А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Русские люди. Почему я должен быть против своего народа? Наш народ вместо нас входит в Берлин. А я теперь никто и ничто. Прапорщик, по вашим же словам. Но не забывайте, помимо артиллерийского дела я изучал и математику. Надо мыслить логично. Логарифмы учат нас мыслить логично. Даже когда битва проиграна. Значит, Ордынский хотел бы добиться успеха у вас. Надеюсь, напрасно.
— Отнюдь,— со смехом возражает жена,— насколько это возможно в его годы. Но вы должны знать, он вас всегда берет под защиту перед Комитетом. У нас здесь нет лучшего друга, чем он. А то, что перемены, которые с вами происходят, тяжело понять другим, это вы должны признать и сами.
— Мне не нужна защита так называемых добрых друзей. Мы и те, кто в Москве, поменялись местами. Это факт. Все остальное пустые слова. Наша страна, Надя, и в этой войне понесла потери, не сопоставимые ни с какими другими. Но вместе с тем она покрыла себя неслыханной славой — это заслуга всей России. Сейчас. Москва держит в своих руках не только свою судьбу, но и судьбу народа, с которым я связан неразрывными узами своего рождения. По какой причине Комитет требует, чтобы я был и дальше против нынешнего режима? На каком основании? Нынешняя Россия принадлежит им. Вы слышали, как там распевают песни. А вернулись бы мы, и не было бы песен. Это было бы новое кровопролитие. Борьба гвельфов и гибеллинов продолжается, это страшно, только бы она там не началась. Да и вообще пора признать победу твоего противника.
Его жена смотрит на него без слов. Все это выше ее разумения. Ее, например, добавляет она сердито и устало, как и большинство других людей, нисколько не волнует эта вечная борьба. Да родись она хоть в Мадриде, почему она должна кого-то ненавидеть? Кого-то убивать? Преследовать какую-то партию? Да таких сумасшедших, как он и этот Комитет, жалкая горстка. А таких, как они, большинство. И это большинство хочет мира.
— Но обе стороны как раз и борются, Надя, за то, чтобы был мир.
— Ах, оставьте, наконец, свои книжные разговоры,— выходит из себя его жена.— Вы меня окончательно запутали. Я хочу спать.
Она устраивается в своей постели, но, засыпая, тянет к нему руку, как обычно, ждет его ласки. Теперь она спокойна, вырученных от продажи денег хватит, чтобы дожить до зимы. Одно только беспокоит — эти его мысли о самоубийстве. Они не покидают его. И она сквозь сон умоляет мужа еще раз завтра утром зайти в канцелярию Британской лиги и в отделение Красного Креста. Там их знают. Сазонов просил за них. Может, англичане устыдятся и не дадут им окончательно погибнуть. Поняв, что сегодня он не расположен к ласкам, она замолкает. Он тоже собирается лечь, забраться под меховые одеяла. Несколько мгновений, словно о чем-то размышляя, он еще сидит на краю постели.
И перед тем как .погасить свечу, наклоняется над женой — заснула ли она. И видит следы слез, скатившихся из-под ресниц.
АВСТРАЛИЙСКАЯ ПТИЦА ЭМУ
В один из первых дней весны Репнин и в самом деле побывал на бирже труда на улице Chadwick street, где подыскивали работу демобилизованным полякам. Их постепенно расселяли по Лондону и Шотландии. Распределяя по разным городам бывших офицеров польского перемещенного полка, англичане заботились о том, чтобы они женились на англичанках. Главным образом на санитарках и медсестрах, возвращавшихся с войны. А также из Германии, частично оккупированной Англией. Для поощрения этих браков создавались клубы офицеров и рядового состава, курсы обучения разным ремеслам, языку, а также устраивались танцевальные вечера с чаем и пивом.
Десять лет тому назад Репнин случайно получил в Париже при миссии Красного Креста место переводчика и в этой должности переехал с поляками сначала в Португалию, а потом в Лондон. Со своими старыми бумагами он решил обратиться на биржу труда с просьбой подыскать ему работу в Лондоне. Хотя бы физическую. Он заранее согласен, наряду с самым неприметным солдатом, пришедшим с войны, взяться в Лондоне за любую работу, только бы иметь немного денег, чтобы заплатить за кров над головой.
Надя наконец решилась обратиться к тетке в Америке с просьбой им помочь. Обоим было ясно — так, как они жили до сих пор, дальше жить невозможно.
Жена Репнина требовала от мужа, чтобы он обновил свои связи с русскими. Он должен напомнить о себе так называемому Освободительному комитету русских царских эмигрантов,— просуществовав все эти годы, Комитет до сих пор, пользуясь деньгами из Америки, поддерживал на приватной основе своих членов, а также лиц, зарекомендовавших себя верными сторонниками самодержавия. После стольких-то лет. Вот уже больше года, как Репнин порвал с Комитетом. Но сегодня он не мог смотреть на жену без слез она оставалась дома в тот день — и готов был пообещать ей что угодно. Он пойдет в Комитет. На крыше домика между двумя дубами в одном из тупичков Милл-Хилла начал таять снег.
Нет ничего хорошего в том, убеждала его жена, что он рассорился с Комитетом, который пользуется в Англии определенным влиянием. Ведь после первой мировой войны его возглавляли мудрые люди, такие, как Шульгин, Алексеев, Волконский, Оболенский и другие — они давали ему правильное направление. Сообща всегда можно сделать больше, чем в одиночку, — это было ее любимое выражение. Надо крепко держаться друг за друга.
А вот у Брейгеля, смеется муж, на этот счет совсем иное мнение. Вспомните картину знаменитого фламандского художника, они видели ее в музее. Они обошли буквально все музеи Парижа, Милана, Лондона, поскольку вход туда бесплатный и можно даром осматривать живопись. На картине вереница слепых, с нищенским посохом, держась рукой за плечо впереди идущего товарища, шеструет, не видя куда. Перед ними разверзлась пропасть, и всего один шаг отделяет слепых от неминуемой гибели. В этой пропасти протекает река, Stix, поясняет Репнин, через эту реку рано или поздно все мы перейдем. А те, кто идет за Комитетом, напоминают мне шествие слепцов. Stix, бормочет он перед тем как покинуть дом и по дороге на станцию Милл-Хилл, по-прежнему занесенную снегом. Он еще не начал здесь таять. Вся Англия ^занесена снегом. Stix, шепчет Репнин, входи в красный вагон подземки; в Милл-Хилле поезда выходят на поверхность и иной раз отправляются отсюда пустые. Stix — это река, которую вскоре ему предстоит перейти, к чему тогда мучиться мыслями о будущем, если оно и так известно? Какой смысл в этой продаже вечерних платьев? В этих иллюзорных переменах на берегах Манса-нареса?
Пока он так шепчет, с потолка вагона на него смотрит плакат с изображением австралийской птицы эму, рекламирующей промышленные товары, которые не садятся при стирке. Реклама взывает: «Вяжите нитками ЭМУ, и вы не будете знать никаких забот!» Не отрывая глаз, он смотрит на птицу. Выходит, не самоубийство, а птица эму может решить его проблемы в Лондоне.
Тем временем поезд мчит его дальше, на остановках входят и выходят мужчины и женщины, толкаются. Стиснутые, как сардины, задние напирают на вошедших раньше, стараются первыми занять места, но при этом вежливо извиняются: so sorryl А заняв чужое место, добавляют: спасибо, thank you. Но вот, наконец, поезд приближается к конечной станции его сегодняшней поездки. Westminster.
Отсюда недалеко до биржи труда.
В те времена весь этот край еще лежал в развалинах, дома представляли собой пожарища с остатками бедняцкой обстановки и какого-то мусора. Направляясь к бирже труда, Репнин ощущал себя мелкой песчинкой в огромной армии спешащих на работу людей, разбегавшихся в разные стороны, подобно муравьям из муравейника. Они несутся на работу, как рабы, которых выгоняли на строительство гробниц, пирамид фараонов, рытье каналов в Азии. Говорят, теперь они трудятся для себя. Так им по крайней мере внушают. Это и есть прогресс? — бормочет он про себя. Прогресс человечества? Великий прогресс человечества?
Прохожие мелькают мимо него, точно отраженные в каком-то зеркале, где и он умножен многократно. Он тоже превратился в одну из этих безмолвно мелькающих фигур, которые ни на кого не смотрят, ни с кем не говорят. Протекают мимо, подобно реке. Река трудового люда, мужчин и женщин, чиновников, подмастерий, продавщиц, уборщиков подъездов, и все это, как чудится ему, струится не мимо, а сквозь него. И вся эта река состоит из бесчисленного множества лиц, носов, глаз, шляп, голов, ног, и все это разбегается, рассыпается, рассеивается.
Кто знает, что кроется за всем этим — какие мысли, какие желания, какие предчувствия? Вот и он обречен шагать вместе со всеми, шагать, шагать, словно и он дитя Лондона, а не своего далекого Петербурга.
И хотя никто, ни один человек в толпе не смотрит на него, он все же ощущает на своей непокрытой голове невидимую черную вечернюю шляпу, которую он хотел продать. Он проходил мимо Парламента, когда часы отбивали девять ударов. Иной раз в толпе он видел на ощупь бредущего человека с белой палкой в руках, постукивающего ею по стенам домов. В Лондоне белая палка была отличительным признаком слепых.
Слепые в Лондоне не сидят по домам, каждое утро они выходят на улицу и куда-то бредут. Не замыкаются в четырех стенах. Некоторым совесть не дает бездельничать, другие стесняются сидеть на шее у семьи или общины, но большинство не хочет жить у кого-то из милости, они знают: даже родная семья не испытывает к ним никакого сочувствия. Незрячие стараются устроиться столярами, плетельщиками корзин, а иные вязальщиками. Подобно разному жулью, обязанному "отработать в заключении свой хлеб, слепые тоже идут на заработки хлеба насущного. Чтобы не сбиться с пути, незрячие держатся домов или края тротуара. Своими белыми палками обстукивают они фасады домов, изгибы тротуара, словно подавая кому-то вдали телеграфные сигналы. Все повороты улиц, все углы знакомы им на их дороге. При некоторых из слепых есть собаки-поводыри, но у многих нет и собак. Подойдя к переходу через улицу, они останавливаются.
Прохожие почтительно относятся к слепым и всегда находится кто-то — по большей части женщина,— кто переводит их через улицу. Дальше они самостоятельно продолжают свой путь.; Но долго еще в ушах незрячих звучат голоса тех, кто переводил их через дорогу, два-три слова людей, снизошедших к чужой беде, и хотя слепцы не видели ни этих женщин, ни этих мужчин, они хранят в себе мелодию их речи, утешительный отголосок какого-то лучшего мира, такого близкого — он тут, у края тротуара — и такого неуловимого. Вероятно, слепцы собирают и хранят в своей памяти ласковые эти слова, как дети коллекционируют марки далеких островов и земель.
Сразу после войны Лондон нельзя было назвать ни чистым, ни светлым, ни красивым, ни улыбчивым городом. Тем более в ту первую послевоенную зиму, которая длилась много месяцев, Лондон был столицей Тумана, простиравшегося над морем бесконечных закопченных, сгоревших, покинутых, одинаково бедных домов. Пустырь из битого кирпича, грязи, развороченного жилья, подвалов и чердаков. Из земли торчат остатки мебели, вдребезги разбитой, сваленной в кучу, обуглившейся. Кое-где из хаоса развалин проклюнулась трава. А когда весной пригрело солнце, на развалинах появились какие-то синие и красные цветочки. По вечерам из темноты этих развалин светятся в тумане зеленые глаза. (Центральная часть Лондона принадлежит герцогу Вестминстерскому.)
Пробираясь улицами среди развалин позади станции метро «Виктория», Репнин воображает, будто он плывет, а не идет. И, чудится ему: Лондон — это бесконечный грязный поток, мутный паводок, он подхватил в конце концов и его и понес неизвестно куда.
Скорее всего с ним повторяется вечная история о том, как человек, пытаясь вырваться из лондонской стремнины, все плыл и плыл, пока не оказался на дальних африканских или австралийских берегах. Не оттого ли, что там живет та самая птица по имени эму? Но обычно тот, кто не молод, после часа ходьбы теряет всякую * надежду. К чему продолжать дальнейшие попытки? Нет тут никаких далеких берегов — а если они и существуют, пришельцы не знают, где они. Ноги наливаются тяжестью, идешь, идешь, идешь, и все это бессмысленно. Так бессмысленно бьет по воде руками утопающий, захлебываясь в волнах. Репнин в изнеможении опустился на камень. В те времена это была не редкость — люди, сидящие на кирпичах, на обломках. Лондонские развалины становились своеобразными общественными скамейками. Послужили они скамьей и для русского эмигранта, хоть он и происходил из княжеского рода. Многие придерживались того мнения, что Репнин был потомственным князем.
Мимо этих людей, сидящих на развалинах по дороге к бирже труда, прохожие спешили, не оглядываясь. От станции «Вестминстер» до улицы Чедвик было несколько сотен шагов. Пустившись дальше в путь, Репнин добрался до биржи за несколько минут. Он был направлен на второй этаж. На этом этаже в длинных и узких канцеляриях чиновники принимали нуждавшихся в работе поляков. Они сидели на деревянных скамьях, напоминавших можжевеловый приступок в исповедальне. Каждый должен был заполнить какие-то бумаги и передать их чиновнику. Репнин сел на скамью у стены и стал ждать. Жена слезно молила его быть терпеливым и проявить смирение, если надо. Вот он и дожидается смиренно.
При этом он поневоле принимается читать плакаты, вывешенные на стене и от имени муниципалитета призывающие население Лондона к экономии. (Это воззвание вызывает у Репнина горькую усмешку.) Муниципалитет ведет кампанию за подписание очередного внутреннего займа в СТО миллионов стерлингов и призывает каждого внести свою лепту.
Плакат пестрит графическими знаками фунта стерлинга: ?????. ;
Русскому эмигранту очертания этого знака напоминают виолончель, которая поет и для него. Лицо его искажается дьявольской усмешкой: у него в кармане сегодня не наскрести и одного фунта, да и за целый месяц не было у него подобной суммы. Чиновник за столом, принимающий клиентов, поглядывает на него с удивлением. Астрономические цифры этого воззвания Репнин конечно же воспринимает как очередную пропагандистскую утку — вся эта груда миллионов стерлингов давно уже выписана банком, а теперь производится своего рода моральное давление на жителей Лондона, в том числе и на него.
Однако и его, бездомного нищего, завораживает каллиграфическая красота знака фунта стерлингов, столь романтичного в глазах англичан. Певучая, как некая музыкальная арабеска, она ассоциируется не с начальной буквой слова свобода — Liberie, не испанского — Libertad, не английского — Liberty, а лишь со словом Libra. Мера.
Растревоженный, он встает, ощущая потребность размять затекшие ноги, и, обойдя скамейки, подходит к окнам. Перед ним еще несколько человек, пришедших раньше. По английскому обыкновению, в учреждениях и в домах зимой окна держат раскрытыми, а летом закрытыми. Из окон дома на улице Чедвик были видны развалины жилых кварталов вплоть до Вестминстерского аббатства с его кафедральным собором — красный с белым в мавританском стиле католический собор напоминает дворец Трокадеро в Париже. В Лондоне полно причудливых построек. И несмотря на отдаленность моря, над всем этим кружатся стаи чаек. С наступлением холодов чайки прилетают в Лондон и остаются здесь до весны. Расселяются по Темзе, по прудам на окраинах и просто на улицах.
В сильнейшем душевном волнении смотрит он на этих чаек, и ему вспоминается детство и чайки над Невой, а потом чайки в Португалии — Эрисейра,— где Надя лежала больная и ей так хотелось умереть.
Какое поразительное различие между теми и этими чайками. Репнин привык видеть чаек над северными морями, в Греции, но откуда они взялись над этими развалинами и обгоревшими домами? Боясь пропустить, когда будет названо его имя, Репнин возвращается на свое место и терпеливо ждет. Теперь, после окончания войны, надо было подыскать работу полякам — тем, кто с беззаветной храбростью сражался на стороне Англии и в Англии остался. Всех их надлежало превратить в ночных фабричных сторожей, каменщиков, жестянщиков. Между тем из-за незнания языка дело доходит до конфликтов и стычек, гораздо легче было договориться с теми, кто успел жениться на англичанках, немного пообтереться и знал кое-что по-английски. Многие поляки недавно вернулись с поля боя, из Италии, и теперь навеки оставались на чужбине. Они понимали, что никогда больше не увидят Польшу и свои семьи. И вот, глубоко несчастные и раздраженные, они вспыхивают по любому поводу, злясь на писарей, которые никак не могут записать их имена и фамилии. Казалось, вот сейчас кто-то из этих небритых, измученных поляков, окончательно выведенных из себя, бросится за оружием — которого у него больше нет — и рассчитается за все. Постоит за свое человеческое достоинство. Писари, производившие опрос, рассматривают в недоумении своих клиентов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81