А-П

П-Я

 


Босые ноги литератора, видимо, мерзли, он, как кирасирский конь, приплясывал на месте, исповедуясь перед оторопелым собеседником.
– О вас, князь, ходят всевозможные слухи, один фантастичнее другого, но лично я не придаю им значения. Для меня лично вы в прошлом друг нашего печальною гения, не правда ли?… Я удивляюсь, почему вы до сих пор не удосужились написать своих воспоминаний, хотя в нынешних, скажем, не совсем благоприятных условиях вряд ли их можно было бы издать, не так ли? Присядем, – и он указал Мятлеву на кресло тем легким и непререкаемым движением руки, которому трудно не уступить. – Конечно, всякую неблагоприятность и даже нелепицу можно весьма просто объяснить государственными причинами, да так объяснить, что вы и спорить не решитесь. Можно ведь, например, запретить пить кофий по утрам, сославшись на государственные причины, и вы не будете пить и даже сумеете себя убедить, что это действительно необходимо, не так ли? Все есть государственная причина, глубокая тайна, не постижимая разумом обывателя… Да, кстати, некий попечитель договорился вывести в России романы, чтобы никто не читал романов! Это обсуждается… Каково?
Меж тем, не получая отпора, руки господина Свербеева продолжали действовать, определяя что–то одному ему известное в одежде князя, он отклонялся, прищурившись, воображал, фантазировал, и по его тоскливому лицу пробегали волны вдохновения и страсти.
«А ведь он не лгун, – с симпатией подумал Мятлев, глядя на босые ноги господина Колесникова. – Какой милый человек. И все у него так просто, а ему все так ясно, что его и обидеть–то грех».
– Лично я хотел бы увидеть ваши мемуары. Могу, если хотите, порекомендовать несколько журналов, кроме, разумеется, «Северной пчелы». Да вы и без меня в курсе, конечно. Вот, к примеру, «Современник». Некрасов висит на волоске, но делает свое дело…
– Какое дело? – спросил Мятлев.
Колесников засмеялся с видом заговорщика. Пальцы на его ногах совсем скрючились и посинели. За суконной занавеской позванивала посуда и топали чьи–то сапоги.
– Какое дело? – сказал Колесников с удовольствием. – А вот взгляните–ка, извольте–ка: известные вам события в Европе заставили нас изрядно поволноваться, так что мы, и так давно находясь в арьергарде, откатились черт знает куда… Принято считать, что события в Европе – результат чтения книг и увлечения науками, а посему, чтобы у нас избежать всяких катаклизмов, следует науку и чтение по возможности упразднить!…
– Вы думаете? – растерянно спросил Мятлев.
– Да, так думают те, кто именуют себя патриотами, тогда как истинные патриоты стараются из последних сил противодействовать этим пагубным мнениям и даже действиям… Не так ли? – И зашептал: – Невежество возводится в систему… Меж тем как события в Европе…
– Какие события? – спросил Мятлев. – Что вы имеете в виду?…
Тут Колесников откровенно рассмеялся и ударил пятками об пол. Посуда за занавеской отозвалась звонче. В убогом салоне теперь никого, кроме них, не было.
– Вы шутник, князь, – сказал Колесников, озираясь, – а то, что Европа, не выдержав произвола, подняла голову, это что по–вашему?… Я имею в виду революцию, князь…
– Вы хотите, чтобы и у нас?… – сказал Мятлев, еще не совсем понимая направление мыслей литератора.
– Можно подумать, что вы защитник произвола, – обиженно произнес Колесников, растирая пальцы ног руками.
– Я в этом мало смыслю, – улыбнулся Мятлев. – Разве вас лично не устраивает существующий порядок вещей?
– Помилуйте, князь, – сказал Колесников, ударяя об пол ногами, будто это они вели разговор, – дело не во мне, а в государстве, которое некогда рождало Пугачевых и многих других…
– Лично я Пугачевых боюсь, – сказал Мятлев ногам литератора.
– Князь, – воскликнул Колесников с недоверием, – не из обскурантов ли вы?… Когда мы задыхаемся в невежестве, стонем под палками, теряем человеческое достоинство, когда произвол во всем и всюду, говорить такое… Или вы одобряете это?
– Нет, я этого не одобряю, – сказал Мятлев твердо, – но я не знаю, как поступить… как лучше. Что нужно, я не знаю… Не уверен…
– Лучше сражаться среди немногих хороших людей против множества дурных, чем среди множества дурных против немногих хороших! – выкрикнул Колесников.
– Это Антисфен, – засмеялся Мятлев. – Вы его знаете?
– Я знаю и кое–что еще, – огорченно вздохнул Колесников и пошевелил окоченевшими пальцами.
– Государства гибнут, потому что не умеют отличить хороших людей от дурных, – сказал Мятлев и подумал: «Господи, как не хочется наряжаться в черное исподнее и в темно–зеленый вицмундир и делать вид, что ты приносишь обществу пользу…»
Господин Свeрбеев притащил штуку темно–зеленого сукна, лихо швырнул ее в кресло, разматывая, и свободный конец бросил князю через плечо, словно наряжал его в тогу, и снова отклонился, определяя, не бледнит ли…
– Прошу прощения, – сказал внезапно Колесников, густо краснея, – я не понимаю, как это… – Он пошевелил пальцами голых ног, с удивлением их разглядывая. – Вот ведь зарапортовался!… Стыд–то какой!… – Он вскочил и грузно поскакал к занавеске, из–за которой выходила простуженная дама. – Пардон, князь, как это я так?… – И уже из–за занавески: – Проклятый наряд должен быть готов к завтрашнему утру… Ах ты, господи… Так вы, если надумаете, не побрезгайте моими услугами: я вас мигом сведу с издателями, как вам будет угодно… Ах ты, господи, мундир–то почти готов, это ведь так, прикидочка была… и я босой и, наверное, застудился… А вы, значит, так думаете?… Неужели же мы не можем определить человека: хороший он или дурной? Или мы должны уподобиться принцу Ольденбургскому, который, например, не благоволит к одному моему знакомому, и знаете за что? Вот вы послушайте: он встретил моего знакомого на каком–то университетском торжестве и сделал ему выговор за то, что у того был черный галстук, а не белый, как это предписано уставом. И знаете что? В глазах принца это выглядело опасным свободомыслием. Вот как… Вы подумайте…
«Меня это все не интересует», – подумал Мятлев.
Широкое румяное лицо господина Колесникова выглядывало из–за суконной ширмы наподобие маски, и из круглого рта сыпались хриплые и печальные фразы затверженной роли.
Господин Свербеев то исчезал, то появлялся, будто приглядываясь к им сочиненной пьесе, примеряя ее так и эдак.
– Или же, например, – прохрипела маска с ожесточением, – о праве начальника исключать чиновника из службы за неблагонадежность или за проступки, которых доказать нельзя… Это что же такое?
«Действительно, – подумал Мятлев, – что же это такое? Едва выйдешь из дому, как тут же начинаются неприятности. Не лучше ли выписать английский телескоп и наслаждаться зрелищем светил? А если и направить трубу на Петербург, то видеть лишь контуры колоколен? А если и выхватить из толпы двух беседующих горожан, то, по крайней мере, не слышать их хриплых голосов и не знать, о чем они с ожесточением судят. Не лучше ли поить чаем господина ван Шонховена в своем доме, чем торчать без причин в доме шпиона? Где вы, господин ван Шонховен?…»
– Это что же такое? – хрипел меж тем литератор. – Вы поминутно чувствуете себя в опасности, погибнуть так просто, за здорово живешь от клеветы, от чьего–нибудь дурного расположения духа… Не–е–ет, ваше сиятельство, будь жив ваш трагически погибший друг, он разразился бы такими стихами, что мы прозрели бы, увидев себя на краю пропасти. Ваш друг, господин Мятлев, ваш друг был истинным гением…
Большеглазое, с короткими усиками лицо «вашдруга» вспыхнуло в сознании Мятлева и тут же погасло, ничего не объяснив.
Колокольчик над дверью коротко звякнул. Помолодевший и полный дерзких намерений Мятлев победоносно шагал под октябрьским дождем, слыша за своей спиной произносимое на незнакомом языке: «Ваше сиятельство, а ваше сиятельство… самоварчик готов–с, а ваше сиятельство… вашасьво… васьт–во…»

36

«9 октября…
Ох, ох, какой я невероятный смельчак и невообразимый умница! Как сладко осознавать себя личностью. Какие блаженства сулит мне моя решительность!
Во–первых, я еще жив и здоров, слава богу, и не мне уподобляться господину Колесникову, слепому, и охрипшему, и безумному. Вот хорошая пара хромоножке. Представляю, как они, соединившись, били бы посуду, выясняя, кого занести в черный список, а кого в белый. Как они ниспровергали бы и рушили, втайне заботясь каждый о своем. Во–вторых, не странен ли был бы на мне вицмундир, темно–зеленый или даже темно–синий, и не чувствовал ли бы я себя в нем пришельцем из иного мира? Пусть государь и его ближайшие слуги выдумывают уставы и определяют необходимый цвет исподнего, чтобы тем самым противостоять европейским заразам. Вольному воля. В–третьих, похож ли я на счастливого супруга женщины с тяжелой челюстью? Какой дурман меня обволакивал при нашем–то безветрии! Какой счастливый случай накликал ветерок!
Я велел Афанасию достать кое–что из хвалимых либеральных изданий. Не могу отказать авторам в талантливости, а издателям даже в некотором либерализме, но ведь слово «либерализм» – слово не столь опасное, сколько пустое. Мне даже понятнее Пугачевы, мечтающие о власти, чем господа, скорбящие о народе. Мне даже сдается, что это они скорбят от собственных несовершенств или из раздражения по поводу личных неудач. Если бы они удосужились познакомиться с историей получше, они бы с изумлением увидели, что всегда и во все времена возникали надушенные и утонченные одиночки, провозглашающие свое единомыслие с народом до тех пор, покуда не наступало крушение иллюзий, покуда им не отдавливали ногу или не били по физиономии. Даже я был знаком с некоторыми из них, и, благоговея перед их порывом и святой слепотой, я вижу, как они обольщались, считая, что их рыдания нужны тем, над кем они рыдают.
И, кроме того, если уж рыдать, так отчего же не порыдать и обо мне, надевающем вицмундир, которого я внезапно оказался достойным? Обо мне, чье желание просто жить по своим страстям доставляет лишь огорчения стольким совершенным и безукоризненным созданиям?…
Самое ужасное заключается в том, что в этой суете уже нельзя вернуться к прежнему! Нельзя оживить Александрину и, помня, что жизнь коротка, быть щедрым. Нельзя оживить старика Распевина и наградить его не за храбрость, а за чистую приверженность к пустым фантазиям. Нельзя оживить того поэта, не подвергая его участи стреляться вновь… Ничего нельзя. И нельзя пригласить господина ван Шонховена на чашку чая или отправиться с ним смотреть, как по Неве проходит лед. Нельзя, нельзя…
…Шпион появился в моем доме вновь, как ни в чем не бывало, и первым же делом уселся пить чай в семейном кругу. Поклонился мне с удивлением, будто не надеялся меня снова встретить.
Все почти вслух говорят, что наша страна на грани катастрофы, что воровство и взяточничество достигли апогея, и если завтра выяснится, что царь пропал, стало быть, его украли, чтобы обменять на орден или еще на что–нибудь.
Внезапно, как снег на голову, письмо от Анеты Фредерикс. «…Отчего же Вы меня забыли? Или случившемуся между нами Вы придаете большое значение? Я думала о Вашем уме лучше, дорогой Сереженька. И потом, Вам бы следовало догадаться, не любя меня всерьез, что любовница я хуже, нежели друг… Все время слышу о Вас всякие толки, и мне Вас жаль. Заехали бы, ведь ничего ровным счетом и не было, так, туманные пустяки…»
«13 октября…
Объясняться с графиней Румянцевой нет сил. Я написал ей короткий меморандум в том смысле, что ее надежды не имеют под собой почвы. Я боялся, что последует длительная осада, проклятия, мигрени и пересуды, однако она проявила высшее благородство, что весьма странно в ее положении и при ее воззрениях, и ответила холодным изысканным двухстрочием, заключенным в деловой конверт. Там, правда, была горькая фраза о моем эгоизме, но против этого можно устоять. Когда–нибудь, если нам будет суждено случайно встретиться, но уже не в качестве антагонистов, а просто как старым знакомым, я ей, наверное, скажу, что громкое провозглашение любви так же, как громкое провозглашение патриотических чувств, подозрительно…
Листья летят с дерев… Уныние в природе умопомрачительное. Наверное, в связи с этим и нищих в Петербурге прибавилось, и их немытые орды заполонили все паперти, так что трудно пробиться.
…Помнишь ли труб заунывные звуки, брызги дождя, полусвет, полутьму?…
Если бы было две жизни, можно было бы одну посвятить напрасным сожалениям и скорби. Да она одна.
У Амирана Амилахвари есть чудесная особенность: не разделяя многих моих воззрений, образа жизни и пр., – не разоблачать, не давить, не навязывать, не презирать, не кощунствовать, а делать вид (и это не в смысле притворства, а из уважения к чужим нравам), что он разделяет все это. Вольный дух, впитанный им с детства в своей райской Грузии, не позволяет и ему быть над другими судьей. Должно быть, там, в его стране, и в самом деле есть нечто, чему нельзя выучиться, а можно приобрести лишь с молоком матери. Несмотря на свой безукоризненный французский и истинный аристократизм, он пленительное дитя гор, и никакой Петербург не в состоянии испортить его кровь. Надо послушать, с каким обожанием он говорит о своей родине, с которой он расстался в детстве, о своей сестре, с которой видится раз в три–четыре года, о своих родителях, о грузинской кухне, как поет на своем гортанном тарабарском языке, как хватается за саблю, чтобы у вас не возникло страстной потребности бросить все и отправиться стремглав туда в поисках исцеления… «Быть может, за хребтом Кавказа…»
Какая прелесть тишина! Оболтус Афанасий пришел в себя, напялил дурацкий галстук и предстал передо мной с укором во взгляде. Вообще, хоть я и виноват перед ним, мне начинает надоедать его осуждающая физиономия. Я терплю его как большого оригинала да и по привычке, но ему не следовало бы злоупотреблять этим. Шпион, кажется, совсем поселился в доме. Он презирает меня и, если судить по его виду, надеется, что в скором времени я буду носить сшитое у него парадное виц–ярмо. Вчера по его настоянию я прочел ему целую лекцию о моей картине, конечно не упомянув имени несчастного Муравьева. Однако он, каналья, видимо, что–то чувствует или даже знает, что–то такое в нем бурлит и вынашивается, о чем–то таком он все время размышляет, и посапывает многозначительно, и хмыкает… Если учесть, что государю всякое воспоминание о происшествии на Сенатской – нож острый, то не исключено, что эта тайная фамилия все же станет достоянием тех, кто этим интересуется. Любопытно, как мои безумные дамы будут бить отбой и отменять венчание? Какие чувства при этом будут волновать их души, каких проклятий удостоюсь я…»
«15 октября…
Неужто есть резон у тех, кто осуждает меня за безразличие к общественной деятельности? У Кассандры, например, которая твердит, что должность меня «не унизит»? Или я не знаю, как это выглядит?
– Вы отличаетесь таким направлением мнений, которое готовит вам в будущем большие неприятности, – сказала она.
Что бы это могло значить? Неужели желание быть независимым может доставлять огорчение здравомыслящим людям? Бедная Кассандра, она так привержена к дворцовому стилю мышления, что представляет себе всю планету чем–то вроде фрейлинского коридора, где отступления от этого стиля расцениваются как порок.
От Натальи ни слуха ни духа. Какое блаженство!»
«17 октября…
Неожиданно свалился прямо на голову поручик Катакази. Партикулярный, благоухающий французскими ароматами, похожий на хорошо остриженного пуделя. Нужно было видеть, как небрежно швырнул он лакею вымокший под дождем редингот, как величественно распорядился шляпой, как впился в меня маленькими черными глазками, ожидая, что я вновь, как некогда, оскорблю его, не пустив далее сеней. Однако мой строптивый бес на сей раз велел мне быть снисходительнее к этому несчастному проверщику чужих подозрений. Поручик сделал вид, что иного приема и не ожидал, хотя легкий румянец, вспыхнувший на круглых щечках, и сверх меры плавная поступь выдавали бурю, клокочущую в нем.
Разговор у нас получился знаменательный.
Катакази. Прошу прощения, князь, что обеспокоил, но как вы можете догадываться, не жажда личного удовольствия…
Я. Я рад видеть вас в моем доме, господин поручик.
Катакази. Весьма польщен, хотя оставляю за собой право усумниться, что встреча со мной может доставить вам радость.
Я. Вы ошибаетесь. Я действительно рад хоть как–то сгладить мою давешнюю неучтивость и готов вас выслушать.
Катакази (торжественно). Князь, я вновь обращаюсь к давней теме о проживании у вас без вида на жительство некоего маркиза Труайя.
Я. О господи, дался вам этот маркиз!
Катакази. Видите ли, существует незакрытое дело (смеется), и я не могу его закрыть, прежде чем не внесу ясности… Итак, проживает ли он у вас?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67