А-П

П-Я

 

Быть вашей возлюбленной не просто – надо же вас чем–то и озадачивать…
Внезапно странная картина привлекла внимание Мятлева. Он увидел медленно движущийся фаэтон с откинутым верхом, мягко покачивающийся на рессорах. Кучер в малиновом армяке, подпоясанный оранжевым кушаком, гордо возвышался на козлах. Две сытые лошади неторопливо перебирали длинными ногами. Впечатление бездумной прогулки усугублялось пешеходами, с легкостью обгонявшими этот экипаж. Но молодой человек в темном костюме подался вперед, почти привстав с белых подушек сиденья, судорожно ухватился за борта экипажа, словно летел на бешеной скорости; шляпа его сползла на затылок, будто сбитая сильным встречным ветром; рот, обрамленный усиками, был полуоткрыт; черные глаза распахнуты в отчаянии. «Ба, – сказал Мятлев, – да это же тот самый дорожный незнакомец, что бежал за нами!»
– Он так уверенно величал вас сиятельством, – сказала Лавиния.
Фаэтон скрылся. Уже торцы порозовели. Глаза господина ван Шонховена стали темней, печальней, скулы обозначились четче.
– Сергей Васильевич, – сказала она глухо, – давайте уедем, миленький. Петербург все еще близок.
Он пообещал отъезд на утро. «Надо выспаться»… Она быстренько, послушно, по–девчоночьи юркнула в постель, полежала, свернувшись калачиком, и пробубнила из–под одеяла: «Какие шутки… Я без вас и не засну, учтите…»
Петербург действительно был совсем близко. Восьмисот верст словно и не существовало, тверские и новгородские леса будто и не синели на громадном пространстве, а реки не рассекали Петербургское шоссе подобно стальным клинкам. В довершение ко всему из кондитерской, расположенной напротив, вышел человек, как две капли воды похожий на полковника фон Мюфлинга, в партикулярном, спокойный, свежий, мечтательно откинувший голову, и смешался с толпой. «Не гляди!» – будто кто–то сказал Мятлеву, но он уже не мог оторваться от лицезрения таинственной вечереющей улицы: какие–то невидимые нити протянулись от нее к нему, улица говорила загадками, но загадки эти были удручающего свойства. Хотелось крикнуть Афанасию, велеть ему спуститься на мостовую, порасспросить, поразнюхать, узнать, успокоить, но подлый слуга уже был историей, как Александрина, как похороны генерала Рота, как мягкая властная рука государя. И он подумал, что, слава богу, теперь он отделался от них ото всех, что они во главе с государем – иной мир, а он теперь – человек без имени, без обязательств, даже и не человек, а легкая тень, в которой никто не нуждается, кроме разве господина ван Шонховена, и которой ничего нельзя навязать, и нельзя ее заставить, в чем–то упрекнуть и осудить за что–то…
Все тот же покачивающийся фаэтон показался за окном. Теперь он плыл в противоположном направлении. На белых подушках теперь покоились двое: тот элегантный, похожий на фон Мюфлинга, и молодой черноглазый красавец с усиками. Ниточка потянулась к фантастическому маркизу Труайя, к несчастному господину Колесникову, к вислоусому Свербееву, снова – к Афанасию, копирующему дневники князя, и, наконец, замкнулась на вечернем визите поручика Катакази, с которым была связана давняя денежная история, какие–то пустяковые триста рублей, намеки, недомолвки, опять же ассигнации, от которых неродовитые поручики, страдающие неприязнью к аристократам, не могут отказаться и берут деньги наперекор клокочущей амбиции. «Неужто какой–нибудь новый маркиз Труайя вынудил их покинуть Петербург? – подумал Мятлев, когда экипаж вновь скрылся. – И теперь во веки веков им предстоит разъезжать по Тверской туда и обратно с многозначительностью во взорах?» И хотя он понимал, что это были лишь жалкие московские копии его петербургских знакомцев, проплывший под окнами экипаж не шел из головы.
Меж тем смерклось совсем. Москва утихла. С Мясницкой уходила в Петербург последняя скорая ночная почта. Там, среди сотен разноцветных ароматных кувертов, был еще один, заключавший в себе письмо следующего содержания:
«…До самой Твери все складывалось хорошо. Мои беглецы по–прежнему оставляли там и сям откровенные следы. Хлопотать было не об чем, если не считать всяких вечерних удручающих размышлений, о которых я уже писал. Однако за Тверью случилось чудо – следы исчезли. Мы пролетели до Клина – никакого намека. Мне пришлось воротиться в Тверь, поднять на ноги губернское начальство, нагнать страху на ни в чем не повинных обывателей, натерпеться страху самому, представляя петербургские истерики. Наконец докатился слух, будто их видели в двадцати верстах за Тверью, в стороне от шоссе, в глухом месте, некая пара довольно элегантного вида, под березой, на сосне, в стогу сена, в доме какого–то помещика, короче говоря – намек, ниточка, спасение, и я лечу туда. Сей молодящийся господин, лет сорока пяти, отменно рыжий, обрюзгший и невежественный, согласно кивал мне в ответ на мои подходы, и из его кивков получалось, что точно петербургские беглецы здесь останавливались. Когда же я сообщил ему, что эта парочка – опасные преступники, которые по Высочайшей воле должны быть арестованы мною, выяснилось, что он глухонемой, а кивал мне из учтивости! Представь мое положение! Пришлось объясниться с помощью бумаги и чернил. Я снова изложил ему, но уже письменно, суть дела и спросил, останавливались ли они у него или где–нибудь поблизости, о чем говорили и куда направлялись. Он долго пыхтел, краснел, отворачивался и, наконец, одарил меня ответом: „Никада ничиво не знау таковаго… Жеву всигда адин слава Богу Иван Авросимов“.
Что прикажешь делать?! Еду удрученный в Москву. Не доезжая верст пяти до Всехсвятского, встречаю своего поручика в сильнейшей ярости. Оказывается, буквально два часа тому назад исчезнувшая пара преспокойно пропылила в обнимку мимо него, покуда он оплакивал сломанное у своей брички колесо. Он кричал князю, но тот даже не обернулся. С одной стороны, как видишь, они нашлись, но, как говорит наша прекрасная актриса, госпожа Демидова, Москва – разлучница. Поручик со сворой московских знатоков помчался по гостиницам и меблирашкам, наивно полагая, что беглецы – полные дураки и живут на виду у всех».
Мятлев отошел от окна, осторожно ступая.
– Я не сплю, – торопливо из темноты проговорила Лавиния, – я помолилась, и вы обернулись.
Он подошел к ее кровати, опустился на колени и прижался щекой к ее щеке, горячей и мокрой.
– Грусть разрывает мое сердце, – всхлипнула она. – Наверное, я вас люблю сильнее, чем это возможно.

65

«17 мая 1851 года…
…Прощание с Москвой было стремительно и празднично. Даже странно, что воспоминаний как бы и не было вовсе, и ни мне, ни Л. не пришло в голову навестить знакомые места, чтобы поклониться своему прошлому. Еще рассвет не успел как следует разлиться, а мы уже летели по Большой Серпуховке.
Я знаю: буду умирать, а лучшего в жизни не смогу вспомнить, потому что много лет не осознаваемое мною страдание, похожее на плотный дым без определенной формы, вдруг проявилось в восклицании Л.: «Да здравствует свобода!» И дело, как выяснилось, не в дороге – ездят все. А мы не едем, мы живем вне времени и пространства, без имен и обязанностей, лишенные и друзей и врагов».
«29 мая…
…Воистину за Москвой все стало видеться иначе. Как будто иной мир. Как–то все мягче, голубее, неопределеннее, тише. Не хочется говорить, дышать. Одно молчаливое присутствие Л. – уже целое состояние. Иногда мне кажется, что она моя ровесница.
Тулу миновали благополучно, и вновь потянулись леса, поля, несчастные наши залатанные деревеньки, и в каждой – свой рыжий безумец и свои испуганные милодоры – предмет страданий моих образованных собратьев, жаждавших в недавнем прошлом во искупление собственной вины нарядить этих сеющих, жнущих и пашущих в кринолины и фраки под стать себе самим, чтобы можно было глядеть «в глаза просвещенной Европе»… А нужно ли было все это? Чем кончаются у нас вспышки такой отчаянной любви? Никого уж нет, не осталось, лишь я один пересекаю громадное пространство, а деревни и ныне те ж…
В Твери на закате глупый солдат с флейтой испугал Л. В Москве в сумерках призрак фон Мюфлинга колебался под окнами, подобно дымку над болотом… В нас – кровь, испорченная страхом, ленью, апатией, невежеством, черт знает чем; оттого мы все одиноки, безгласны и недобры друг к другу».
«30 мая…
Я рассказывал Л. о своем детстве. Мелькали какие–то картинки, размытые отрывки, призрачные детали, надуманные имена, так, ничего толком… Почему–то множество лакеев, один глупее другого («Ага… щас… куды… твалет–с… иде…»), от которых пахло щами и помадой, и еще множество лошадей… Матушка – что–то теплое, розовое, иногда желтое, прикасавшееся сухими губами ко лбу; отец словно крендель, изогнувшийся в кресле, или покачивающийся в седле, похожий на старого орла английской выправки, или возвышающийся за овальным столом в столовой, разглядывающий нас с рассеянным удивлением, или возникающий из мрака в желтом кругу свечи, луны, китайского фонарика, треплющий по головке и исчезающий за тяжелой дверью; в детской – настоящий полковой барабан с палочками и некто безымянный мордастый в белой рубахе, готовый в любую минуту встать на четвереньки и со мною на спине скакать до изнеможения… «А я вам досталась бесприданницей», – сказала Л. неизвестно почему. Или во время краткой остановки на опушке редкого леса вдруг поклонилась до земли и сказала: «Бога ради, простите меня, милостивый государь, что я позволяю себе иногда выкрикивать громкие слова о своей любви к вам. Я знаю, как вас коробит всяческая высокопарность, как она вам чужда. Какой, наверное, смешной и жалкой болтуньей кажусь я вам в эту минуту, ибо видно, как вы не можете скрыть брезгливого выражения». И она засмеялась, но после долго отмалчивалась и не казала глаз».
«8 июня…
…Леса поредели. Они кудрявы, прозрачны, бедны, невелики. Увалы, степь, дикая тропа вместо тракта. С юга дует душноватый ветер, все покрыто глубокой пылью, как, впрочем, и мы сами, и поэтому остановились на почтовой станции, рядом с которой большой ветхий и мрачный постоялый двор. Л. немного бледна от усталости, бедная девочка, но подтрунивает надо мной, бодрится. На наше счастье нашлась отдельная комната в одно окно, в которое лезут гигантские лопухи, в ней – стол и высоченная кровать с набором подушек в разноцветных наволочках. Все на удивление вполне приличное по сравнению с северными ночлегами. «Вам придется меня туда укладывать, – сказала Л., – я сама на эту кровать не взберусь». Я пообещал проделать все это в лучшем виде: «Не извольте беспокоиться, сударыня, уложим–с, будете довольны…» Я велел истопить баню и подать обед в комнату. Тем временем Л. принялась хозяйничать в нашем единственном саквояже, чтобы приготовить чистое белье, а я наблюдал, как старательно она копошится. Видно, что это доставляет ей удовольствие. Однако, несмотря на стечение удач, мысли о будущем не перестают меня тревожить. Видимо, возраст уже таков, что невозможно в простоте душевной наслаждаться сегодняшним днем, как это удавалось лет десять – пятнадцать назад.
Со дна саквояжа Л. неожиданно извлекла мой новехонький шестизарядный лефоше официально пистолет лефоше создан в 1853 году, но один из первых образцов его был подарен князю Мятлеву самим изобретателем еще в 1849 м. – Б. О.

, о котором я уже успел позабыть. Она протянула его мне и, видя недоумение на моем лице, очень решительно кивнула на окно. Я засмеялся, взял стальную игрушку и сунул его под перину в изголовье. «Мало ли что, – сказала она удовлетворенно, – я не могу рассчитывать только на вашу любовь». Тут я подумал, что и в самом деле в этой первозданной глуши ни от чего зарекаться нельзя, а что касается моей любви, то разбойника ею не запугаешь. Хозяйка прислала толстую заспанную девку, чтобы сопровождать Л. в баню, и господин ван Шонховен, находясь в отличном расположении духа, долго и церемонно со мною прощался, пунцовея и пуская слезу, потому что, как он выразился: «Никто не может знать, что ждет нас впереди. Обнимите меня покрепче, как будто навсегда… Ничего наперед неизвестно…»

66

Едва Лавиния удалилась, как за окном послышались крики, понукания, постукивание колес, и Мятлев вышел во двор, чтобы поглядеть на очередных путешественников.
Пред крыльцом стояла покрытая пылью двухместная карета. Слуга исполинского роста вместе с ямщиком выпрягал потных лошадей. Тем временем из конюшни выводили свежих. Проезжий, по всем признакам, был лицом значительным, ибо смотритель суетливо носился по кругу, чтобы не было никаких задержек и прочих неприятных неожиданностей. Дверца кареты распахнулась, и из нее показался сначала остроносый ботинок, осторожно нащупывающий ступеньку, затем и вся нога, и, наконец, кудрявый статный господин в просторном дачном пиджаке из серого канифаса, в цветастом жилете и белых панталонах медленно и аккуратно сошел на землю. Он был без шляпы, с легкой тростью в руке, держался без напряжения, вальяжно. Ни следа утомления на породистом, слегка загорелом от дорожного солнца лице, словно он только что вышел из собственной липовой рощи, призываемый мирным семейным самоваром. И хотя он был и внезапен, и необычен на фоне этого дикого пейзажа – пыльной дороги, прокопченного временем постоялого двора, степного выцветшего неба и облезлых, белесых придорожных кустов, Мятлев тотчас узнал полковника фон Мюфлинга. Они сошлись на середине двора, словно разлученные братья, недоумевающий князь и не скрывающий волнения полковник.
– Это вы? – сказал Мятлев. – Кто бы мог подумать!
– Действительно, – нервно хихикнул фон Мюфлинг, – после нашей последней встречи в Аничковом…
– В буфетной, – напомнил Мятлев.
– Вот именно, в буфетной, а теперь в этой пустыне! Мистика… Если бы вы не шагнули навстречу, я бы и не заметил вас. – И фон Мюфлинг с гордой радостью первооткрывателя оглядел князя. – Вы тоже в одиночестве?…
– Да, – сказал Мятлев, напрягаясь неизвестно почему. – То есть нет, я с дамой… (Фон Мюфлинг понимающе кивнул.) Мы вдвоем, тут у нас остановка.
– Понимаю, – сказал фон Мюфлинг сосредоточенно, думая о другом.
– Так, значит, это вас я видел в Москве на Тверской? – вспомнил Мятлев.
– Мистика… Впрочем, почему бы и нет? Да разве это имеет какое–нибудь значение?… Князь, – вдруг резко и требовательно, словно вознамерившись сообщить нечто чрезвычайное, сказал полковник, и весь подался вперед, и огляделся, однако тут же расслабился и перешел на дружеский шепот: – Когда я уланствовал, у меня был похожий случай, но мы с моей дамой ехали в Варшаву, а так все то же самое… – И засмеялся с натугой. – Надеюсь, вы не собираетесь жить здесь вечно? Лично я тороплюсь на воды, но мне не повезло, и я вынужден путешествовать в одиночестве…
Они стояли рядом на самом солнцепеке. Ветер не стихал. На горизонте в пыльном мареве тонула полоска леса.
– Вот как, – сказал Мятлев, – а я подумал, что какой–нибудь новый маркиз Труайя вынудил вас колесить по этим местам…
– Кто такой маркиз Труайя? – наморщил лоб фон Мюфлинг.
Из трубы на крыше баньки уже не курился дымок. Свежие лошади были впряжены в экипаж.
– Пустяки, – махнул рукой Мятлев, теряя интерес к разговору. – Если вы в Пятигорск, то мы встретимся…
– Вы думаете? – засмеялся полковник. – А разве вы…
– Мы держим путь в Тифлис, но в Пятигорске у меня есть интересы. Фон Мюфлинг вздохнул.
– Я буду вас ждать… буду рад… Я вас встречу… Ведь мы с вами так давно… – И он заторопился к экипажу, как–то странно пятясь и взмахивая тростью, и дружески кивая Мятлеву. Затем из кареты замахал рукой и крикнул: – Так я буду ждать! Уж вы не передумайте!
Лошади дружно ударили об землю копытами, сухая пыль взлетела, экипаж покатил, переваливаясь с боку на бок. Мятлев все стоял посреди двора, провожая взглядом удаляющуюся карету, покуда она не достигла невысокого бугра, вползла на него и вдруг остановилась. Было хорошо видно, как из нее вылез фон Мюфлинг и затрусил к постоялому двору.
«Однако, – подумал Мятлев с легким раздражением, – это уж слишком!» Из баньки показалась Лавиния, сопровождаемая мокроволосой девкой. Фон Мюфлинг приближался. Мятлев, не скрывая досады, шагнул к нему навстречу. Лавиния остановилась неподалеку. Ее волосы были собраны жгутом, щеки раскраснелись, глаза были громадны.
– Сергей Васильевич, – крикнула она, – какая радость: я снова вижу вас!…
Фон Мюфлинг приблизился. Он был сосредоточен и напряжен. Казалось, что сейчас он произнесет нечто чрезвычайное, но он сказал, тяжело дыша, с виноватой улыбкой, как–то неуверенно:
– Князь, так вы точно будете в Пятигорске? Вы уж не меняйте своего решения. Я буду ждать… Видимо, это и есть ваша дама?… (О! Темно–русые волосы собраны на затылке, большие глаза, резкие брови, заметные скулы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67