два застывших знакомых скорбных силуэта и все тотчас вспомнила. Ей вдруг стало жаль их. И себя. И она вдруг подумала о том, что ничего изменить нельзя, что они с Мятлевым несоединимы и это судьба. Необходимо вмешательство высших сил. Да где они, высшие силы?
– Лавиния, – сказала мать, – дитя, что это вы нафантазировали? Всех переполошили. Александр Владимирович не в себе от вашей выходки.
…Затем Лавиния подумала, что если бы даже высшие силы и вмешались бы и все закрутилось по их предначертанию, то все равно у нее у самой не хватило бы сил карабкаться на эту отвесную скалу. Что высшие силы? Красивое понятие, да и только, вот что они такое. Может быть, твои тонкие ручки с тонкими окровавленными пальчиками и выдержали бы все это, да высшим силам не до наших глупостей, не до нашего баловства. «Какая же это фантазия? – думал меж тем господин Ладимировский, с изумлением и отчаянием остановив свой взор на отрешенном лице юной своей погубительницы. – Нет, это не фантазия никакая, и это лицо – не лицо фантазерки… – И тут на ум ему не могли прийти ни Гейнсборо, ни Рокотов и ни Левицкий, когда он пытался понять это лицо, такое спокойное, слегка скуластое и отрешенное от его супружеских сомнений. – А если ж это и фантазия, то она у нее давняя, слишком давняя, чтобы можно было ее остудить…» – Я думаю, что нам лучше уехать, проветриться, – сказал он, – да ничего ведь и не было, так, пустяки одни… И госпожа Тучкова засмеялась в ответ облегченно, то–есть делая вид, что все уже позади, ибо над постелью дочери ей вспомнилось не что–нибудь утешительное, а лишь единственное: маленькая Лавиния в чьем–то неприглядном армячке убегает по глубокому снегу куда–то упрямо, вытянув длинную шейку, непреклонно, словно пчелка на мёд, и затем получает по щекам, но все повторяется снова, и молодой в те времена князь Мятлев, о котором говорят черт знает что, и есть тот мед, а неистовая пчелка все летит, летит, зная, что будет бита, заперта в комнате… Да, да, она летит и летит…
И годы не стоят на месте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67