А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Карл был другом Пеэтера. Лонни Раутсик всячески старалась напасть на след Пеэтера, искала его у хромого Йоосепа и у дяди Прийду, допытывалась у сааремааских мужиков — у Длинного Виллема и лоонаского Лаэса, спрашивала про Пеэтера рабочих фабрик Гранта и Ланге, но никто ничего не знал о нем, а если кто и знал, то, верно, не доверял ей и не хотел говорить. А Карл был другом Пеэтера, Карл знал, что она любила Пеэтера. Ему она сумеет разъяснить, что она, Лонни, за последнее время изменилась, вернулась в рабочую семью, туда, где было ее настоящее место. Пусть Карл сразу и не поверит в серьезность ее слов, но она попросит рабочую партию дать ей какое-нибудь трудное задание, чтобы она могла оправдать их доверие. Тогда уж Карл расскажет ей, где Пеэтер, и сведет их...
Но, может быть, Пеэтеру и не надо больше скрываться? Не станут же его преследовать теперь, когда освободили других политических.
— А заключенных всех освободили?— спросила она у Анн, ища подтверждения своим мыслям.
— В том-то и дело, что не всех, кое-кого держат еще на казенных хлебах. Правда, говорят, их мало, но пусть это будет хоть один человек, нельзя успокаиваться, пока не освободят и его. Поэтому сегодня и проведут новое собрание на Лаусмановском покосе. Нет, мы ни за что не оставим заключенных в их руках!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
В воскресенье, 16 октября 1905 года, когда Лонни Раутсик и Анн Теэару пришли на Лаусмановский покос, многотысячная толпа уже окружала оратора. День стоял пасмурный, тихий, и его слова далеко разносились под свинцово-тусклым, нависшим над толпой небом. Они были ясно слышны и здесь, с краю, но Лонни хотела пробраться к середине, туда, где на перевернутой бочке стоял оратор. Если Карл здесь, то он должен находиться в центре, среди других освобожденных из тюрьмы политических. Но по
пасть туда было трудно: каждый из освобожденных приходился кому-нибудь другом, или просто знакомым, или знакомым знакомого, все хотели собственными глазами, вблизи увидеть этих точно чудом вырвавшихся из-за тюремных стен людей и по возможности даже прикоснуться к ним рукой.
Оратор кончил. В толпе поднялась буря приветственных возгласов и одобрений, и прежде чем весь этот шум стих, появился новый оратор. Это и был Карл Ратае. Он исхудал, волосы его были острижены (раньше, до ареста, Ратае любил выступать с непокрытой головой, вот и теперь он снял шапку), но это был все тот же низкорослый, коренастый Карл Ратае — Лонни с первого взгляда, с первого слова узнала его.
— Что волку в пасть попало, то в волчьей утробе пропало, того уже не спасешь, говорит народная пословица, а все-таки иной раз выходит и не так. Дорогие товарищи, вы вырвали нас из самой волчьей утробы, из царской тюрьмы — и, как видите, мы живы и даже не собираемся пока умирать!
Это был обычный прием Карла Ратаса — расположить к себе сердца людей и привлечь их внимание острым народным словцом.
— Тем, кто знает меня, известно, почему на меня, простого рабочего, надели наручники, почему меня бросили в жандармский застенок, так же как бросили в тюрьмы и заковали в кандалы тысячи других честных людей. А потому, что мы боролись за права своих товарищей — тружеников, за кусок хлеба для их детей. Только благодаря вам, товарищи, мы вырвались из тюрьмы. Но разве кто-нибудь из нас может чувствовать себя свободным, пока здесь же, в Таллине, люди еще томятся за тюремными стенами, пока в сибирской тайге, на сибирских медных рудниках и золотых приисках гибнут прикованные к тачкам каторжане, наши товарищи, превращенные в рабов? Сколько их? Я не могу назвать вам точной цифры, но их громадное число. Едва ли здесь найдется человек, который мог бы сказать, что среди его родни или знакомых нет кого-нибудь на каторге, а тем более на поселении, в ссылке для политически неблагонадежных! Но, как говорит эстонский писатель Вильде, утроба царской Сибири велика, там хватит места еще для многих и многих заключенных и каторжан! Мы, освобожденные из тюрьмы арестанты,— первые вылетевшие на свободу ласточки, но, как говорится, одна ласточка еще не делает весны. Радоваться
рано, снова может ударить мороз, пока нет настоящей свободы, настоящей весны!
— Когда же это будет?— воскликнул кто-то из возбужденной толпы.
Веками страдал народ в рабстве и неволе. Трудно было Карлу Ратасу, молодому рабочему, выразить в словах все то, что клокотало у него сейчас в груди. Но он говорил страстно, убежденно, и эта страстность больше, чем смысл его слов, захватывала слушателей, сплачивала их в единую боевую семью.
— Весна, весна свободы наступит тогда, когда во всей стране будет положен конец власти стужи, когда царская власть в России будет уничтожена до основания, когда новое государство трудящихся, государство свободных людей утвердится по всей стране. Пока волк жив, пока из него не вышел дух, он хочет есть. А что является здесь, в царской России, пищей для коронованного волка? Рабочий, которого он эксплуатирует за нищенские гроши, крестьянин, на шее которого сидит помещик, заключенный, которого заставляют страдать и работать, не платя ему ни копейки... Вся царская Россия — громадная тюрьма, где рабочие и крестьяне превращены в рабов фабрикантов и помещи ков, а того, кто попытается сбросить с себя оковы, швыряют в каторжные тюрьмы, где царская власть и ее холопы — тюремщики всех рангов выматывают из страдальцев перед смертью последние силы. Заключенному, каторжанину дают пищи лишь столько, чтобы его душа едва держалась в теле. Если он умрет, в шахту пригонят другого, ведь схватить нового узника — для царской казны дешевле, чем более или менее сносно кормить старого. Какой товар у нас самый дешевый? Не махорка, не коробок спичек, они все же стоят копейку. Человек. Да, человек в России превращен в товар, и этот товар не стоит царю ни копейки. Лошадь стоит денег, корова стоит денег — значит, о них нужно заботиться, нужно сносно кормить их. А солдат и заключенный ничего не стоят. Когда казна забирала лошадей для войска, она платила хозяину — крестьянину или извозчику — сто рублей за лошадь и, кроме того, рубль семьдесят пять копеек за уздечку. Но когда берут на войну твоего сына или мужа, когда их посылают на каторгу, на шахту, тебе за них не дают ни копейки, шпик и жандарм получают вместо тебя деньги за узду, получают за то, что помогли схватить и заковать тебя, добыть нового раба-каторжанина!
— Правильно! Смерть шпикам!
— Четвероногая остромордая жандармская собака- ищейка и двуногая длинноухая собака-шпик,— это, конечно, животные, к которым трудовой народ не знает жалости. Но как обстоит дело с жандармами и тюремными начальниками? Как обстоит дело с губернаторами и министрами?
— Все они палачи!— кричали в толпе.
— Не только палачи, но и паразиты, царское правительство посадило их нам на шею! Почему мы, фабричные рабочие, получаем за долгий рабочий день нищенские гроши? Почему положение батраков в барских имениях еще тяжелее? Потому, что министры, губернаторы, уездные и тюремные начальники, полицейские приставы, жандармы и шпики пожирают плоды нашего труда, а помещики и капиталисты набивают ими свои карманы. Но время пришло, настал час расплаты, пора потребовать царя к ответу за наших товарищей, прикованных к тачкам в каторжных тюрьмах, за тысячи и тысячи несчастных товарищей, которые погибли на полях Маньчжурии. Пора потребовать царя к ответу за все наши унижения и боли, за постыдное состояние, до которого он довел человека. Пора потребовать к ответу всех, кто превратил государство в огромную тюрьму. Да, пора, товарищи, и пусть раскатами грома гремят слова нашей боевой песни:
Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног. Нам не нужно златого кумира, ненавистен нам царский чертог.
Мы пойдем к нашим страждущим братьям, мы к голодному люду пойдем, с ним пошлем мы злодеям проклятья, на борьбу мы его позовем!
И на Лаусмановском покосе снова загремела «Марсельеза». Мощнее, чем когда-либо раньше, ее раскаты ударяли в тюремные стены и башни Вышгорода, они устремлялись поверх людских голов к низкому, свинцово-се- рому небу, где (как объясняли попы) благоволивший к царю бог вел счет человеческим грехам, они раздавались далеко в море, где стояли на рейде немногие уцелевшие еще корабли батюшки царя.
Качали на руках только что выпущенного из тюрьмы молодого рабочего, какая-то женщина пыталась передать ему через головы людей невесть как уцелевший и, быть может, предназначавшийся другому букет цветов. Лонни
Раутсик, пробираясь вперед, потеряла из виду Анн Теэару, но долго не могла пробиться к Карлу Ратасу. Когда она наконец достигла своей цели, Карлу Ратасу было не до Лонни. После коротких выступлений товарищей Карла выбрали в состав депутации рабочих представителей. Надо было снова идти в городскую управу, чтобы через нее потребовать у губернатора выполнения всех предъявленных в пятницу требований, и прежде всего — снятия военных патрулей и освобождения всех до единого политических заключенных.
— Ты что-нибудь знаешь о Пеэтере?— спросила Лонни, схватив Карла за руку.— Он жив?
— А почему бы ему не жить? Он ведь ускользнул из жандармской ловушки! Уже после того он прислал мне в тюрьму письмо.
— Послал письмо? Неужели правда?! Я о нем ничего не знаю. Где он?
— Да уж где-нибудь воюет, у кого же теперь есть время спать! Может статься, скоро здесь будет! Вы, кажется, не знакомы? Познакомьтесь: Клавдия Косарева — Лонни Раутсик!
— Карл, если увидишь Пеэтера, скажи ему, что...— и Лонни больше ничего не могла добавить — она боролась с подступившими к горлу слезами. Карл торопился, депутация уже двинулась вперед, и девушка, с которой только что познакомилась Лонни, поспешила за ними.
Выслушав речи еще двух товарищей, народ стал разбиваться на группы, но не покидал Лаусмановского покоса, поджидая возвращения рабочих представителей из городской управы. Депутация задержалась, и рабочие решили пройти демонстрацией по городу и продолжить собрание на Новом рынке.
Лонни Раутсик отыскала Анн Теэару и шагала вместе со всеми. Она надеялась обстоятельнее поговорить о Пеэтере с Карлом Ратасом, когда тот вернется из городской управы. Ей было больно, что Пеэтер сумел написать Карлу даже в тюрьму, а ей не прислал ни строчки, но, может, так и следовало поступать, потому что... отец ведь был против Пеэтера и в последнее время вообще вел себя так странно!..
Но Пеэтер жив, здоров и может скоро прийти сюда. Теперь, когда власть в руках рабочих, Пеэтеру не нужно больше бояться никого, даже ее отца. Она снова встретится с Пеэтером, пойдет за ним всюду и никогда не оставит его, пройдет с ним сквозь огонь и воду — все равно, что бы ни
случилось, что бы ни ожидало ее. Вот, взобравшись на ящик у фонарного столба, с жаром говорит совсем молоденькая девушка. Может быть, Лонни и не умеет так хорошо говорить, но она может действовать, она сделает все, чего только Пеэтер или Карл пожелают. Пеэтер переслал Карлу письмо. Члены партии даже за тюремными стенами, видно, не забывают друг друга, у них налажена связь с Петербургом и Москвой и даже с Сибирью. Все эти собрания, требования к властям возникают не сами собой, они заранее продуманы. «Может быть, и Пеэтер принадлежит к числу тех, кто стоит близко к здешнему руководству»,— подумала Лонни с гордостью.
Уже стали спускаться осенние сумерки... А вот показались и делегаты. Один из них, худой, пожилой мужчина в очках, обратился к народу. Городская управа обещала ежедневно выплачивать рабочим патрулям семьсот пятьдесят рублей за охрану порядка в городе. Депутация потребовала тысячу рублей, городской управе пришлось согласиться и с этим. Городская управа обещала...
Лонни напряженно осматривалась: куда же девался Карл? И, вглядываясь в толпу, она увидела шагах в двадцати от себя сааремааских земляков Пеэтера — Длинный Биллем резко возвышался над толпой. Может, они знают что-нибудь о Пеэтере? Она стала торопливо пробиваться к нему и вдруг заметила, что толпа пришла в движение, все стали оборачиваться, вглядываясь во что-то. Лонни тоже обернулась. От здания окружного суда надвигалась серая, однородная громада, ощетинившись штыками, словно поднятой кверху стальной щеткой; щетка угрожающе колыхалась, приближаясь с каждым шагом.
...Солдаты!
Генерал Воронов возвратился из Петербурга.
«Патронов не жалеть!»
Капитан Миронов отобрал семьдесят самых правоверных, преданных царю солдат Онежского и Двинского полков и приказал им остановиться в ста пятидесяти шагах от толпы — подходящая дистанция для прицела. Раздалась команда:
— Наизготовку!
Взоры людей замерли на солдатских ружьях, и леденящее молчание охватило толпу. Лонни Раутсик слышала, как полицейский офицер прокричал что-то издалека, но слов Лонни не расслышала, как, очевидно, не расслышали их люди, стоявшие поблизости, потому что никто не двинулся с места. Лонни видела, как солдаты вскинули
ружья, инстинкт подсказал ей, что нужно лечь, припасть к земле. Но прежде, чем она успела это сделать, что-то резко ударило ее в грудь. Лонни скользнула сначала на колени, потом упала навзничь. Больше она ничего не Слышала и не ощущала.
Солдатские ружья затрещали еще раз и еще один — третий раз.
Эти люди (хотя они только выполняли приказ и на них падала меньшая доля вины) обагрили таллинский Новый рынок кровью сотен невинных людей, а свое имя покрыли вечным, несмываемым позором.
Почти полвека назад, в понедельник 2 июня 1858 года, затрещали солдатские ружья во дворе мызы Махтра. Эдуард Вильде в романе «Война в Махтра» пишет:
«...Дула нескольких ружей поднялись, грянули выстрелы, и богатырское тело Юри Торка, с двумя смертельными пулями в груди, рухнуло ничком на песок.
На мгновение воцарилась глубокая тишина. Смятение испуга сковало уста и умы. Но затем окаменевшая толпа ожила. Вспыхнула яростная жажда борьбы. Громовое «ура» двух с лишним тысяч глоток сотрясло воздух. Поднялся целый лес кольев, и бушующая волна захлестнула кучку солдат».
В воскресенье, 16 октября 1905 года, на таллинском Новом рынке бушующая волна трехтысячной толпы не захлестнула отряда капитана Миронова. Разве жажда борьбы таллинских рабочих в 1905 году была меньшей, чем полвека назад у их отцов и дедов о дворе Махтраской мызы? Нет, этого нельзя сказать. Махтраские крестьяне в 1858 году, собираясь на мызу, уже знали, что без сопротивления им не избежать назначенного телесного наказания, что какое-то столкновение произойдет непременно. Они кликнули себе на помощь крестьян соседних волостей и вооружились подходящими кольями и дубинами.
Шестнадцатого октября 1905 года таллинские рабочие стояли на Новом рынке, ничего не подозревая, с голыми руками под градом солдатских пуль.
Первый залп не тронул кокиского Длинного Виллема и лоонаского Лаэса, но затем пули заставили лечь и их, как и всех, стоявших рядом, лечь, чтобы искать защиты у матушки земли. Кто-то рухнул на спину Длинного Вил-
лема, но в тот миг Биллем не ощутил никакой тяжести; вцепившись пальцами правой руки в отшлифованный булыжник мостовой, он старался вытащить его. Но камень глубоко и прочно сидел в мостовой. Другого, более обнаженного не найти — все вокруг укрыто повалившимися людьми,— и Биллем упрямо напрягал свою богатырскую силу, чтобы вытащить камень. Кто-то придавил ему руку носком сапога, но он и тогда не выпустил камня, и, лишь выворотив его из мостовой и зажав в руке, Биллем попытался подняться.
— Не вставай, убьют!— крикнул лежавший рядом с ним лоонаский Лаэс.
— Если нас убивают, то и мы будем убивать,— прорычал Биллем, поудобнее прихватывая камень и вскакивая на ноги. Жилы синими канатами вздулись у него на висках и на лбу.
— Сумасшедший, куда тебе камнем против солдатских ружей! — кричал Лаэс, схватив Виллема за руку.
Залпы сменились одиночными выстрелами. Раза два пули просвистели мимо Виллема, но он не обращал на них внимания и, охваченный яростным гневом, хотел броситься на солдат.
— Не ходи! Изрешетят тебя пулями! — закричал Лаэс.
Вряд ли Лаэсу удалось бы удержать Виллема и уберечь
его от верной гибели, если бы Биллем не споткнулся о раненого, старавшегося на руках проползти вперед.
— Помоги, товарищ! Спаси! — услышал Биллем.
Он взглянул под ноги. Первое, что бросилось ему в глаза,— худая и жилистая, вся в сетке морщин старческая шея. Биллем нагнулся и, чтобы взять раненого старика на руки, переложил назначенный солдатам камень из правой руки в левую. И всю дорогу, пока Биллем на себе тащил старика домой, он не выпускал из рук камня и выбросил его лишь две недели спустя, когда ему по случаю удалось купить подержанный маузер и он уверился, что хоть револьвер был и стар, а пуля все же пробивала трехдюймовую доску.
Лоонаский Лаэс, как и Длинный Биллем, по счастью, не получил и царапины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46