А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Марусю очень любили в депо, и все заволновались, узнав о ее несчастье, а больше всех Вальде – человек строгих правил, презирающий всякий обман. И хотя муж каялся, грозил, упрашивал, подсылал друзей, но веры ему больше не было, и он уехал куда-то в Сибирь один. Недавно прислал письмо, предлагал деньги на ребенка. Маруся ему даже не ответила, подругам сказала:
– Была нужда связываться! Сама прокормлю хоть пятерых.
Она была очень гордая, Маруся, и обиды забывала нелегко.
За окном легко вздохнул ночной ветер, листья зашумели в темноте. Прилетел какой-то большой, твердый жук, ударился со звоном о стеклянный абажур, упал на спину и долго перебирал суетливыми черными лапками. Клавдия перевернула жука; он быстро пополз, волоча за собой смятые, желто-сетчатые крылья, выпущенные из-под брони.
– У тебя что-то с Мишей неладное получилось? – спросила Маруся.
– Да так. Пустяки…
– Мне рассказывали…
– Ерунда.
Маруся бросила на Клавдию пытливый взгляд и больше не спрашивала. Посидели, поговорили еще немного, и Клавдия распрощалась с Марусей.
Идти домой в духоту и темноту комнаты не хотелось: очень уж хорошо горели звезды в чистой бездонной глубине неба. Тянуло из палисадников теплыми сонными запахами цветов, деревьев, травы. Скамейка напротив большого дома была свободна. Клавдия присела. В три длинных ряда светились окна затаенным в абажурах розовым и голубым светом, одно – зеленым. «Будет у меня счастье или нет?» – загадала Клавдия, принялась считать до пятидесяти; если зеленое окно погаснет, значит – будет. Она считала, зная, что прогадает, – кто же гасит свет в такую рань? «Сорок шесть, сорок семь, – считала она все печальнее и медленнее. – Сорок восемь… Напрасно я загадала, только одно расстройство. Не везет мне. Сорок девять». Окно вдруг погасло. Затаив дыхание Клавдия смотрела, не веря глазам, на темный провал окна – единственный во всем ярко освещенном доме. Через полминуты окно засветилось опять. Для Клавдии это было как чудо, словно кто-то всеведущий, знающий ее судьбу и мысли подал ей добрый знак. А этот всеведущий был пятилетний мальчик, веснушчатый и синеглазый, с упрямым вихром на затылке – большой любитель щелкать выключателем… Но Клавдия о нем ничего не знала. Радостно изумленная и взволнованная, она замерла на скамейке. И было ей так, словно долго плутала и путалась она в темном сыром лесу, без дорог, без тропинок, в буреломе, среди поваленных, полусгнивших трухлявых стволов, оседающих под ногой, поросших скользким мхом, среди шершаво-цепкого ежевичника, среди тускло-синих, подернутых маслянистой ржавью мочажин. И вдруг чаща поредела, засквозила, и глазам открылась дорога – чисто выметенная ветром, жестко выбитая копытами, выглаженная колесами, широкая прямая дорога, розоватая в закатных лучах. И голоса вблизи, и погромыхивание телеги, и в деревне – милое собачье тявканье… Перед Клавдией проходили события последних дней и сегодняшнее появление в цехе Чижова. «Какая ерунда! – удивлялась она и морщилась. – Какая ерунда!» Все очень просто и легко разрешимо. Она думала о Чижове без гнева, без негодования, даже без возмущения, с трезвым и твердым спокойствием. «Надо это безобразие прекратить!» – сказала она себе, нисколько не сомневаясь в том, что сумеет прекратить, хотя и не знала еще, каким образом. С Михаилом гораздо сложнее. Здесь надо подумать. Любит ли она его? Да, конечно, любит, может быть, еще сильнее, чем прежде, но как-то по-другому. Теперь ей бы не хотелось быть покорной и послушной. Ее чувство к Михаилу как будто окрасилось другим цветом: та чисто женская подчиненность в любви, что унаследовала Клавдия от матери, бабушки и прабабушки, исчезла бесследно.
Если бы она опять сошлась с Михаилом, то любовь у них была бы другая, на прежнюю Клавдия не согласилась бы. Теперь она потребовала бы от Михаила не только любви, но еще и содружества. Дни тяжелых испытаний, страданий, размышлений не прошли даром.
Клавдия решительно и легко встала со скамейки, полная сил, готовая к поискам и к победе. К ней вернулась воля и та, свойственная только женщинам цепкость, которая позволяет им выигрывать в борьбе за свое счастье безнадежные, казалось бы, партии. Клавдии предстояло совершить еще много больших и малых дел в этом мире. Огни в окнах были перед ней, разноцветные огоньки стрелок и семафоров роились вдали на линии; созвездия, дрожа и переливаясь, горели в темно-прозрачном воздухе живым, неугасимым, трепетным пламенем, и Клавдии во всем чудился добрый знак, обещание удачи. Гул ветра в густых вершинах звучал как призыв.
…Два часа ночи. Темно и глухо. Чижов в одиночку выпил все вино и съел все пирожные, чтобы не досталось Катульскому. «Хорошо! – думал он. – Мы поговорим иначе!» Он тешил себя планами хитросплетенной мести. Чтобы избежать насмешек Катульского, он лег и притворился спящим. Ровно в три явился Катульский.
– Так, так, – сказал он. – Значит, не пришла.
Чижов притворно всхрапнул.
– Неудача… – продолжал Катульский.
Чижов не выдержал, зашипел из-под одеяла:
– Не хулиганьте, не мешайте мне спать!
В окнах посинело, близился рассвет.

9

В эту ночь Михаил закончил свой сценарий. Просачиваясь через бумагу насквозь, медленно сохли чернила заключительных строк.
Потом он перечел сценарий вслух. Восклицательные знаки рождали крик, а сухие ремарки «плачет» – рыдания в его голосе. За полтора часа он стремительно повторил всю жизнь Ивана Буревого, все его страсти, ужасы поражений и торжество побед и умер вместе с ним, положив голову на расшатанный низенький стол.
Его разбудило утро – солнце и живая вода росы. Все еще горела лампа, желтая сердцевина пламени была незаметной при дневном свете, чуть зыбился синий венчик над фитилем.
– Всю ночь вы мешали нам спать, – недовольно сказала хозяйка. – С кем это вы разговаривали? Скажите гостям, чтобы они не ходили к вашему окну через палисадник – потопчут грядки.
– Они по дорожке, – ответил Михаил, стыдясь признаться, что разговаривал ночью сам с собой.
После чая он пошел на Пролетарскую улицу в «Художественное фотоателье». Витрину украшали портреты красавиц, и все-таки оставалось еще много свободного места. Дела фотоателье шли, по-видимому, не блестяще. Визгнул звоночек над дверью. Из-за ширмы вышел бравый старик с прокуренными усами, привычно спросил:
– На удостоверение?
– Нет, – сказал Михаил. – Мне нужно сняться в двенадцати разных видах, по три штуки, всего тридцать шесть. Все в морском костюме.
Старика повело хищной судорогой. Он переспросил:
– Двенадцать разных видов?
– Да.
– И все в морском костюме?
– Да.
– Так, так… – протянул фотограф. – Понимаю. Художественное исполнение с ретушью. Только у меня нет морского костюма. По-моему, – прищурившись, он отступил на два шага и замер, подняв руку с растопыренными пальцами, – по-моему, вам больше подойдет черкеска. У вас фигура.
– Нет, черкеска не годится. Тогда я лучше совсем не буду сниматься.
Старик испугался и побежал куда-то на поиски морского костюма. Он вернулся с узелком, в котором были тельник, блуза, бескозырка с лентами и большой деревянный пистолет.
– Приступим. Сколько вы можете внести вперед?
Первый снимок должен был изображать Ивана Буревого, вылезающего из селедочной бочки. Изумленный фотограф, пыхтя, вкатил в ателье огромную кадку, еще сохранившую мирный запах соленых огурцов. Михаил влез в нее и замер, держа пистолет наготове. Жена фотографа тихо простонала за ширмой. Старик нажал грушу. Аппарат щелкнул. Старик сказал:
– Готово.
Потом снимали гипнотический взгляд, сцену смеха, ожидание казни, и всякий раз из-за ширмы доносился слабый стон. Фотограф притих, в его вылинявших глазах светилась тоска. Ему думалось, что вся эта история окончится очень плохо.
Через неделю он вручил Михаилу карточки.
– Вы здешний? – спросил он на всякий случай.
– Нет, – ответил Михаил. – Я москвич.
Дома он склеил большой конверт, вложил в него сценарий, фотографии, сопроводительное письмо, понес на почту. Дожидаясь у окошка очереди, он держал конверт так, чтобы люди не видели адреса. Почтарь взял конверт, недоуменно повертел в руках, взглянул на Михаила, опять на конверт.
– В Москву?
– В Москву, – подтвердил Михаил.
– На кинофабрику?
– Да, – сказал полушепотом Михаил, краснея мучительно.
Почтарь долго взвешивал конверт, адрес, написанный крупными буквами, был виден всем посетителям. Потом, придвинув к себе квитанционную книгу, почтарь переспросил:
– Значит, в Москву? На кинофабрику?
– Да, да! – раздраженно сказал Михаил. – Написано же на конверте ясно. Не понимаю, о чем тут спрашивать десять раз.
– Спросить мы обязаны, – внушительно и строго ответил почтарь. – Три рубля пятнадцать копеек. – Оттопыривая локоть, он начал писать квитанцию, диктуя себе громким голосом: «Москва… Кинофабрика…»
Михаил с трудом удерживался от желания стукнуть почтаря чернильницей по круглой голове. Не глядя, схватил квитанцию, протискался, весь красный, через толпу, выскочил на улицу.
Теперь для Михаила началось самое трудное – терпеливо ждать. Странно и скучно было видеть стол, не заваленный, как обычно, тетрадями, и совсем бесполезно горела по ночам лампа, не освещая вдохновенных страниц. Он томился, уходил с удочками на реку. Висели поплавки между первым небом и вторым – отраженным в зеркальной воде, висел дымок папиросы в знойном безветренном воздухе, от цветов и трав шел нагретый медовый запах, пела одиноким голосом пчела. Маленькие узенькие уклейки стадами гуляли в тени прибрежных кустов и вдруг разлетались серебряными брызгами, а в глубине, видел Михаил, темной зловещей тенью медленно проходила щука. Все это было ему давно знакомо и все напоминало Клавдию. Везде и во всем ее не хватало. «Скоро уеду в Москву, там быстро забуду», – думал он. Но мысли его о Москве омрачались сомнениями. Вдруг неудача? Сомнения вызывали тоску и тревогу. Опять не хватало рядом Клавдии. Она могла бы поддержать его, она бы поняла с полуслова, но она изменила, ушла.
Он старался удержать перед собой ускользающий образ Клавдии – и не мог удержать. Опомнившись – гнал этот образ и не мог отогнать. Расплавленная вода сверкала ему в глаза горячим блеском, щемящая мучительная тоска ныла в груди, он замирал над своими удочками… Полуденный зной, тишина, в реке опрокинулись дремлющие зеленые берега, облака, тростники, деревья и неподвижная одинокая фигура в широкополой рыбацкой шляпе…
Однажды поздним вечером, в одиннадцатом часу, паровоз, вернувшийся из очередного рейса, стоял на запасном пути, близ пакгауза. Вальде беседовал сверху из будки с Петром Степановичем. Старик ходил куда-то по делам и, возвращаясь, задержался у паровоза.
Вальде попыхивал трубкой, торжествующе посмеивался:
– А в следующий раз я пройду весь перегон за четыре с половиной часа. Наставник, может быть, ты желаешь спорить со мной?..
– За четыре с половиной часа! Этакий перегон!
Петр Степанович воспламенился и уже занес руку, чтобы ударить по широкой ладони Вальде, но посмотрел ему в лицо и хитро улыбнулся.
– Пройдет, окаянный! По глазам вижу! Оно, конечно, на этаком паровозе можно спорить. Я и сам бы на этаком паровозе…
– Ну что же, – ответил Вальде, а глаза его совсем сощурились и были как светлые щелочки на красном лице. – Ну что же, наставник, идем в моя бригада, подавай заявление. Ты будешь на этот паровоз вместо песочница…
И, вынув трубку изо рта, Вальде захохотал, сам восхищенный своей тяжеловесной остротой. Петр Степанович, придерживая очки, вторил дробно и тонко, по-стариковски.
Оставив на паровозе Михаила, они вдвоем пошли вдоль по линии: старик – домой, Вальде – в душевую, купаться. Они расстались около пакгауза. Вальде на прощание сильно тряхнул руку Петра Степановича.
– Значит, не хочешь спорить, наставник!
Они стояли под самым фонарем, издалека заметные в сильном и резком свете.
– Петр Степанович! – донесся голос Фомы Лукачева. – Петр Степанович, иди-ка сюда!
– Сейчас! – отозвался Петр Степанович, поворачивая к пакгаузу.
В темноте завыл и загремел цепью кобель, узнавший по голосу хозяина.
На освещенной высокой площадке пакгауза стояли двое: Фома Лукачев в меховом полушубке и подшитых валенках, с берданкой в руках и какой-то неизвестный в мягком сером костюме, в кепке с большим козырьком. Тень от козырька накрывала все лицо, виден был только узкий рот и подбородок. Неподалеку маячила фигура второго сторожа. Невидимый кобель продолжал выть и греметь цепью где-то за ящиками.
– Вот ходит какой-то гражданин, – взволнованно говорил Фома. – Я его задержал, говорю, что нельзя. Он чего-то лопочет непонятное, не по-русскому…
Обращаясь к неизвестному (это был Катульский-Гребнев-Липардин, применивший свой знаменитый прием «под иностранца»), Фома воскликнул с отчаянием:
– Нельзя ходить здесь, понимаете или нет! А также документы предъявить нужно!
Катульский молча пожал плечами. Вид у него был наивно-комический. Петр Степанович колюче смотрел на него из-под очков: этот «иностранец» ему не понравился.
Катульский осторожно и незаметно покосился на край площадки. Там, в длинных коридорах пустых составов сразу начиналась темнота. Но Фома, точно угадывая мысли Катульского, стоял со своей берданкой у самого края, загораживая путь. Катульский покосился в другую сторону. Свободно. Хилого Петра Степановича он в расчет не принимал. За спиной слышал он шаги и кашель второго сторожа. Положение было напряженным, оставался только один выход – рвать когти, и Катульский выбирал момент.
Петр Степанович спросил:
– Вы откуда, гражданин? Вы кто такой?
Катульский молчал. Петр Степанович повторил свой вопрос:
– Вы кто такой? Паспорт у вас имеется или нет?
Катульский что-то промычал, изображая, что не понимает. Глаза его остро блестели в тени козырька. Петр Степанович решительно сказал:
– Веди к дежурному сержанту. Там и по-иностранному разберутся.
Катульский незаметно придвигался все ближе к Петру Степановичу и вдруг одним гигантским прыжком сиганул в темноту.
– Держи! – заорал Фома блажным голосом и повалился в своем полушубке куда-то вниз, гремя берданкой.
– Держи! – тонко и дребезжаще завопил Петр Степанович, прыгая вслед за ним.
Яростно вскинулся, услышав погоню, кобель. Он рвался, хрипя и давясь, но цепь с размаху опрокидывала его на спину, и тогда над ящиками показывалась его седая, свирепая, клыкастая морда. Погоня уходила все дальше. Второй сторож слушал, приплясывая на месте от азарта и нетерпения.
…Михаил, высунувшись, повис на поручнях. «Держи!» – неслись в темноте тревожные голоса. И вдруг вынырнул откуда-то человек в кепке, обогнул паровоз и стремительно помчался вдоль по линии. Михаил не успел еще опомниться, а мимо уже пронесся Петр Степанович с криком: «Держи!»
Фома в тяжелом полушубке и валенках бежал последним, придерживая левой рукой колыхающийся живот.
– Уф! – сказал он, привалился в изнеможении к лесенке паровоза. – Вор, – задыхаясь, пояснил он.
Михаил взглянул вперед по линии – там шла погоня. Фома хрипло и тяжело дышал, уцепившись за лесенку.
– Садись! – крикнул Михаил, охваченный горячей дрожью азарта, и толкнул регулятор. Паровоз двинулся, зашипел, окутался паром.
«Догоню, – подумал Михаил. – Сейчас догоню!» Тяжелый паровоз набирал скорость медленно. «Уйдет, уйдет!» – думал Михаил, руки его тряслись. Паровоз уже нагонял, но вдруг Михаила настиг и ударил, точно хлыстом, голос Вальде:
– Стой!.. Куда! Назад! Я приказываю!
Вальде мчался, полуодетый, полуобутый, с ботинком в руках. Он прыгнул в будку управления, закрыл пар, дал резкий тормоз. Красный, с глазами круглыми от бешенства, он кричал, размахивая ботинком перед лицом Михаила:
– Щенок! Ты есть щенок!..
Через минуту он овладел собой. Он поставил ногу на откидной кожаный стул и, зашнуровывая ботинок, сказал сухо, не глядя на Михаила:
– Если вы еще раз нарушите инструкцию и без моего разрешения тронете регулятор, я отдам вас под суд.
– Эх, удрал! – горестно воскликнул Фома. Он видел, как подскочил Катульский к уходящему товарному поезду, прыгнул и повис на тормозной площадке.
Фонари поезда исчезли за поворотом. Петр Степанович и Фома наперебой ахали, охали, сожалели, оба потные, красные, возбужденные. Вальде молчал, сердито выпятив подбородок. Михаил не смел поднять на него взгляда.
Гул товарного поезда затих в отдалении. Но, опережая поезд, летели по линии телеграммы, и суровые сержанты уже подтягивали пояса, готовясь выйти на платформу и встретить Катульского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18