А-П

П-Я

 

во всех жизненных перипетиях, через которые пришлось пройти Иосифу, ему сопутствовал достаточно неожиданный рефрен: «Господь был с Иосифом, и во всем, что он делал. Господь давал успех». Даже более того: свое восхищение Иосифом Тора доводит до апофеоза и показывает Иосифа спасителем Израиля , — в голодные годы ассимилянт Иосиф предоставил сынам Израиля пропитание и место проживания в Египте и по воле этого «вероотступника» совершился исторический поворот в еврейской судьбе — иудейское племя поселилось на египетской земле, где Иосиф силой своего авторитета обеспечивал ему благоденствие. В Торе Иосиф назван «пастырем и твердыней Израилевой» (Быт. 49:24), а Моисей, выводя сынов Израиля из египетского рабства, забрал с собой кости Иосифа как величайшую реликвию.
Смысл и намек здесь совершенно прозрачны: ассимиляция как таковая не только не отвергает еврейство в его целокупности, но даже способствует в экстремальных случаях его выживанию. Следовательно, в глубине еврейской натуры существует нечто такое, что выше тех внешних форм еврейской экзистенции, которыми приходится жертвовать в галутной ассимиляции при врастании в чужой быт и нееврейское существование, и что дано Торой через судьбу Иосифа. Сущность этого нечто раскрыта Т. Манном: "… Иосиф всегда сохранял некую отчужденность, некую сокровенную содержательность, прекрасно зная, что, по существу, он не должен быть запанибрата с запретным укладом, и прекрасно в общем-то чувствуя, какого он духа дитя и какого отца сын " (1991, т. 2, с. 179; выделено мною — Г. Г. ). Таким образом, в лице Иосифа дано ясное возвещение, что никакая ассимиляция, никакое «слияние» с чужеродной культурой не способны уничтожить национальный образ личности и только сама личность в состоянии сподвигнуть себя на это.
Это означает, в свою очередь, что для культуры ассимиляция в этнографическом понимании как утрата национального самосознания не существует вовсе, — культура, относясь к разряду вечных ценностей или принципов, только возникает , но никогда не исчезает. Наличие той или иной культуры определяет собой сущное содержание исторического времени и это время длится ровно столько, сколько требуется, чтобы данная культура «поселилась» в другой или сама «поселила» ее в себе, давая жизненный синтез своего развития; по такой схеме развивается язык и как знаковая система, и как средство человеческого общения. А главнейшая предпосылка культуры — национальное лицо сохраняется вне времени и пространства, и деятель культуры будет действительно деятелем и действительно культуры, если он постоянно держит в себе «какого он духа дитя и какого отца сын», в противном же случае возникает бескультурье , наивысшее проявление которого состоит в насильственном уничтожении (элиминации) объекта культурной природы. Таково, в частности, преступление христианской цивилизации, уничтожившей культуру американских индейцев, или вина большевистской власти, подавившей русскую духовную философию. Терроризм, революции, смуты, войны представляются в этом свете эффективными и продуктивными средствами подобного бескультурья, генератором которого в первоначале положен отказ от своего национального облика.
Итак, культурологическая точка зрения требует отказа от термина «ассимиляция» как не имеющего в себе конструктивного смысла. Но если продолжать сохранять за этим понятием определенное значение, то необходимо знать ассимиляцию двух родов: ассимиляцию по Торе, как благодетельного для еврейской культуры процесса срастания с окружающими социумами, и ассимиляцию по Талмуду, как резко отрицательного процесса разрушения изоляции еврейского комплекса. Своеобразный синтез постижений русского академика В. И. Вернадского и еврейской Торы, возможность которого предрекает принцип ассимиляции по Торе, предполагает, что подлинная ассимиляция еврейского духа, то есть вхождение и вростание во внешнюю культурную среду («влюбчивость во всякую окружающую культуру», по В. В. Розанову) и есть процесс сохранения еврейского духовного достояния. Или, другими словами, ассимиляция по Торе или культурный симбиоз выставляет себя одновременно и как объяснение, и как причина еврейского исторического парадокса — незыблемость собственно еврейской духовной концепции.
Другое следствие данного симбиоза говорит уже не о сохранении, а создании новой ценности на еврейском небосклоне: в среде галутного еврейства начинает заявлять о себе психологическая конфигурация нового типа еврея, какого не существовало в догалутный период. Это новообразование пленяло воображение многих мыслителей и заставило профессора Андре Неера задуматься о наличии особого «еврейского человека». Многословные рассуждения по этой теме, однако, не дали прямого ответа, а дух мистицизма, которым многие аналитики почему-то считают обязательным снабжать еврейский вопрос, привел А. Неера к замысловатому выводу: «Мир нуждается в еврее, но еврей, со своей стороны, ждет и надеется, что мир заявит об этом» (1991, с. с. 11, 24). Подобные попытки, как правило, обращались в стремление обнаружить некую мистическую универсальную формулу еврея (Сноска. Образчик подобной мудрости недавно обнародовал И. Мошкович, возвестивший о том, что ему известен «закон о том, кого считать евреем» и постановивший: "Словом, я предлагаю считать евреем того, кто, поскольку жизнь дана человеку Богом, полагает, что она священна и является неотъемлемой частью бытия; каждого кто убежден, что она "подлежит продлению, причем, чем дольше, тем лучше, а если — не про вас будет сказано! — это все-таки случилось, то человеческая жизнь продолжается памятью после смерти" (Еженедельник «Пятница» от 3. 08. 2000г. ). Если тавтология сама по себе может иметь смысл, то смысл данной тавтологической тирады в ее бессмысленности), а заканчивались обычно пропагандистской процедурой апологетики талмудизма, как у А. Неера, и практика показывает, что вне исторического контекста проблема еврея даже не может быть поставлена, а она заявляет о себе тогда, когда еврейство переходит от обеспечения своего сохранения к познанию собственного развития. С момента появления хаскалы, когда еврейский мир переполнило ощущение «двух крайностей», новой и старой, еврейской жизни, в воздухе витало некое предчувствие того, что сделало бы это новое не ожиданием, а сбывшейся реальностью, зримой человеческой данностью, — к этому еврея понуждало его родоначальное мессианское миросозерцание. На начальных порах и на короткое время прототипом этого нового еврейского существа служил образ народника, личностные параметры которого в ряде моментов были созвучны еврейской натуре и соответствовали еврейскому ожиданию, но народничество как общественное русское движение, исповедуя славянофильский шовинизм, отвергло еврейство. История свидетельствует, что данное отвержение не стало причиной конфронтации, а еврейские погромы 80-х годов, якобы являющиеся выражением этой конфронтации, в действительности не имели духовной причины, не признающей взаимопритяжение двух культур, — в этом состоит немалая заслуга А. И. Солженицына. Процесс взаимоотношения в результате не отменился, а усложнился : еврейство погрузило в свое национальное лицо палестинофильство в пинскеровской сложности, а на русском берегу начался спровоцированный еврейским опытом бурный процесс поисков своего национального лица — эпоха становления русской идеи.
Еврейство было поставлено логикой своего развития перед необходимостью выведения собственного субъекта-носителя, — того, самобытного потомка Иосифа , который был бы укоренен как действующий персонаж, а точнее как историческое лицо, в русско-еврейскую действительность. С полной силой эта тенденция была продекламирована Моше-Лейбом Лилиенблюмом, заложившим начала палестинофильской идеологии и выведшим на стартовую позицию Льва Пинскера, и следовательно, ожидаемый психологически новый тип еврея — потомка Иосифа — имеет непосредственное отношение к русскому еврейству, хотя его генезис вовсе не обязательно обусловливать русскими условиями. Русская хаскала не только удостоверяет порядок ассимиляции по Торе, но и, в отличие от западноевропейского гуманизма, требуя «оставаться евреем», сохраняет историческую преемственность еврейства. Итак, русское еврейство не только впитывает в себя верховный приоритет Торы, но и несет в себе историческое достоинство Талмуда, избавленное от духовной деспотии, ненужной в случае ассимиляции по Торе. Именно тем, что в образе русского еврейства иудейское естество обнажает свои созидательные нервы и приобретает возможность участвовать в культурном творчестве; тем именно, что иудаизм, понимаемый как концентрат талмудистской логии, избавляется от «еврейской» болезни — духовной деспотии («духовного фетишизма» по определению А. Д. Идельсона) и возвращает себе исконно еврейский вид, русское еврейство демонстрирует причину, в силу которой «вся история еврейства в новое время стала под знаком русского еврейства».
Спонтанно это обстоятельство означает, что русское еврейство, — будучи исторической стадией еврейского развития, формирует из себя особое качество еврейского учения или иудаизм вне гнета талмудизма , а также формирует для себя соответствующего носителя или еврея нового психо-духовного типа. В несколько ином ракурсе можно заключить, что с появлением русского еврейства целокупная еврейская парадигма распалась на две части: первая — иудаизм сохранения или учение талмудического обряда, где носителем выступает тип «еврейского человека» А. Неера, и вторая — иудаизм развития , — учение, знамя которого несет еврей — носитель незнаемого образца. В отношении первого замечательный еврейский мыслитель Абрам Идельсон прорицает: "Этот иудаизм спас еврейский народ. Или, вернее, еврейский народ ради своего спасения выработал иудаистическую культуру. Еврейский народ остался в живых, т. е. сохранил свой национальный тип до наших дней, потому что он, в сущности, не жил. Если он не атрофировал бы в себе жизненных стремлений, он давно погиб бы в неравной борьбе. Но он не боролся, а съежился, сократился, сокращал свои потребности до minimum'а, научился страдать и надеяться, презирать свои потребности и самую жизнь и находить утешение в созданных им мертвых идеалах, не требующих ни борьбы, ни деятельности. Иудаизм как система приспособляемости есть только рассол , который консервировал и спас нас от смерти, уничтожая в нас всякую жизнь". Идельсон выставил образную метафору талмудического «сохранения» -"рассол ", которая может быть еврейским опосредованном биологической приспособляемости или этнографической ассимиляции. В такой мере, в какой антиподом борьбы за существование в биологии выходит закон взаимной помощи, этнографическая ассимиляция составляет противоположность ассимиляции по Торе, и это последнее Идельсон отождествляет со второй частью иудаизма: «Но вскоре зарождается новый тип еврея — с жаждой жизни, жаждой удовлетворения всей своей натуры с ее видовыми, материальными и духовными потребностями. Поэтому появилось стремление создать те нормальные условия, при которых такое удовлетворение возможно. Сионизм есть такое внутрииудаистическое движение, как и ассимиляция. Оба вытекают из одного источника, с той только разницей, что ассимиляция есть замена общественной приспособляемости — частной приспособляемостью, а сионизм — замена частной приспособляемости общественным приспособлением. Сионизм есть возвращение к доиудаистическому принципу и полная противоположность иудаизму. Сионизм есть стремление к земному счастью, которое он ставит выше мистических фантазий; сионизм есть искание того, чего иудаизм не признавал» (1999, с. 268-269). В этом смелом суждении, оставляя в стороне туманные и, по сути, неверные толкования о «приспособляемости», Идельсон выводит два новых момента: во-первых, сионизм и ассимиляция одинаково противоположны иудаизму (то есть талмудизму, по Идельсону) и следовательно, ассимиляция здесь мыслится по Торе; и, во-вторых, сионизм есть коллективное (общественное) явление в противоположность ассимиляции, имеющей частную, индивидуальную, природу. Эта связь между сионизмом и ассимиляцией, взращенная на почве генетического сходства и функционального различия, выставляется новым качественным моментом русского еврейства и Идельсон, упирая исключительно на генетическое сходство, определяет нового еврейского человека как сиониста , предусматривая в нем особую комбинацию духовных и психических свойств: «Он требует вместо квиетизма — энергичных поступков, вместо надежды на чудеса — самодеятельности, вместо постоянной заботы о смерти и разных обрядностей — дружной совместной работы для удовлетворения наших потребностей на земле» (1999, с. 269. Его поддерживает Л. Гриншпун: «Сионизм — здоровое зерно, способное давать плоды на русско-еврейской почве» (1999, с. 276).
Но на тех же самых основаниях, благодаря тем же диагностическим критериям в новом еврейском облике можно увидеть не сиониста, а революционера . Еврей-сионист, как и еврей-революционер, одинаково не характерны для традиционного еврейского быта, одинаково являются детьми галута и одинаково типичны для русского еврейства, но наряду с этим они не только не тождественны друг другу, но и в известной мере антиподы. А это означает, что теоретическое предвосхищение нового психологического типа в еврействе или образа галутного еврея не раскрывается ни в сиониста, ни в революционера; душа Иосифа не может поместиться ни в сиониста-националиста, ни в революционера-разрушителя. Таким образом, культурологическое палестинофильство, где более всего гипостазируются черты нового образа галутного еврея, не имеет для последнего теоретически осмысленного обоснования, а его объективное наличие нащупывается через эмпирическую фиксацию отдельных примеров аномального состояния еврейских душ.
В начале XIX века Людвиг Берне (Лейб Барух) — лидер культурного движения «Молодая Германия» — высказался: «Я радуюсь, что я еврей; это делает меня гражданином мира, и мне не надо краснеть, что я немец… Я умею ценить незаслуженное счастье быть одновременно немцем и евреем, иметь возможность разделять добродетели немцев, но не их недостатки. Да, поскольку я родился в рабстве, я ценю свободу больше, чем вы. Да, поскольку я с рождения был лишен родины, я приветствую вашу родину более страстно, чем вы сами». Спустя столетие эту мысль повторил видный деятель сионистского движения Фриц Оппенгеймер: «Я немец, и горжусь этим так же, как я горд своим еврейским происхождением. Я счастлив, что я родился и воспитывался в стране Канта и Гете, говорю на их языке, впитал в себя их культуру и искусство, их науку и философию. Немецкое во мне так же свято для меня, как и мое еврейское происхождение, и я буду бороться против всякого, как против убийцы, кто оскорбит мое немецкое чувство. Во мне совмещаются немецкие и еврейские чувства». Великий польский поэт Юлиан Тувим, еврей по происхождению, написал в 40-е годы XX века: "И сразу я слышу вопрос: «Откуда это „мы“? Вопрос в известной степени обоснованный. Мне задавали его евреи, которым я всегда говорил, что я — поляк. Теперь мне будут задавать его поляки, для подавляющего большинства которых я был и остаюсь евреем. Вот ответ и тем и другим… Я — поляк, потому что мне нравится быть поляком. Это мое личное дело и я не обязан давать кому-либо в этом отчет… Я — поляк, потому что в Польше я родился, вырос, учился, потому что в Польше узнал счастье и горе, потому что из изгнания я хочу, во что бы то ни стало вернуться в Польшу, даже если мне будет е другом месте уготована райская жизнь… Я — поляк, потому что по-польски я исповедовался в тревогах первой любви, по-польски лепетал о счастье и бурях, которые она приносит. Я — поляк еще потому, что береза и ветла мне ближе, чем пальма или кипарис, а Мицкевич и Шопен дороже, нежели Шекспир и Бетховен, дороже по причине, которую я опять-таки не могу объяснить никакими доводами разума». Это последнее есть наиболее существенное в данном заявлении, доказывая его иррациональную, больше свойственную еврейской стороне, природу и потому оно остается на уровне эмпирической фактуры, а как эмпирическая данность оно не коррелируется с актами еврейской эмансипации в Европе, ибо впротивовес последнему еврейский дух не растворяется, а сращивается с чужеродным качеством.
Итак, в среде еврейства нового времени выкристаллизовывается тип, непохожий на традиционного догалутного еврея, — непохожий не столько тем, что он склоняется к чужой нееврейской инстанции, сколько тем, что это склонение имеет вид родственного сращивания, напоминающее кентавра — мифического конечеловека, состоящего из двух сущностей, спаянных в одну фигуру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66