А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Василе Бачу, раздосадованный толпой зевак, чтобы избавиться от их надоедного нытья, уволок полубеспамятную дочь в дом, запер дверь и там продолжал еще яростнее избивать ее. Крики Аны заслышались снова, но глуше:
— Не убивай!.. Прости меня!.. Папаня!..
Люди, столпившиеся на дворе и на улице, крестились, качали головами, одна из старух ломала руки и говорила всем:
— Обезумел Василе, люди добрые, он ее не выпустит живой!..
Флорика, дочь вдовы Максима Опри, была первой очевидицей расправы. Видя, что никто не может спасти Ану из лап отца, она помчалась к учителю и попросила его пойти поскорее, утихомирить Василе Бачу, а то он никого и слушать не хочет, нехристь. Херделя вскочил, надел шляпу и побежал к месту происшествия, рассчитывая, что Бачу, при всей его дури, все же усовестится и перестанет, если он ему прикажет. Флорике пришлось остаться и рассказать по порядку, как было дело. Барышни и г-жа Херделя ужасались дикости пропойцы Василе и, как полагается, кляли и всячески бранили его. Потом Гиги, а следом за ней Лаура и мать, вышли на балкон послушать крики Аны. Но оттуда им ничего не было слышно. Народ на улице суматошился еще больше. Люди сбивались в кучки, переговаривались, то и дело показывая в сторону злополучного двора, кто удивленно, кто озабоченно... Во дворе у Гланеташу Ион с непокрытой головой стоял как вкопанный, насторожив уши в сторону села, его костистое лицо дышало каким-то странным довольством; Зенобия выглядывала из ворот, точно выискивала, с кем бы перекинуться словечком и разузнать подробности.
— Ты слышал, Ион, что вытворяет Василе Бачу? — крикнула с балкона Гиги дрожащим от жалости голосом.
— Ясное дело, слышал,—отозвался тот, невозмутимо пожимая плечами.
— Вот ужас-то! — проговорила Лаура, содрогаясь.
— Ничего, так ей и надо! Пускай хорошенько отдует, ей следует! — добавил Ион со злой ухмылкой, и лицо его потемнело.
— И тебе не совестно так говорить, висельник, окаянная твоя душа! — взорвалась разгневанная г-жа Херделя. — Вы вот губите девок, бесчестите их, да еще потом потешаетесь над их мученьями! Мерзавец!..
Ион опять пожал плечами в знак того, что все ее рутательства ему в одно ухо вошли, в другое вышли. Но потом, заслышав голос учителя, который возвращался домой и громко разговаривал с Мачедоном Черчеташу, он быстро ушел в сени.
— Да что там такое, господин учитель, что за диво случилось? — спросила Зенобия, не сдержав любопытства.
— Спроси лучше у своего чадушки, он больше всех знает! — сердито ответил ей Херделя.
— Пока я подоспел, он уже и драться перестал,— рассказывал он нетерпеливым домашним, поднимаясь на галерею.—Она, бедная, полумертвая. Я видел ее. Прямо сердце разрывается. Вся в крови, а уж избита—живого места нет!.. Вот несчастная-то, бедняга!..
Сейчас Василе угомонился немного. Я его отчитал, да попусту. Он говорит, что Ана пятый месяц беременна от Иона Гланеташу, за это он и бил ее.
6
На другой день Василе Бачу с утра засел в корчме и мил до позднего вечера в одиночку, насупленный и молчаливый; по временам стучал кулаком по столу с такой силой, что Аврум вздрагивал у себя за стойкой и быстро взглядывал, не разбил ли тот бутылку или стакан; потом по-честному расплатился, пошел домой, а там опять набросился на Ану, и без того всю в синяках, и бил до тех пор, пока ее не отстояли соседи.
На третий день он как будто приутих. Среди дня он взял Ану за руку и стал говорить ей очень спокойно, но опять с тем же холодным, особенным блеском в глазах, так ужаснувшим ее третьего дня:
— Послушай меня, дочка, и хорошенько запомни, что я тебе скажу. Я человек старый и хлебнул горя на своем веку. Вот не послушалась ты меня, и круто тебе пришлось... Теперь что ты будешь делать? Оплошала, дело ясное, да кто не плошает. На то мы и люди. Но коль умела ошибиться, умей и поправиться, а то ведь грехи любезны доводят до бездны... Вот я тут думал про себя и раскидывал мозгами, меня-то жизнь больше потрепала... Брюхатую тебя, сама понимаешь, никто не возьмет...
Василе Бачу остановился, скрипнул зубами. Но он пересилил злобу, сглотнув слюну, вытянул шею и продолжал помедленнее, снова смягчая свою речь:
— Ты ошиблась, доченька, ты сама и должна поправить ошибку... Вот так... Или, может, я не дело говорю? Нет, дело, дело... Ну вот я и порешил, ступай-ка ты к своему Гланеташу, раз ты его себе выбрала, не послушалась меня, и сама сговаривайся с ним... Так оно полагается, дочка! Вот так! Поладьте сами, так оно будет лучше, потому что мне в это незачем мешаться... Вот так, доченька...
— Ну я пойду, папаня, — пролепетала Ана плачущим голосом, с остановившимся от ужаса взглядом.
— Ну ступай, доченька,—сказал Василе, опять мрачнея.
И Ана тотчас отправилась к Гланеташу, с тяжелым сердцем, без сил. Голова ее была пуста, ни единой мысли, ни надежд, ни отчаяния. Она шла, словно повинуясь ногам, как прогнанная собака. Ее подгоняла боязнь того особенного отцовского взгляда, в котором как бы таилась ее смерть.
Она очутилась в доме Гланеташу, сама не помня, встретился ли ей кто по дороге или нет, ненастно ли было или ведренно. И тут, в доме, она сразу увидела Иона. Он сидел за столом и надрезывал перочинным ножом крупную красноватую луковицу, а на столе перед ним был початый каравай кукурузного хлеба, большой толстый кусок свиного сала и толченая соль в тряпице. У печи подремывал Гланеташу с трубкой во рту, положив руки на колена, а Зенобия сгребала жар под треножную сковородку.
Ана без приглашения опустилась на лавку — у нее дрожмя дрожали колени. Ее мокрые от слез глаза не отрывались от Иона, а тот преспокойно сидел, как будто и не заметил ее, отрезывал ножом куски сала, укладывал на ломоть хлеба, отправлял в рот, макал в соль надрезанную луковицу и с аппетитом откусывал от нее. Ана молчала, сама не зная, чего она ждет, и удивлялась такому непонятному его безразличию, когда у самой у ней сердце разрывалось от муки, и только из-за того, что она любила его сильнее всего на свете.
В комнате воцарилось молчание, слышно было только чавканье Иона, и этот звук отдавался в ушах Аны издевкой. Потом вдруг ее точно пробудил из забытья пронзительный и удивленный голос Зе-нобии:
— Что это ты к нам пришла, Ануца?
Ана не знала, что ответить, но неожиданно услышала свой плачущий и испуганный голос:
— Пришла, матушка Зенобия... Я к Ионикэ пришла...
И опять водворилась тишина. Потом Ион с крепким хрустом откусил от луковицы. Ана испуганно вскинула на него глаза. Он не спеша похрустывал, и кожа у него на скулах то сбегалась морщинками, то разглаживалась.
Так прошло несколько долгих минут. Ион раскраснелся, сглотнув все, потом медленно сказал, не оборачиваясь к ней:
--Что прикажешь, Адуца? Чего тебе от меня надо?
— Меня отец прислал, чтобы я...
Но она не докончила. От его ледяного вопроса у нес осекся голос. На глаза навернулись слезы, она потупилась, устремив взгляд на вздрагивающий от сдерживаемых рыданий живот,—этот живой укор. Ион посмотрел на нее и торжествующим взглядом смерил ее живот.
— Ну, если он тебя прислал, то зря прислал, — сказал он с гордой улыбкой, тщательно вытирая нож о портки.— Вот так, Ануца! Так ему и передай! Потому что с тобой мне не о чем толковать, с ним вот мы поговорим и порассудим, по возможности, мы же люди... А не рядившись, как мы сойдемся? Где ж это видано, черт подери, чтобы без сговора сходились? Мы ведь тоже не звери, не-ет... Ты это непременно передай дяде Василе, вот так, как я сказал, пусть он зкает...
Ана хотела заговорить, заплакать, упросить его, упасть перед ним на колени, но, не помня как, очутилась на улице и уже шла домой, без сил, еле нереводя дух. Она как будто и не слышала ни слов Иона, ни наставлений Зенобии, старавшейся вразумить ее, как задобрить отца, чтобы уломать его... Только чувствована живое тепло в животе и по временам легкий толчок, от которого сердце переполнялось радостью, и она забывала все свои страдания.
Но едва она очутилась перед отцом и увидела его глаза, маленькие, с желтоватыми искорками, с сетью красных прожилок на белках, и этот чужой, пронизывающий взгляд, ее опять охватил страх, и она залепетала что-то бессвязное. Василе Бачу хоть и не разо-.брал, сам догадался и с ревом набросился на нее:
— А, мошенник, разбойник!.. Значит, он хочет, чтобы я кланялся ему, упрашивал!..
Он стал пинать ее ногами, избил в кровь и все орал и божился, что скорее голову положит на плаху, что пускай лучше дом сгорит, пускай его гром разразит, чем ему идти к Гланеташу...
И потом уже не проходило дня, чтобы он не бил ее до тех пор, пока сам не уставал. Соседи привыкли и к его крикам, и к ее стонам и уже не выручали ее; к тому же Бачу теперь бил ее в комнате, предусмотрительно заперев дверь, чтобы его никто не тревожил. Ана от побоев высохла каж щепка и еле ноги передвигала. Только живот у ней продолжал расти, и все больше выпирал, точно назло Василе.
Три недели спустя Василе Бачу, проходя по улице, неподалеку от поповского дома столкнулся лицом к лицу с Ионом. Оба вздрогнули. Ион хотел пройти мимо, не останавливаясь.
— Что же это ты, Ион, идешь, будто и не узнаешь меня? — не сдержавшись, сказал Василе Бачу с ехидной усмешкой. — Ни капли стыда у тебя нет, парень!
— А чего мне стыдиться? — Ион остановился с холодным и вызывающим видом.
— Иль не знаешь, что моя дочь от тебя беременна?
— А я ничего знать не хочу!
— Не хочешь?
— Нет!
— Хорошо, хорошо, — процедил Василе, — только не пожалел бы ты потом, Ион!
— Об чем это мне жалеть? — нагло заметил Ион.— Ты лучше смотри, как бы самому не пришлось
пожалеть.
— Значит, не хочешь на ней жениться? А?
— Не хочу, дядя Василе! Когда я хотел, ты не хотел. А теперь я расхотел, так-то! — заключил Ион и пошел от него с гордым видом, задрав нос.
Василе Бачу сжал кулаки и отпустил ему вслед страшное ругательство. Опять все поплыло перед ним, как тогда, на дворе у Томы Булбука, когда он впервые почувствовал, как у него обрывается сердце. Он прибавил шагу, торопясь домой, и едва вошел, не говоря ни слова, с новой яростью набросился на Ану. Она рухнула на пол под градом ударов и отчаянно закричала :
— Папаня, не убивай меня!.. Не убивай!..
Глава VI
СВАДЬБА
1
Письмоводитель в Гаргалэу, еврей, как почти все коммунальные письмоводители в Трансильвании, очень тепло принял Титу, зная, что он поэт, и не желая прослыть невеждой, неспособным ценить поэзию. Был он из канцеляристов старинного покроя, не блиставших особой ученостью. Он отвел ему комнату и примирим, в конторе, где совершались церемоний гражданских браков, чтобы его никто не беспокоил и он бы мог работать там в тиши, когда на него найди вдохновение, — разумеется, во внеслужебные часы.
— Поэтам потребно уединение и любовь, — сказал письмоводитель Титу, подмигивая.— Но здесь уж вам придется довольствоваться чисто сельскими музами! Хс-хе-хе!..
Титу трапезничал у Фридмана, вместе со всем семейством: письмоводителыпей, правоверной еврейкой — толстой, неопрятной, с веснушчатым лицом, — пятнадцатилетней дочкой, с первого взгляда влюбившейся в Титу, в надежде, что он и ей посвятит стишки, и сыном, двадцатилетним юнцом, студентом-юристом, который учился экстерном и только на экзамены ездил в Клуж...
И все же Титу было здесь тяжко, в глубине души он проклинал ту минуту, когда согласился уехать из дому и расстаться с Розой. Разлука ранила его сердце и даже убила всякую охоту к жизни. Он пытался утешиться мыслью, что каждый четверг будет ездить С Фридманом в Армадию, а оттуда, под предлогом, что ему хочется повидать родных, помчится в Жидовицу, обнять г-жу Ланг. Но эта неделя без Розы казалась ему вечностью... В его душе таилась боль, что он не смог проститься с ней перед отъездом. Они расстались, как чужие, — ни пылкого поцелуя, ни утешительной слезы, потому что Ланг именно в этот день все время терся дома. Одно только трепетное рукопожатие да взор, затуманенный грустью, — вот все, что он увез с собой в это неприютное село, казавшееся ему мрачней темницы... И вина за все его страдания лежала на совести одного Фридмана. Не попадись он тогда Херделе, Титу не пришлось бы покинуть Розу... Поэтому он смотрел на Фридмана и всю его семью как на заклятых врагов и ненавидел их, насколько ему позволяли обстоятельства.
Полюбив Розику, он воспылал любовью ко всем венграм и евреям, потому что Роза была венгеркой и замужем за евреем. Проянлялось это в пристрастии к венгерской речи. Попав в венгерское село, он мыслил себе, что, если будет постоянно слышать венгерский и говорить на нем, ему будет казаться, что он по-прежнему с Розой, и его тоска уляжется. Однако крестьяне, приходившие по делам в примарию, больше говорили по-румынски. К тому же и письмоводитель знал государственный язык лишь настолько, насколько этого требовала служба, дома у них разговаривали по-еврейски или по-румынски, потому что его жена, сколько ни старалась, не могла выучиться венгерскому. И только сын Фридмана, студент, притворялся, что не понимает румынского, но так как он напускал на себя ученость, Титу не терпел его
и сторонился.
Несмотря на горечь и печаль, Титу всерьез принялся за работу, которую щедро подваливал ему Фридман, не зная, долго ли пробудет у него поэт, и стараясь воспользоваться его рвением, чтобы привести в порядок месяцами лежавшие без движения дела. Титу удручало однообразие канцелярских форм и выражений, но это не мешало ему усердно работать в ожидании четверга, когда он снова увидит Розу. Он даже испытывал гордость, что жертвует собой, заполняя «бланки учета скота», «податные ведомости» и прочие прозаические бумаги, вместо того чтобы витать в эмпиреях, творить волнующие
стихи...
Пришел четверг, а вместе с ним и жестокое разочарование. Письмоводитель с сожалением сказал ему, что не может взять его в Армадию, так как Титу должен обойти коммуну, поторопить с уплатой податей и наложить секвестр на злостных недоимщиков, потому что податное управление грозит оштрафовать его, если в трехдневный срок не будут внесены платежи хотя бы за истекший семестр.
Пожалуй, за всю свою жизнь Титу не переживал более мрачного дня, чем этот четверг. Он кипел, ругался и клял свою судьбу, видя, что Фридман уезжает, а он вынужден остаться. Он едва не подрался со студентом, который пришел развлечь его и поговорить о политике. Потом он решил, что Фридман подложил ему свинью не иначе, как по наущению Хердели, чтобы отдалить его от Розы. В отместку он весь день не выходил из канцелярии, зашвырнул в угол податные реестры и настрочил Розе длиннейшее пламенно-страстное и окропленное слезами письмо, собираясь послать его с нарочным, хотя оы это стоило ему месячного жалованья.
Когда па другой день. Титу перечитал письмо, оно покачалось ему выспренним и он изорвал его. Понадясь на следующий четверг, он немного успокоился. Если уж сумел вытерпеть неделю, то вытерпит и не-
сколько дней. Тем приятнее будет свидание... Письмоводитель рассказал ему, что встретил в Армадии Хердслю и Гиги, они шлют ему поцелуи, потом похвалил Титу за его милосердие к недоимщикам, потому что податное управление согласилось на отсрочку платежей.
В следующий четверг Титу потерпел такую же неудачу, но горевал меньше прежнего. За это время он успел свести знакомство с протестантским пастором, маленьким, тщедушным, седоусым, и его супругой, дородной и высоченной, как жандарм. Они враждовали с письмоводителем и даже не разговаривали с ним. Титу каждый вечер ругал вместе с ними Фридмана и понемногу разгонял и забывал свою тоску.
Настало время, когда он все же должен был пойти со стражниками собирать подати. И вот тогда он увидел по-настоящему и коммуну и людей. У него щемило сердце от угрызений совести, и он непрестанно корил себя:
Какой же я слепец!.. Где я был до сих пор?
Село Гаргалэу было раза в два больше Припаса, оно раскинулось по левому берегу Сомеша, на гладкой, как скатерть, равнине. В центре гордо красовалась новая венгерская церковь с белым петухом на башне, близ нее высилось здание государственной школы в два этажа, с красной черепичной крышей, строгое и внушительное, ни дать ни взять суровая госпожа. Вокруг были одни хорошие дома, чаще каменные, с обширными дворами, с богатыми хозяйственными постройками, скотина на дворах — как на отбор. По окраинам, словно голодные побирушки, рассыпались грязные, убогие мазанки, крытые закоптелой соломой, а на отлете стыдливо ютилась румынская ветхая деревянная церквушка с островерхой башенкой, крытой замшелой дранкой.
Больше всего недоимок числилось за окраинными жителями, и Титу, по настоянию Фридмана, начал обход с приземистых лачужек, где его встречали лохматые псы, лаявшие с такой злобной яростью, точно чуяли, что его появление сулит недоброе. Переходя из дома в дом, постигая глубину нищеты, Титу впал в полную растерянность, все существо его было потрясено, он мысленно видел перед собой нарядные дома, красовавшиеся посреди села.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53