А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но «бешеный комиссар» молчал, по привычке перекладывая с места на место свои тяжелые кулаки. И в такт этим движениями под темной кожей лица перекатывались желваки. Но заговорил Вандышев тихо и спокойно:
— Вы, врачи, любите говорить о врачебной совести. Вот я к ней и взываю. Там, в госпиталях, лежат люди. Они могут умереть, погибнуть, если им не будет оказана помощь. Ну, согласен, не всех, но ведь некоторых можно спасти. Я вашу совесть спрашиваю...
Шустов не спеша снял и опять натянул перчатку. Потом поднял глаза, они у него были серые, стального цвета и смотрели сейчас так же непримиримо, как у Вандышева.
— А вы сначала у своей совести спросите, господин комиссар,— ответил он — Кто довел этих несчастных, там, в госпиталях, до такого состояния? Вы! Кто довел страну до того, что она подыхает с голоду, умирает в тифозной горячке? Вы! — Он неожиданно рывком сорвал с руки только что надетую перчатку.— И теперь вы хотите, чтобы мы,— он махнул перчаткой в сторону врачей,— чтобы мы вместе с вами отвечали за вызванную вами дикую смертность?! Хотите теперь свалить на нас ответственность за то, что делается в городе? Не выйдет, господин комиссар!
Тишина была настолько глубокой, что я из другой комнаты слышал стук маятника стенных часов позади Шустова.
— Последний раз спрашиваю: будете работать? — совсем тихо повторил Вандышев с неподвижным лицом, только глаза его, наполненные ненавистью, казались живыми.
— Последний раз отвечаю: нет.
Вандышев встал, медленно вышел из-за стола, темная рука его легла на отполированную до желтого блеска деревянную коробку маузера.
— Тогда я вас сейчас расстреляю.
Кто-то из врачей вскрикнул, кто-то прерывисто, со свистом вздохнул, но ни один мускул не дрогнул на лице Шустова.
Нет, не расстреляете,— усмехнулся он.— Есть декрет Ленина об отмене расстрела.
Действительно, только на днях в нашей газете был напечатан переданный по телеграфу декрет об отмене смертной казни; я сам набирал его и помнил наизусть.
— Ах, вот как! — воскликнул Вандышев, и рука его, лежавшая на кобуре, вздрогнула.— Вот почему вы набрались смелости так разговаривать и саботажничать?..
Несколько мгновений он что-то решал про себя, потом одну за другой поспешно застегнул пуговицы своей кожанки.
— Ну хорошо,— вздохнул он.— Придется мне, видно, ответить перед Советской властью за нарушение декрета. Что ж, отвечу! Но вас...— Он подошел вплотную к Шустову, и тот невольно сделал шаг назад. И тут выдержка изменила Ванды-шеву, и он закричал: — Но тебя, гниду монархистскую, я в расход пущу! Своей рукой! — Выхватив из кобуры маузер, он властно кивнул стоявшим у порога уполномоченным Чека: — Пошли!
Что-то на одну секунду дрогнуло в холеном, самоуверенном лице Шустова, но он сейчас же оправился и с выражением высокомерного презрения повернулся и пошел к выходу.
Слышно было, как затихали в коридоре шаги. Никто не произнес ни слова.
Прошло не меньше двух минут. И когда откуда-то снизу донесся приглушенный звук выстрела, один из врачей вскрикнул и что-то быстро заговорил свистящим судорожным шепотом — слов я не мог понять. Потом заговорили все трое. Но как только на пороге показался Вандышев, они замолчали
Ни на кого не глядя, устало поправляя кобуру, Вандышев прошел и сел за стол. В сторону врачей он даже не посмотрел, но они один за другим медленно, как бы против воли, потянулись к столу. Вандышев коротко называл каждому место работы, и они, торопливо и готовно кланяясь, путаясь в полах пальто и натыкаясь на столы и стулья, уходили, почему-то обязательно оглядываясь на пороге.
6. СОНЯ КИЧИГИНА
И опять работа в укоме шла своим чередом...
Приходили солдатские вдовы с детьми на руках, приходили семьи большевиков, замученных белыми,— бессильные от голода дети на руках уже не плакали, а только сипели, беспомощно открывая рты.
Возвращались и снова отправлялись в уезд продотряды, проводившие изъятие хлебных излишков у кулачья.
Пришла сгорбленная старушка в сиреневом богадельническом салопе колоколом, с провалившимися, удивительно ласковыми глазами, принесла шерстяные чулки и варежки своей вязки: «На фронт внучонку моему нельзя ли послать, голубчики, там теперь холода лютые, сказывают».
Приходили с бескровными гипсовыми лицами выписанные из госпиталя солдаты, задыхаясь, жадно затягивались махоркой и требовали одеть их «во что есть» и отправить на фронт. Их одели, дали им талоны в столовую, и они ушли.
Привели пойманного на задворках дезертира, дрожащего, обросшего рыжими проволочными волосами лохматого парня, и после сурового разговора с ним свели в подвал — до суда.
Дядя Коля без конца крутил ручку старого эриксоновско-го, только что починенного телефона, кричал: «Алле! Алле!» Мне кажется, что иногда он делал это без особой нужды.
В городе работали две школы — нужны были дрова и детская обувка; для больных детдомовских детей просили достать молока — предстояло реквизировать у кого-то корову или двух-трех коз. А тут на рынке началась перестрелка: за полпуда муки кулаки выменяли у дезертиров разобранный пулемет. Но при облаве он был обнаружен, милиционерам пришлось выдержать настоящий бой.
Один из углов огромного укомовского зала был завален теплыми вещами, собранными и реквизированными в городе и деревне,— их увязывали в тюки для отправки на фронт. Раза два вслед за принесенными в уком вещами с ревом и слезами врывались какие-то толстые, со свекольными щеками женщины и, кляня на чем свет стоит «комиссаров» и грозя приходом банды Сапожкова, бродившей невдалеке, требовали вернуть вещи и судорожными, жадными глазами отыскивали свое барахло в куче в углу.
Привели арестованного на вокзале колчаковского офицера, переодетого в немыслимо рваный, когда-то коричневый, а теперь черный крестьянский зипун, в глубоченном кармане которого оказались кольт и серебряный с вензелем портсигар. Властное тонкогубое лицо странно выпирало из сермяжного, не идущего к нему обрамления; светлые, прозрачные глаза горели такой бессильной ненавистью, что не нужно было ни допросов, ни доказательств.
В городе восстанавливались и уже начали работать железнодорожные мастерские. Ремонтировался единственный дизель электростанции, выведенный из строя белыми. В бывшем кинотеатре «Экспресс», принадлежавшем раньше Гунтерам, открылся Народный дом; там теперь готовили к постановке «пьесу в восьми актах с прологом и эпилогом» — «Смерть капиталу!». Из всех эти мест приходили, и прибегали, и звонили по телефону товарищи: требовали немедленной помощи, людей, средств.
«Буржуйка» наша отчаянно дымила, в комнате, как над полем сражения, плавали облака дыма, красными пятнами просвечивало сквозь дым раскаленное железо печурки.
У меня второй день болела и кружилась голова; я думал, что это от голода. Хотелось лечь, укрыться с головой своей ши-нелишкой и лежать, ничего не думая, ничего не желая. Даже сообщения с фронта, только что принесенные с телеграфа, которые я набирал, не так волновали меня, как всегда. Я понимал только, что бои шли на улицах Иркутска, что в центре города укрепились юнкера, поддержанные семеновцами, ворвавшимися в город с японским флагом. Верстатка валилась у меня из рук.
Вечером в соседнем зале тянулось очередное бесконечное заседание укома. За низким, «львиным», как мы его прозвали, столом сидел на своих кожаных, уже порыжевших и в одном месте даже залатанных культяпках дядя Коля. Лицо его, ярко освещенное светом близко стоявшей лампы, странно двоилось и смещалось у меня в глазах. Рядом, откинув голову на спинку резного кресла, полузакрыв глаза, дымил папиросой Ванды-шев. На диване у двери Гейер старательно писал на обрывках бумаги передовую статью. На другом конце дивана — Ник-шин, суровый и молчаливо враждебный, как бы чем-то невидимым отгороженный от остальных. В углу комнаты, который был виден мне от моей кассы, за особым столом «школьная комиссариха», бывшая учительница реального училища, высокая светловолосая Александра Васильевна Морозова с какой-то другой женщиной, лица и имени которой я не помню, увязывала приготовленные к отправке в армию теплые вещи — шинели, бушлаты, валенки, шапки. Часть этих вещей утром привезли в уком из госпиталей — они остались после умерших. Но в большинстве случаев это были вещи, заведомо негодные к отправке — рваные, сожженные возле походных костров, навечно прокопченные в топившихся по-черному теплушках, изношенные до невозможности. Темной кучей эта рвань лежала возле стола.
С трудом поднимая руку к кассе, я медленно набирал строку за строкой. Они то расплывались у меня перед глазами, то я видел их с какой-то неестественной отчетливостью — увеличенными и яркими. Очень далеко, в какой-то неимоверной дали ослепительно горела лампа-«молния». Временами все начинало плыть у меня перед глазами, но я встряхивался, и наваждение исчезало. Иногда я поднимал глаза и, механически набирая строку, смотрел на висевшую прямо против меня большую картину: синее ночное небо, коричневые скалы на берегу, костер под скалами, а вокруг огня — рыбаки, и недалеко от них, в розовой и синей полутьме, слабо освещенные отсветами пламени, темные остовы лодок и мачты, за рею одной зацепился тоненький серпик месяца. В этой мирной, идиллической картине все было далекое и чужое, но она почему-то успокаивала — я очень любил на нее смотреть.
Из соседней комнаты долетали обрывки разговоров, отдельные слова и фразы:
...полвагона конины... две бочки селедок... госпиталям... детскому дому.
Когда в укоме хлопнула входная дверь, я поднял голову, посмотрел в соседнюю комнату и увидел там Соньку Ки-чигину. Одетая как всегда — в зеленую, отороченную мехом шубку, в меховых варежках и новых валенках,— она стояла у двери и нерешительно смотрела на сидевших за столами людей.
Днем, во время обыска, у Кичигиных были взяты для нужд Красной Армии две оказавшиеся у них лишними пары валенок, короткий меховой полушубок, который никто не носил, и две старые меховые шапки. Я подумал, что отец, наверно, прислал Соньку просить, чтобы часть вещей вернули. То же подумал, как оказалось, и дядя Коля.
— Что тебе, Кичигина? — спросил он.— Если насчет вещей пришла — разговору не будет. Все сказано при изъятии.
Сонька посмотрела на него, потом глянула вниз, на свои ноги, торопливо сдернула варежки и, наклонившись, смахнула с валенок снег. Выпрямилась, глубоко и прерывисто вздохнула.
— Нет... Я не за вещами.
— Тогда не мешай. У нас тут заседание.
— А я... пришла работать.
— То есть как работать?
— Как другие... куда пошлете...
Вандышев тяжело поднялся, бросил в угол догоревший до самых губ окурок, вылез из-за стола и подошел к Соньке. При каждом шаге тяжелая деревянная кобура ударяла его по ноге. Сонька смотрела на нее остановившимися глазами. Щуря немигающие глаза, Вандышев обошел девушку и, усмехнувшись, старательно пощупал шаль у нее на плече. Оренбургская?
— Да, оренбургская.
— В колечко продевается?
— Да, продевается...
Та-ак...— Сунув руки в карманы своей облезлой кожанки, Вандышев встал теперь против Соньки; мне были видны его широко расставленные ноги и обтянутая вытертой кожанкой спина. Он спросил: — Значит, красавица, надоело на печке лежать, калачи с маслом есть? Так, что ли? Сонька молчала, опустив голову.
— Говори правду! — прикрикнул Вандышев.— Папашка прислал? Дескать, пойди, доченька, приласкайся к комиссарам — может, и вернутся вещички? Я ведь его сразу раскусил! Так, что ли?
Сонька вскинула на мгновение глаза, оглядела сидевших за столом, как бы прося помощи. Но все в комнате смотрели на нее как на чужую, никто ей не верил, и она поняла это и опустила глаза, быстрыми движениями пальцев перебирая бахрому шали.
— Что молчишь? — спросил Вандышев.— Отец прислал? Сонька в испуге прижала к груди руки и отступила к двери.
— Нет... Я ушла от него,— ответила она чуть слышно.— Совсем ушла.
7. «А ГДЕ Я У ВАС ЖИТЬ БУДУ?»
На минуту опять все поплыло передо мной, я покачнулся и уронил верстатку. К счастью, в ней были набраны только две строки,— я только что перед этим связал гранку. Я наклонился, поднял пустую верстатку, а шрифт собирать не стал: очень уж меня интересовало, что же будет дальше с Сонькой Кичигиной.
Вандышев все так же, с руками в оттопыренных карманах кожанки, стоял против нее.
— Та-а-ак...— еще раз протянул он.— Были белые в силе — твой братец Анисим помогал нас вешать. Стали мы в силе — ты к нам переметнулась. Ух, до чего же подлая ваша порода торгашеская!
Может быть, он и дальше продолжал бы ругать Соньку, но в это время между ним и девушкой осторожно, но решительно протиснулась Александра Васильевна Морозова.
— Погодите, товарищ, так нельзя,— сказала она Вандышеву. И повернулась к Соньке:— Ты действительно хочешь с нами работать?
— Да.
— Ты, может быть, думаешь, что мы сытно, хорошо едим? Что мы получаем большие пайки?
— Не знаю...
— Ты, может быть, думаешь, что мы за свою работу,— она кивнула в сторону стола, на котором сортировала и увязывала вещи,— очень много денег получаем?
Сонька молчала, с робкой надеждой поглядывая на Александру Васильевну, заслонившую ее от Вандышева.
— Ты сегодня кушала? — спросила Морозова, так и не дождавшись ответа на предыдущий вопрос.
Сонька подняла на нее глаза.
— Да, кушала.
— Что ты кушала?
— Суп.
— С мясом?
— С бараниной. И еще кашу.
— С хлебом кушала?
— Да.
Александра Васильевна молча вынула из кармана пальто что-то завернутое в носовой платок, развернула: там оказался кусочек хлеба — может быть, восьмушка, может быть, четвертка,— того самого, непропеченного, с мякиной, который выдавали всем.
— А я, видишь, еще не обедала,— сказала Морозова и бережно, стараясь не уронить ни крошки, опять завернула хлеб в платочек и спрятала в карман.— Не боишься?
Сонька молчала. В комнате было совершенно тихо. Даже в типографии все притихли и, столпившись у дверей, наблюдали за тем, что происходит в укоме.
— Тебе придется получать такой же паек,— сухо сказала Морозова и, так как Сонька продолжала молча смотреть на нее, спросила еще раз: — Не боишься? Все равно хочешь с нами работать?
— Да,— чуть слышно, одними губами, ответила Сонька.
— Ну хорошо.— Морозова секунду помолчала, глядя на нее.— Но это еще не все, Соня,— продолжала она. И, повернувшись к угловому столу, показала рукой: — Видишь? Мы сейчас отправляем теплые вещи Красной Армии. Мы здесь можем как-нибудь обойтись. А они — в окопах, в степи, на ветру и снегу... Посмотри, каждый из нас отдал все теплое, что у него было. Посмотри, как мы все одеты...
Она повела рукой, и, невольно следуя взглядом за ее жестом, я как будто впервые так отчетливо увидел укомовцев. Ни на одном не было теплой шапки, ни на одном не было валенок или шубняка. Затертая до дыр кожанка Вандышева, обрезанная по низу шинелишка дяди Коли, тоненькое, подбитое ветром пальтишко Морозовой. И на других было надето все очень легкое и старое.
— Видишь?
— Вижу.
— Так если ты хочешь с нами работать, тебе придется сделать то же,— негромко продолжала Морозова. Она отступила несколько шагов назад, нагнулась над кучей, где было сложено негодное для армии барахло, выбрала из кучи рваное и латаное пальтишко и огромные разбитые английские ботинки и протянула все это Соньке: — Вот, переодевайся.
В комнате стало еще тише, слышно было, как где-то с подоконника старательно, словно считая удары, капала и капала вода.
Сонька с недоверием и недоумением смотрела на рваное пальтишко, от которого еще пахло госпитальной дезинфекцией, на разбитые, с отставшими подметками ботинки. Оглянулась кругом, наверно думая, что это шутка. Но все были серьезны и ждали, глядя на нее.
— Сдрейфила? — засмеялся Вандышев.— Жалко стало? Вот она, ваша классовая сущность!
Сонька еще раз нерешительно оглянулась, посмотрела на себя, на рукавички, на беличьи манжеты шубки, на валенки. Что-то дрогнуло в ее лице, в углах губ и глаз.
Я в глубине души торжествовал вместе с дядей Сергеем. Тоже пришла, шкура, работать на революцию! Я ведь не забыл, как мне приходилось униженно выпрашивать в долг до отцовской получки в магазине Кичигиных и хлеб, и обрезки мяса, и соль! А теперь, когда революция победила,— пришла!
Но, к моему удивлению, Сонька вдруг сделала два шага к столу и осторожно положила на самый край свои меховые варежки. Потом, отступив от стола, принялась развязывать узел, которым была стянута на ее груди шаль. Руки у нее немного дрожали, и ей пришлось повозиться с узлом несколько секунд. Наконец развязала, и, взмахнув руками, как крыльями, она сняла шаль и так же бережно положила ее на край стола. Под шалью у Соньки оказались две толстые рыжие косы. Очень пушистые волосы, немного растрепавшиеся, когда она снимала шаль, светились над ее головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47