А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Чтобы не спал. Заведующему за то, что такого сторожа держал, – два года. Ну и прочим дадут горячих, кому надо. Воров-то не поймали?
– Да где там? Разве найдешь? Они уж свищут небось километров за сто.
Гуляет ветерок по зволинским пыльным улицам, гудит толпа у ограбленного кооператива, прыгают, чирикают воробьи, собаки лежат под забором в тени. Солнце поднялось высоко, заливает светом и зноем тихие дворы, чахлый сквер, поблескивающую сталью степную реку, что опоясывает городок с трех сторон.
И все дальше с арбузом под мышкой уходит по направлению к железной дороге Петр Степанович, загребая ногами пыль.
Окраина беспорядочно сбегала к реке, словно бы все эти домишки, кусты, заборы врассыпную, вперегонки бежали купаться, остановились вдруг и так остались – неподвижными навсегда. Вместе с другими остановился домик Петра Степановича над самым обрывом – как будто собирался прыгнуть и повис. Домик этот ровесник своему хозяину, вместе с ним он старился, оседал, уходил все глубже в землю, клонился набок… Но подпорок ему, как и Петру Степановичу, пока не надо – стоит еще, держится, хотя и пророс во всех углах сырым мхом.
Здесь прошла вся жизнь Петра Степановича, отсюда он уходил и сюда возвращался; эту дверь сорок лет назад распахнул он, сияя глазами, перед молодой женой и в эту же дверь проводил ее из дому в последний раз на погост. Эти окна в тысяча девятьсот пятом году плакали мутными слезами дождя вслед Петру Степановичу, когда жандармы, разъезжаясь ногами по скользкой дорожке, уводили его в тюрьму. И в эту же калитку, с этой же самой железной заплаткой, постучал он, вернувшись через год, – худой, бледно-зеленый, обросший щетиной, глухо кашляющий, хрипящий отбитыми легкими. И навстречу зашумела листвой эта же самая береза, тогда еще молоденькая, и положила под ноги ему пятнистый, живой, переливающийся коврик тени.
Отсюда, похоронив мать, ушел на Деникина сын-комсомолец, сюда принесли Петру Степановичу письмо, нацарапанное жестким карандашом на обороте какого-то воззвания, – с фронта от боевых товарищей сына. «…Пошел один с гранатами на белогвардейский танк, подорвал его и сам подорвался». Письмо читал Петр Степанович, только что вернувшись из депо, – бумага до сих пор хранит на себе отпечатки рабочих пальцев и желтые потеки от слез. Все было тихо в доме и вокруг, Петр Степанович сидел один за столом с письмом в руках, поникнув седеющей головой, поблескивающей в солнечном пыльном луче… Встал, принес из кладовой доски, заколотил все ставни, запер дверь, пошел на следующий день, к военному комиссару и два года потом водил знаменитый бронепоезд «Гром», побывал везде, наслушался всяких пуль и снарядов досыта. И вернулся опять в свой дом, подновил его, живет посейчас. Премировали его однажды новой квартирой; за честь он поблагодарил, но переехать отказался: «Мне здесь привычнее». И на долгие годы в доме воцарилась тишина, нарушаемая только одинокими шагами да покашливанием хозяина.
Петр Степанович поставил на шесток чугун со вчерашними щами, развел огонь и присел к столу с газетой в руках. Он читал медленно, с передышками, давая отдых глазам.
Сегодня Петр Степанович ждал к себе обычного гостя – Фому Лукачева, сторожа пакгауза. В шкафу, рядом с пухлой засаленной колодой карт, стояла со вчерашнего дня бутылка рябиновой. Фома пришел поздно вечером. В комнате сразу стало светлее от его благодушной лысины. Тяжело дыша, он повалился на стул – толстый, оплывший, с бабьим безволосым лицом, в белой рубахе, перепоясанной по мягкому животу зеленым шнурочком с кисточками.
Они с Петром Степановичем были старинными приятелями, еще перед германской войной часто играли они за самоваром в «шестьдесят шесть». Когда в двадцать первом году Петр Степанович, отъездившись на бронепоезде, вернулся в свой пустой, нетопленный дом с выбитыми стеклами и заколоченными ставнями, когда обошел он, резко скрипя в тишине половицами, обе комнаты и пахнуло на него плесенью, холодной пылью – нежилым духом, и разбежался, пища, из наваленных в углу рогож выводок мышей, и заворочались, заурчали где-то в темноте под потолком дикие голуби, когда увидел он все это запустение, очень стало ему нехорошо, как будто понял, что жизнь окончена. Жены нет, сына тоже нет, сызнова начинать – опоздал. Прислушиваясь к унылому, мерному шуму осеннего дождя, он думал о себе горько, и очень хотелось ему найти хоть какую-нибудь зацепку от прежнего, чтобы не начинать жизнь заново, а продолжить ее. Не было у него такой зацепки, ничего не осталось. А тут как раз брякнула железным кольцом дверь, и, тяжело дыша, весь мокрый от дождя, шагнул в комнату Фома Лукачев – старый друг.
– Приехал? – спросил он просто, сел в уголок, поглаживая лысину, которая и тогда была у него обширной.
– Приехал, – ответил Петр Степанович. – Приехал, дружище…
Перехватило горло, он долго откашливался, а Фома, подперев ладонью бабье лицо, смотрел на него из угла жалостливо и смущенно. И Петр Степанович чувствовал, как все в нем теплеет под этим жалостливым взглядом – поделился тогда с ним Фома теплом своей души. Долго они молчали, наконец Фома кашлянул, полез в карман и вытащил бутылку с керосином (вот чудак, даже керосин не забыл), деловито заправил лампу, протер стекло и зажег. Из другого кармана он достал сверток с хлебом. Еще теплее стало Петру Степановичу. И уже совсем он согрелся, когда Фома легко, без усилия, словно бы так и надо, подал ему зацепку от прежней жизни, положив на стол колоду карт.
– Сдавай, что ли, Петр Степанович. От скуки.
Так сказал, как будто они вчера не доиграли кон и надо сегодня доигрывать.
Они начали в пустом, холодном доме под вой осеннего ветра, под шум дождя партию в «шестьдесят шесть». К полуночи Фома проигрался в пух и прах: у него было двенадцать козлов.
– Целое стадо домой пригонишь, – заметил Петр Степанович.
– Ты запиши, запиши, – сказал Фома. – Я их к тебе обратно перегоню.
С тех пор эта партия затянулась на пятнадцать лет с лишним, то один был в проигрыше и не хотел сдаваться, не отыгравшись, то другой.
В последние годы они играли мало, больше разговаривали. Фома, понимавший в газетах не все, приходил к Петру Степановичу за объяснениями, при этом так напряженно смотрел в рот ему, точно готовился услышать тайны вселенной.
– Эх, Петр Степанович, – говаривал он со вздохом. – Тебе бы в правительстве заседать, в Москве. Решать вопросы.
– Там есть поумнее нас, которые решают, – скромно отвечал польщенный Петр Степанович.
Фома покачивал лысиной, убежденный в глубине души, что людей умнее Петра Степановича не бывает.
…Петр Степанович поставил на стол рябиновую, две рюмки, тарелку с колбасой и вдруг заметил, что Фома чем-то сильно расстроен – душа у него не на месте. Он и вздыхал, и морщился, и прикладывал платок к своей лысине.
Оказывается, обокрали пакгауз: унесли ящик чаю. Фому – хотя кража пришлась на чужое дежурство – вызывали, допрашивали. К Петру Степановичу он пришел прямо из отделения, встревоженный и смятенный.
Петр Степанович нахмурился.
– А в городе вот кооперацию обокрали.
При этом известии Фома совсем обмяк.
– Значит, шайкой работают. Что же теперь делать? А?
– Смотреть лучше надо! – Голос Петра Степановича звучал раздраженно.
Фома своими новостями вконец испортил ему настроение.
– Смотреть надо лучше, – повторил он, швыряя на стол вилки. – Спите на дежурстве в своих тулупах – вот и воруют у вас! Эх вы, разини! Кто дежурил-то?
– Буланов дежурил, Прокофий.
– Три года ему, чтобы не зевал.
Фома жалостливо ахнул и заморгал безволосыми веками, заранее прощаясь с Булановым Прокофием.
– Детишки у него…
Петр Степанович сурово молчал. Фома поглядывал на него с робостью. В молчании выпили по первой, по второй. Только на третьей Петр Степанович немного отошел и заговорил:
– Воровство есть самая главная язва на теле государства. Так и знай, Фома, ежели в твое дежурство сопрут чего-нибудь – ты мне больше не друг. И не приходи лучше.
Игра не ладилась: Петр Степанович думал о вредоносных жуликах и ворах, сердился, ладонью потирал колючий подбородок. А Фому томили и мучили опасения: завтра вечером он вступал на дежурство – вдруг обкрадут?
– Послушай-ка, Петр Степанович, – несмело сказал Фома, выкладывая на стол червонного туза. – Одолжи ты мне своего кобеля…
– Зачем тебе? – Петр Степанович в удивлении приподнял брови, покрыл туза маленьким козырем, забрал взятку. – Кобель мне самому нужен – сторож.
– Я бы его с собой на дежурство водил. Он у тебя злой, как раз подходящий.
– А я с чем останусь? Ты кобеля уведешь, а меня обворуют. Кладовку в момент очистят…
– Да что у тебя воровать?.. Эх, Петр Степанович, свое украдут – хрен с ним, казенное бы только уберечь!
Петр Степанович подумал, пошевелил усами.
– Нет, Фома, кобеля не дам. Кобеля, сам знаешь, я вот с этаких щенков растил. Он у меня домовитый, всю жизнь на дворе просидел. Он и поселка не знает – сбежит и задавят его паровозом.
Фома безнадежно махнул рукой, повесил голову. Петр Степанович забрал у него вторую взятку.
– Ты лучше скажи заведующему, чтобы на это время сторожей по двое ставили.
Послышались шаги. Кашель. Сосед Петра Степановича, багажный приемщик, возвращаясь со службы домой, на минутку задержался у открытого окна.
– Здравию желаю.
– Здравствуй, – отозвался Петр Степанович. – Что больно поздно?
– Акт составляли. Беда! Украли у нас из багажного два чемодана.
Фома откинулся на стуле, побледнел. Петр Степанович в сердцах бросил карты и забегал по комнате. Душа его наполнилась яростным негодованием: враги наносил удары подряд. И, словно почуяв этих врагов, загремел цепью на дворе и залаял кобель. Петр Степанович решительно сказал Фоме:
– Пойдем!
Во дворе он успокоил кобеля, снял с проволоки кольцо, передал цепь Фоме.
– Смотри не упусти.
Кобель, подняв седую морду, тыкался носом в колени хозяину, вертел хвостом и тихонько поскуливал. Фома простился с Петром Степановичем, потащил за собой кобеля. Цепь натянулась, кобель уперся всеми четырьмя лапами и вдруг завыл так горестно, словно тащили его прямо на живодерню. Фома присвистывал, чмокал – не помогало. Кобель, мотая головой, продолжал упираться.
– Обожди, я сейчас, – сказал Петр Степанович.
Он сбегал домой за картузом. Пошли вместе. Рядом с хозяином кобель бежал охотно и весело. Петр Степанович проводил Фому до самого дома. Кобеля заперли в дровяной сарай. Петр Степанович ушел быстрыми шагами, чтобы не слышать его тоскливого воя.
Перрон был, как всегда в этот час, безлюден; гравий хрустел под ногами Петра Степановича. Он шел и думал о своих врагах. Раздражение в нем не улеглось – наоборот, все больше нарастало. Он фыркал, хмыкал, грозно осматривался кругом.
В одном из окон вокзала он увидел дежурного сержанта милиции, что сидел в кресле, разбирал бумаги, курил папиросу. Не раздумывая, Петр Степанович вошел в открытую дверь. Сержант привычно спросил, не отрываясь взглядом от бумаг:
– В чем дело?
– Папироски курите, – язвительно сказал Петр Степанович.
Удивленный сержант поднял голову, посмотрел холодными глазами в упор. Но Петр Степанович не смутился.
– Это почему у вас кругом воровство? Это разве порядок? Вас зачем сюда поставили? Чтобы вы папироски курили, а кругом, значит, воровство! Смотреть надо, смотреть!.. – Петр Степанович постучал костлявым пальцем по барьеру, отгораживающему стол сержанта. – Для того вас поставили сюда, чтобы смотреть!
И негодующий, раздувая седые жесткие усы, ворча себе под нос, покинул комнату.
Когда ночь была на исходе, и темнота протаивала на востоке, и все кругом затихло в крепком предутреннем сне, и только во дворе Фомы Лукачева в дровяном сарае безутешно рыдал кобель, царапая когтями дверь и оглашая сонные улицы своим одиноким воем, – в этот самый предрассветный час вернулся в Зволинск с пассажирским поездом Чижов.
Целый день он провел на базаре в городе Рыльске, что стоял километров за полтораста от Зволинска, продавал украденные в кооперативе ситец и сукно. Целый день бросало Чижова то в дрожь, то в пот, целый день страх боролся в нем с алчностью. Борьба страстей оставила след на его лице. Он был бледен, измучен, воспаленные глаза бегали.
В комнате был беспорядок: валялись окурки, яблочная кожура, на столе стояла пустая бутылка, остатки сыра и колбасы.
– Опять в сапогах на кровати валялись, – недовольно заметил Чижов. – Сколько раз говорил: матрац новый…
– Не будьте мелочны, – остановил его Катульский-Гребнев-Липардин. – Ну-с, каков результат вашего коммерческого дебюта? Пезеты спрашиваю, пезеты. Сколько выручили пезет?
– Все тут. – Чижов начал разгружать карманы. – Я там не считал на базаре, некогда… (Но все деньги были уложены аккуратными пачками.) Тысячи две, наверное… Дешево дают.
Катульский придвинул ближе свой стул, ласково посмотрел в глаза Чижову, потом на деньги, потом опять в глаза. Сокрушенно покачивая головой, Катульский нагнулся, вытянул из-под стула правую ногу Чижова, снял ботинок, приподнял стельку и достал толстую пачку денег. Чижов окаменел, глаза его стали фарфорово-мутными, словно бы пыльными.
– Теперь займемся подсчетом, – сказал Катульский. – И не будем больше вспоминать об этом инциденте. Но предупреждаю, что в случае повторения я буду вынужден применить к вам репрессии. Понял ты, шпана, сукин ты сын! – заорал вдруг Катульский, стукнув Чижова в лоб костяным кулаком.
Но в следующую минуту он опять был безукоризненно вежлив. Закончил подсчет, разделил деньги.
– По нашему договору вам причитается от общей суммы тридцать процентов. Получите.
Остальные деньги Катульский спрятал в карман, выразительно посмотрев при этом на Чижова.
Лежа в постели, он сказал сонным голосом из-под одеяла:
– Я тут без вас времени зря не терял. Ящик и два чемодана. Вам нужно готовиться к следующему рейсу.
Погас огонь в комнате, Катульский сразу уснул, захрапел и засвистел носом, а Чижов долго ворочался на раскладной койке, снедаемый жгучей завистью. Семьдесят процентов в кармане Катульского не давали ему покоя, гнали сон от его ненасытных глаз.
А в комнату вместе с бледным рассеянным светом уже проникали звуки веселого утра: щебет птиц, брех собак, мычание коров, звон подойников, грохот самоварных труб, и, покрывая все, вдруг завыл низким бархатным басом деповский гудок. Он шел, казалось, из глубины, из самых недр, словно бы доброе большое солнце коснулось лучами земли и пробудило в ней этот спокойный, торжественный, полный звук. Он густо плыл над крышами, над радиомачтами, над паровозами, над мокрыми садами, над туманной рекой, над полями, лесами, дорогами, возвещая всему живому – людям и птицам, деревьям и зверям – начало нового дня. И, радуясь новому дню – труду и отдыху, заботам и веселью, – просыпался железнодорожный поселок, полный легкого звона рукомойников, плеска воды, гула молодых голосов. Везде, во всех домах и комнатах откидывались навстречу гудку одеяла, открывались двери и ставни, и только в одной комнате тщетно пытались укрыться от гудка два грешника – накрывали головы подушками, уползали под одеяла. Но гудок, голос труда и жизни, всюду настигал их, тревожил, грозил, и некуда было им спрятаться!

7

С горькой настойчивостью неотрывно думала Клавдия о своей неудачной любви.
Внешне все в ее жизни шло как будто по-прежнему: депо, клуб, занятия, но только стала Клавдия молчаливее, тише, словно бы повзрослела. Она не искала больше встреч с Михаилом и не писала ему; она решила только через год, не раньше, когда уже все пройдет, спросить как-нибудь при случае у него: что же все-таки вышло? Почему он отшатнулся так резко – или совсем никогда не любил? Может быть, ошибался, а теперь стыдно признаться, вот он и избегает встречи. Но тут же Клавдия вспоминала его ревнивые глаза, его волнение и не могла поверить себе. Нет, не может быть!.. Здесь что-то другое!
Вскоре она встретила Михаила на объединенном уроке по технической учебе. Он опоздал немного – все уже сидели на местах. Он окинул взглядом класс и, небрежно кивнув Клавдии, направился в задние ряды. Одет он был, как всегда, привычно для Клавдии – черные брюки, белая косоворотка, подпоясанная узеньким черным ремешком, воротник расстегнут на две верхние пуговицы. Клавдия почувствовала, как приливает к лицу жаркая густая кровь, низко пригнулась к своим тетрадям. Она слышала сзади шум – он усаживался, слышала шепот – он переговаривался с товарищами. Весь урок прошел впустую, ни одного слова преподавателя Клавдия не поняла и не запомнила. Прозвенел тонкий, заливистый звонок, занятия окончились, ребята зашумели, собирая книги, тетради.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18