А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Видимо, она испытывала к Оле чувство благодарности — такое же, как испытывал я. С самого получения записки я думал: «Хорошо, если б Оля пошла со мной. Тогда бы я ничего не боялся». А вот теперь, когда она встала рядом, готовая идти, я испугался: а вдруг эту дорогую мне девчонку убьют?!
— Вот выдумала! — грубо сказал я, глядя в сторону, боясь, что глаза выдадут меня.— Только девчонок там не хватало!
— Помолчи! — ответила она.
И недетским, женским движением порывисто обняла маму, поцеловала спящего братишку и Сашеньку и сказала мне так, как будто не мне, а ей было поручено это опасное и трудное дело:
— Пошли... Постой, посмотрю сначала...
Неслышно выскользнула на улицу и через полминуты постучала в окно. Я вышел.
Мы долго пробирались задами и огородами, а когда ближе к центру огороды кончились, перебегали со двора во двор, от дома к дому. Мы решили сначала пройти к Юрке и Леньке.
Луна еще не взошла. Ни в одном доме не было света. Город как будто вымер. Где-то далеко, в стороне Святого озера, стреляли,— может быть, это отряд отца отбивался от посланных за ним карателей? Возле рынка горел писчебумажный магазин Лонгера. Позолоченные звезды на куполе церкви блестели, багровые струи света текли и текли по куполу вниз.
Громко, как удары молота по наковальне, стучали в ночной тишине шаги патруля. Солдаты шли по двое, по трое серединой улиц, освещенные пугающим светом пожара. На деревьях висели трупы. Неподвижные, странно плоские тела убитых лежали на мостовой, а камни блестели и под огнем, казалось, шевелились, как живые. На улицах стало светло. Из-за Калетинского парка поднималась полная оранжевая луна — как будто кто-то огромный и злой с пристальной и холодной жестокостью прицеливался в опустевшую вдруг землю.
На Проломной улице мы чуть не натолкнулись на патруль — он неожиданно вывернулся из-за магазина Кичигина.
Я успел толкнуть Олю в темную глубокую нишу ворот, прижался к ней спиной — на наше счастье, луна освещала противоположную сторону улицы.
Патруль прошел мимо: два пожилых солдата мирно покуривали, один не торопясь рассказывал другому:
— А у нас, браток, на Кубани, винограду этого самого — пропасть... Как это август пристигнет...
Я чувствовал, что у меня слабеет от напряжения тело и подгибаются колени.
Глубоко, прерывисто вздохнула Оля, обняла меня сзади рукой за шею, сильно прижалась головой к моей спине.
— Ну, пошли,— сказала она, когда шаги затихли вдали. Мы осторожно выбрались из спасительной тьмы и, крадучись, прижимаясь к заборам и стенам, пошли дальше.
До дома Юрки оставалось недалеко.
22. НА МОСТУ
Весь следующий день я и Юрка пролежали, притаившись, в зарослях Калетинского парка, наблюдая за движением по узкоколейке.
Это было в конце сентября, но день был теплый, почти жаркий. Чистым голубым зеркалом лежал перед нами пруд. И мельница на той стороне, и ветлы на берегу, и проходная будка на мельничный двор, и сам мост, по которому зеленый паровозик тащил груженный мешками состав,— все это как будто оставалось прежним и все-таки было другим, не таким, как всегда, все было наполнено тревожным и угрожающим смыслом.
Через наши головы на воду летели желтые листья и, мерно покачиваясь, гонимые почти неощутимым ветром, уплывали под мост. На широких листьях кувшинок сидели пучеглазые зеленые лягушки, мне до зуда в ладонях хотелось набрать камней и распугать их. Но я не двигался, не шевелился и все смотрел сквозь уже подсохшее кружево папоротника, сквозь узорчатую листву малины на мельничный мост.
В течение дня с мельничного двора ушло два груженых состава. На последней вагонетке сидел усатый казак в папахе и, положив карабин на колени, негромко и тоскливо пел:
Поихав казак на чужбину далэко... На вирном своим на кони... вороном...
Никто, кроме часовых, на мосту не появлялся. Белогвардейцы запретили хождение по нему, и теперь, для того чтобы с вокзала попасть в город, надо было огибать Калетинский парк.
— Девятнадцать... двадцать... двадцать одна! — шепотом считал Юрка вагонетки.— Столько хлеба! И как это мы раньше не догадались!
Я молчал: отвечать было нечего. Молчал и думал об Оле, которая вместе с Ленькой пошла доставать бензин. Думал, что белые могут сцапать ее где-нибудь на улице, на базаре и, если сцапают, будут мучить и бить.
— А ты как считаешь, Данька,— Юрка повернулся ко мне,— когда совсем вырастем — будут еще войны?
— Наверно, будут... Помнишь, Надежда Максимовна говорила...
Юрка тяжело вздохнул:
— А жалко ее, правда? Вот бы она нас увидела! Похвалила бы, как думаешь?
— Сам же говоришь: раньше надо было...
Это — да! — Юрка помолчал немного, но что-то странное происходило с ним: не мог долго молчать. Спросил: — А тебе не страшно?
— А чего же страшного? Вот принесут бензин — он знаешь у нас как полыхнет! А мы с моста в пруд...
И опять лежали, глядя на понурую фигуру часового, мерно шагавшего по шпалам моста. Он все время смотрел под ноги: видимо, боялся оступиться.
— Данька! — Юрка рывком повернулся ко мне.— А ножик есть?
На что?
Так ведь шланги порезать надо! Иначе любой огонь зальют никакой бензин не поможет.
Верно! Нож у меня был, надо было достать второй, чтобы перерезать оба пожарных шланга одновременно. С тысяча девятьсот шестого года, когда мост отстроили после пожара, шланги хранились на концах моста в красных деревянных ящиках. Ящики не запирались — это мы знали.
— У Леньки есть нож?
— Наверно.
Вот его и пошлем на ту сторону.
— А как же он с одной-то рукой?
— А больше кому же?..
Через час зеленый паровозик протащил с вокзала на мельницу пустые платформы. Усатый казак, сбив на затылок папаху, облокотился грудью на заднюю стенку вагонетки и хмуро смотрел на чужой ему город.
На этот раз мы заметили и второго белогвардейца, в офицерской форме. С папироской в зубах он стоял в будке паровоза рядом с машинистом. Видишь, Юрок? Вижу.
Солнце перешло на западную половину неба и светило теперь прямо в глаза, мешая смотреть.
Стало жарко, хотелось пить и спать. Сказывалась ночь без сна; я задремал. Приснилась странная, вся пронизанная солнечным светом ерунда. Будто рыбачим мы на Чармыше и Оля подолом юбки ловит под корягой пшеничные лепешки. А потом приснилось, что мы с ней опять пробираемся по мертвым, безлюдным улицам, а на стенах пляшут отсветы пожара.
Проснулся я со ртом, полным слюны, с головной болью. Юрка лежал, положив подбородок на скрещенные на земле руки. Увидев, что я проснулся, он повернулся на спину, долго смотрел в небо. Вздохнул, сказал:
— Вот вырастем, Данька... и везде будет Советская власть... никаких буржуев не будет, а все рабочие будут богатые... Правда?
— Ясно,— сонно ответил я.
— И хворать, как твоя Сашка, никто не будет... И обижать друг друга не будут... И нищих не будет... И в магазинах будет все, что хочешь,— приходи и бери... Тогда, наверное, куда захочешь, туда и поехал без всякого билета. А? Ты бы куда?
— Я бы — в Индию. А потом еще на эти... на острова... на гавайские...
Сзади послышался негромкий условный свисл — вернулись Оля с Ленькой. Стараясь не задевать кусты, мы отползли в глубь парка.
Ленька сидел на корточках и, сморщившись, выдирал из своей шевелюры репьи. На его веснушчатом носике блестели капли пота. Оля неподвижно лежала рядом с Ленькой, уткнув лицо в желтую, недавно опавшую листву. Можно было подумать, что она спит. Ей, наверное, как и мне, хотелось спать: ночью не сомкнула глаз.
— Ну? — нетерпеливо спросил Юрка.
— Вот! — Ленька торжествующе показал на тряпицу, из которой, поблескивая, торчали три бутылочных горлышка.
— Где взяли?
— У Титихи. Она на базаре для зажигалок продает. Сначала — ни в какую... «А чем, говорит, я орду мою кормить буду?» А когда мы рассказали — даже заплакала. «Милые вы, говорит, голуби сизые... А ежели они поубивают вас на мосту?»
— Ну?
— А Оля: «Пусть убивают! Зато люди с голоду помирать не будут, когда этих сволочей выгонят...»
— Молодчик, Оля! — похвалил Юрка.
Оля устало поднялась, сунула руку за пазуху и вытащила кусок хлеба.
— Вот... это вам... мы с Ленькой ели.
Хлеб был теплый от ее тела. Я немного поел, но есть сразу все стало жалко. Я вернул оставшийся кусочек:
— Не хочу.
Она вскинула на меня свои горячие, повлажневшие глаза и, тотчас же опустив их, взяла хлеб... Потом, уже в тюрьме, вспоминая о ней, я подумал, что так и осталась эта корочка у нее за пазухой...
Мост мы подожгли сразу в трех местах уже под утро, когда часовой устал ходить и, остановившись у мельничного берега, задумался, опершись на перила.
Осторожно, боясь выдать себя, мы по пояс в воде выбрались из парка. А за час до этого Ленька ушел через лаз в Вокзальном переулке — обрезать на мельничной стороне пожарный шланг.
Ночь была прохладная. Над прудом тянулись белые нити тумана. До восхода солнца было еще далеко, но уже начала таять та чернильная ночная тьма, которая так обычна в наших местах в сентябре после захода луны.
Город спал, глухая мертвая тишина наполняла его улицы.
Мне вспомнилась афиша «Таинственной руки»: над городом, утопающим в сиреневых сумерках, распростерлась зловещая пятерня, готовая задушить все живое.
Сходство между городом на афише и нашим городом заключалось не в красках, не в рисунке домов или улиц, смутно видимых в предрассветной мгле, а в тревоге, которая стискивала сердце при взгляде на него. Тишина — только на вокзале гудели без конца паровозы...
Стараясь не зашуршать кустарником и травой, не плеснуть водой, мы выкарабкались на берег и на несколько мгновений притаились, прислушиваясь. Все было спокойно: та же гнетущая тишина обнимала город.
— Подождите,— шепнул Юрка, доставая нож. И, согнувшись, побежал в сторону ящика со шлангом.
А через десять минут, ступая по-кошачьи неслышно, он вернулся и пошел в дальний конец моста, туда, где, освещенный красноватым светом фонаря, дремал часовой.
За Юркой, плотно прижимаясь к перилам, двинулся я — мне предстояло дойти до середины моста. А уж за мной шла Оля. Страх за нее охватил меня. Когда мы поднимались по откосу насыпи к мосту, я попытался остановить ее.
— Дай бутылку... я сам...— шепнул я.— Успею в двух местах.
Она молча оттолкнула меня.
Стало светлее, но туман сделался гуще. Смутно видимая, шагах в двадцати от нас, двигалась по мосту тень Юрки.
Оля осталась у начала моста, я пошел дальше. Добравшись до середины, присел на корточки, поставил рядом бутылку и дрожащими пальцами вытащил из кармана спички.
Руки не слушались, я боялся, что опоздаю, не успею вылить бензин и поджечь, что-нибудь помешает.
И вдруг услышал тоненький, жалобный, заячий вскрик. Мы так и не узнали никогда, что произошло с Ленькой,— вероятно, часовой заметил его. И почти в тот же момент во весь голос закричал Юрка, хотя кричать ему не следовало, вероятно со страха или чтобы подбодрить Леньку.
Тонко звякнуло стекло разбитой бутылки, ослепительным снопом вспыхнуло пламя. И сейчас же темная тень метнулась через перила. По всплескам я догадался, что Юрка плыл к парку... Тогда и я, еще раз оглянувшись на неподвижный и едва различимый силуэт Оли на другом конце моста, с размаху швырнул бутылку. Холодные капли брызнули мне на руки, на босые ноги.
Руки у меня дрожали все сильнее. Первая спичка, которую я с трудом зажег, погасла. Тогда я присел на корточки, зажег вторую, дал ей разгореться и уж потом швырнул ее на осколки бутылки, в темную лужу, растекавшуюся по брусьям.
Вспыхнуло пламя. Все кругом стало непроницаемо темно.
Я вскарабкался на перила, хотел прыгнуть в пруд, но тут услышал голос Оли. Там, где осталась девочка, тоже поднимался столб пламени, и за этим пламенем она кричала.
И, вместо того чтобы прыгнуть в воду и плыть к парку, как было условлено, я побежал назад. И, когда я был возле Оли, раздались выстрелы. Это был, видимо, случайный патруль, который, обходя город, услышал шум на мосту.
Когда я спрыгнул с перил, Оля лежала, подмяв под себя правую руку, запрокинув голову. В двух шагах от нее бушевало пламя. Я приподнял ее, потащил от огня.
— Больно-о... Пусти-и...
Рукам стало тепло и мокро,— я не сразу догадался, что по ним течет кровь.
Оля становилась тяжелее с каждой секундой, я тащил ее к берегу, напрягаясь из последних сил.
Каблуки ее ботинок громко стучали по шпальным брусьям.
— Потерпи, сейчас...— бормотал я.
Внезапно кто-то ударил меня сзади и обхватил за шею. Я рванулся, выпустил Олю, стараясь укусить державшую меня руку. Оглянувшись на мгновение, увидел искаженное злобой, освещенное прыгающим светом бородатое лицо.
— Девку тащи! — крикнул кто-то с берега из темноты.
— Пущай горит, сука!! — прохрипел в ответ тот, который держал меня.
Меня волокли по мосту, отступая перед надвигающимся огнем, тащили и били, и во рту у меня было солоно, и десны резали осколки выбитых зубов. Бросили меня у начала моста, там, где валялись куски искромсанного Юркой пожарного шланга. Я лежал, плача от боли. И вдруг услышал — на мосту закричала Оля:
— Ма-а-ма!
Шатаясь, я встал, рванулся туда, к мосту, где на фоне пламени метались темные фигуры людей, пытавшихся погасить огонь. Но меня ударили сзади, и я опять полетел на землю. Земля пахла мазутом и тиной.
Кто-то сильно пнул меня в бок:
— Встань, гад! Я лежал.
— Поднять!
Чьи-то руки подхватили меня, встряхнули. Прямо перед собой я увидел нервно вздрагивающее худощавое лицо с черными усами, с ярко-красными губами. Офицер смотрел на меня с такой ненавистью, что у меня похолодела спина.
— Кто послал? — спросил он сквозь зубы.
Я не ответил. В это время на мосту снова застонала Оля, и я опять рванулся туда. Офицер усмехнулся:
— Жалко?
— Этого краснюка тоже не мешало бы поджарить малость,— громко сказал кто-то за моей спиной.— Тогда скажет...
— И так скажет!
Офицер повернулся к пылающему мосту.
Мне скрутили руки назад, связали ноги и швырнули в кузов автомашины. Прижимаясь щекой к доскам, я лежал и вслушивался в голоса людей на мосту. Через несколько минут казаки приволокли из парка избитого до полусмерти Юрку и тоже швырнули в кузов.
23. «ЭТО ОНИ ПЕРЕД СМЕРТЬЮ ЛЮТУЮТ...»
Нас отвезли в Тюремный замок.
Как сквозь сон помню — тащили по коридорам и били чем-то тяжелым и тупым по голове. Потом распахнулась темная дыра двери, оттуда пахнуло тленом и плесенью.
Меня поставили на пороге и толкнули с такой силой, что я пролетел через всю камеру, ударился о противоположную стену и только тогда упал.
Сколько я пролежал без сознания — не знаю.
Очнулся оттого, что к моему разбитому, пылающему лбу кто-то прикладывал влажную тряпку. Тряпка остро пахла плесенью и чуть-чуть камнем. Но прикосновение все же было приятно: оно освежало. И сразу до спазм в горле захотелось пить.
Я пошевелился, повернул голову.
Тусклым красноватым пятном горела в квадратной фрамуге над дверью керосиновая лампа.
Негромкий, спокойный басок спросил из темноты надо мной:
— Отошел чуток?
Едва освещенный тусклым красноватым светом, падающим из фрамуги, на полу возле меня сидел большой бородатый человек, немного напоминающий Петра Максимилиановича, такого, каким он пришел с каторги. Лица разглядеть я не мог.
— Испить хочешь? — спросил бородатый. Глаза его синевато блеснули в полутьме.— Так ведь нету, милый, водицы. Тряпочку, я ее вон в углу намочил, в калюжине — со стен текет. Ну, ежели пососать тряпку-то легчает... Спытай-ка...
Он провел по моим губам тряпкой, и мне действительно стало легче. Я закрыл глаза, и перед ними снова вспыхнул огонь пожара, и я опять потащил Олю по мосту...
— За что они тебя? — из какой-то далекой дали спросил голос бородатого.
— Мост сожгли... на мельницу...
— А-а-а! — с удивлением протянул он.— За это, конешно, положено. Это им нож в горло...— Помолчал, вздохнул: — Эх, покурить бы... напоследок... У нас, в Каиновке, скажу я тебе, во всех дворах самосад первеющий... Да-а... Сам-то чей?
Я назвал свою фамилию.
— Данил Никитича?
— Да.
— Вон что!.. Знаю, как же... В июне, в самую страду, к нам в Каиновку приезжал... от большевиков... Все обсказывал. Землю, дескать, крестьянам. И чтобы никакой войны. Ну, а нам чего же еще?... Землю-то у нас всю богатеи захапали. У нас их, мироедов, двое: Степанов да еще Паршин Гаврил. Всю как есть землю под себя постелили. Бедняку онучи посушить выкинуть некуда...
Он долго молчал, словно прислушиваясь к звону капель, падающих на каменный пол. Потом продолжал:
— Приехал твой отец, значит, к нам и третьего дня... «Что же, мужики, говорит, до каких пор терпеть будете? Иль вас не касаемо, что в соседнем селе баб да ребятишек каратели из пулеметов мертвят? Чего ждете?» Ну и поднялись все...
Падали в тишине капли, и перед моими глазами лилась вода с мельничной плотины и расстилались голубые просторы Кале-тинского пруда... Я спросил, не открывая глаз, с трудом разжимая запекшиеся губы:
— А вы, дядя, большевик?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47