А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Мама любит папу» рифмуется с «Папуа». «Папуа Новая Гвинея» рифмуется с «гинеи».
Судья благодарит Нормана за объяснение и просит его продолжать.
– Так вот, – продолжает Норман. – Мы себе танцуем, и я ей говорю, что у нее не только лучшие на свете гинеи, но и просто потрясающая Пенелопа…
В этот момент Нормана снова просят объяснить сказанное.
– Пенелопа – это жена Одиссея, – объясняет Норман. – Она ждала своего пропавшего мужа, много лет, обманывая женихов, претендовавших на его руку. Она сказала им, что сначала должна соткать покрывало, а по ночам тайно распускала его.
Затем судья спрашивает Нормана, представляет ли собой «пенелопа» род покрывала. Нет, говорит Норман.
– Это татуировка с изображением жирафа.
Затем судья приказывает судебному приставу дать Норману затрещину за то, что тот тратит время суда попусту, вследствие чего Норман получает соответствующую затрещину.
– Так вот, мы танцуем, – продолжает Норман, придя в себя через некоторое время, – и вдруг все разом останавливаются. Все, кроме меня, но я тоже вскоре останавливаюсь, когда слышу крики. Кто-то взобрался на сцену, и буквально рыдает в микрофон. Голос мужской, а говорит он вот что: «Вы слышали это. Теперь вы услышали правду. Великие Древние говорили с нами, их дети пели нам. Что же мы теперь должны сделать?»
Я кричу: «Давай Боба Дилана!» – но никто меня не слушает. Они все срывают с себя одежду и вопят: «Назад к природе!», а еще «Разбирайте мостовые!», и «Пусть шагает армия, армия великая, армия химер-мутантов через континенты!». Ну и все в таком роде.
Я плохо понимаю, что происходит, но уж раз все вокруг меня раздеваются, я думаю, что, пожалуй, не стоит выделяться, снимаю халат, аккуратно складываю и кладу на землю. И говорю этой девчушке с красивой Пенелопой и замечательными гинеями: «Что здесь творится?», а она мне отвечает: «Когда ты говоришь, у тебя изо рта разлетаются радужные конфетки». А вот это, черт побери, вранье, потому что я больше не ем конфет, хотя очень много про них знаю. Я знаю про них почти все, что можно вообще знать про конфеты – можете меня испытать, если вы думаете, что я говорю неправду.
Судья спрашивает Нормана, как делают цветные полоски в полосатых карамельках. Норман говорит, что знает, но не расскажет, потому что это коммерческая тайна. Судья делает обиженную гримасу, но просит Нормана продолжать.
Норман продолжает.
– Так вот, – продолжает Норман, – я снова ее спрашиваю: «Что здесь творится?» – спрашиваю я ее. А она говорит: «Деревья, деревья. Деревья открыли нам правду. Люди разрушают планету. Насилуют мать-землю. Люди должны снова жить по-старому. Заниматься охотой, собирательством, прелюбодеянием на траве, потому что траве это очень нравится». А я говорю: «Мне тоже, давай прямо сейчас». А ей не хочется, она говорит, что деревья сказали им всем, что нужно разобрать мостовые, и сжечь все дома, и стереть Брентфорд с лица земли, и насадить брюссельскую капусту, потому что ее кочанчики – как маленькие планеты, и в них – средоточие вселенской мудрости, и…
Судья спрашивает Нормана, нравится ли ему брюссельская капуста. Норман говорит, что не нравится, судья говорит, что ему тоже не нравится, и просит тех из присутствующих, кому она нравится, поднять руки, чтобы выяснить, сколько же их наберется в зале. На суде присутствует восемьдесят девять человек, из которых только семеро готовы откровенно признаться, что она им нравится, но двое из них заявляют, что на самом деле они не готовы предпочесть ее всем остальным продуктам питания.
Судья просит Нормана продолжать, и Норман снова продолжает.
– Так вот, – продолжает Норман, – Я говорю этой девчушке самым что ни на есть вежливым образом, чтобы она абсолютно ни на что не смогла обидеться, что она обкурилась до потери сознания, и почему бы ей не пойти со мной ко мне домой, и прихватить с собой презервы…
– Презервы? – переспрашивает судья.
– Ну да. Это такие рыбные консервы в острой заливке, – говорит Норман. – Хотя на самом деле я надеялся ее трахнуть.
Секретарь суда делает себе пометку, что во время перерыва на обед выступление Нормана следует сократить в несколько раз.
– Но тут, – говорит Норман (продолжая), – мы слышим полицейские сирены. То есть, яслышу полицейские сирены. А эта голая толпа начинает кричать, что она видитзвук полицейских сирен. Они вопят: «Берегитесь черных молний!», и всякую такую бредь. На самом деле я не знаю, кто вызвал полицию, и зачем. Хотя я заметил пару-другую типов, которые старались незаметно шептать что-то себе в трусы. Хотя они, может быть, просто были египтяне.
Секретарь суда закатывает глаза к потолку; судья клюет носом.
– Так вот, – снова продолжает Норман. – Сирены воют, все ближе и ближе, фараоны выскакивают из машин, все с дубинками, и все бегут в ворота, и бум! Бац! Трах! Ба-дамс! Бзынь! Дрыньс! Да-даммм! И…
– Вынужден вас прервать, – говорит судья.
– Почему? – спрашивает Норман.
– Потому что это нехорошо. Мне не нравится мысль о том, что полиция может избивать безоружных голых людей дубинками. Это ужасно.
– Это и было ужасно, – говорит Норман. – Я там был.
– Мне не нравится то, как вы это описываете. Судя по вашим словам, наша полиция немногим лучше банды уличных хулиганов. Представьте себе, что ваш рассказ попадет в газеты. Люди будут думать, что мы живем в полицейском государстве, а не в лучшей в мире стране.
– Так что вы мне рекомендуете сказать? – спрашивает Норман.
– Мне все равно, что вы скажете. Но я возражаю против слова «дубинка». Выразитесь по-другому.
– Жезл? – предлагает Норман. – Демократизатор?
– Нет-нет-нет. Ничего подобного. Что-нибудь более мирное.
– Тюльпан?
– Отлично, – говорит судья. – Будьте добры, продолжайте.
– Продолжаю. Так вот, полиция врывается за ворота, размахивая тюльпанами, бьет и колотит всех налево и направо, кругом кровь. Людей бьют прямо по лицу, и полицейские загоняют свои тюльпаны им прямо в…
– Нет-нет-нет.
– Нет? – останавливается Норман.
– Нет.
– Я же как раз дошел до самого интересного.
– Самое интересное имеет отношение к тюльпанам?
Норман поднимает руки, что должно означать «более или менее».
– Не ко всем тюльпанам.
– Хорошо, продолжайте, но я вас остановлю, если мне не понравится то, как вы выражаетесь.
– Продолжаю. Значит, полиция, как я уже сказал, с тюльпанами и все такое, но их же гораздо меньше, и эти голые люди принимаются хватать полицейских и срывать с них форму, и скоро уже трудно сказать, кто есть кто, и сразу же все это превратилось в групповую оргию, и все бросились в одну кучу, как оголтелые.
– Потрясающе.
– Тот еще был праздничек, можете мне поверить.
– Я был на одном таком праздничке, – говорит судья. – Году в шестьдесят третьем. Славно погуляли. Кто-то даже взорвал хозяйскую собаку динамитом.
– А?
– Да так, не обращайте внимания. Оргия, говорите?
– Групповуха. Экстра-класса.
– Итак, вы заявляете, что полицейские были изнасилованы.
– Ни в коем случае.
– Конечно же, их изнасиловали. Ведь, как вы сами сказали, их было намного меньше, а защищаться они могли только тюльпанами.
– «Изнасилование» – не очень красивое слово, – говорит Норман. – Возможно, стоит сказать, что их «любили вопреки их воле», или что-то вроде этого. Если не считать того, что «вопреки их воле» – это вряд ли. Они, можно сказать, просто нырнули туда, особенно старик Мейсон, я ведь с ним в одном классе учился.
Подводя итоги дела, судья не использовал выражение «любили вопреки их воле». Зато он использовал массу других выражений. Например, «изнасилование» и «тюльпаны». А еще множество эпитетов: «страшный», «ужасный», «кошмарный», «отвратительный», «подлый», «непристойный» и «унизительный».
Он сказал, что не намерен проводить две тысячи отдельных процессов. Он все равно не доживет до их окончания. И кроме того, как можно требовать, чтобы свидетели опознали ответчиков, если все люди в голом виде выглядят одинаково.
Нельзя возлагать ответственность на зрителей, которые пришли на фестиваль, сказал он. Они были невинными жертвами химического отравления.
Это была не их вина.
Так чья же тогда была вина?
По этому поводу у судьи не было ни малейшего сомнения. Это была вина одной-единственной личности. Гения преступного мира. Нового Мориарти. Дьявола в человеческом облике, который самым очевидным образом точно знал, что делал, когда выливал химикаты из бочек в скважину.
Т.С. Давстона не было на суде. Он был слишком болен, чтобы явиться лично. Очень жаль, потому что, будь он там, я бы очень хотел задать ему пару вопросов.
Например, каким образом бочки с химикатами оказались у меня в коридоре.
Но его не было, и я не мог задать ему свои вопросы.
И даже если бы он там был, разве это имело бы хоть какое-то значение?
Видите ли, передо мной пролетели картины будущего, и я знал, что бочки с химикатами не имели абсолютно никакого отношения к охватившему толпу безумию. Химикаты были ни при чем.
Дело было в сигаретах «Брентсток».
Сигаретах, которые делали из табака с измененным генетическим кодом. Измененным в соответствии с формулой из записей дядюшки Джона Перу Джонса, человека, говорившего с деревьями.
Так что мне нужно было сказать? Донести на самого лучшего друга? Свалить все на него? А где доказательства? Что я заглянул в будущее?
Я не мог так поступить.
– Это не я, – сказал я судье. – Это не я.
И, думаете, он послушал?
Хрена с два!
14
Посылайте меня в Ньюгейт, на виселицу. Мне и дела нет. Я буду смеяться, буду отпускать шуточки, и выкурю трубочку-другую с палачом.
Дик Тэрпин (1705–1739)
Мне так не хватает семидесятых.
То есть их действительно не хватает– в моей жизни .
Каждого года. Каждого месяца в каждом году, и каждого дня. Каждого часа и каждой минуты.
Судья засадил меня за решетку, и все тут. Вычеркнул из жизни. Дал мне пятнадцать лет.
Пятнадцать лет!
Это мне не понравилось, доложу я вам. Я разозлился. Я был обижен, обманут, обездолен и оскорблен. В общем, не очень приятный тип.
Сначала они послали меня в Паркхерст, а затем – в Пентонвиль. Потом меня переместили в Поуис, затем – в Пенрот, и, наконец, в Пуканюх. То, что все эти названия начинались с буквы «П», веселья у меня не вызывало.
Т.С. Давстон, конечно, писал мне. Его первые письма были полны извинений, а также обещаний сделать все, что в его силах, чтобы обеспечить мне досрочное освобождение. Прекрасно зная его любовь к динамиту, я каждую ночь спал, накрыв голову матрасом, ожидая взрыва, который разнесет в пыль стену моей камеры и возвестит прибытие автомобиля, что унесет меня, взвихривая пыль, к свободе.
Ни взрыва, ни прибытия – то есть, прибытия автомобиля.
Писем становилось все меньше, приходили они все реже, зато теперь к ним прилагались вырезки из газет. Первая такая вырезка сопровождалась запиской, из которой следовало, что мне, поскольку я являюсь его биографом и теперь располагаю некоторым запасом свободного времени, следует посвятить себя составлению архива его достижений – так, как они описывались в ежедневных изданиях.
Это, считал он, позволит мне заняться полезным делом; дополнительным плюсом, по его мнению, была возможность оставаться в курсе того, что происходит в большом мире и насколько хорошо он со всем управляется, даже без моей неоценимой помощи.
Мы вместепройдем через это, писал он.
И ни разу не приехал повидаться со мной.
Норман приезжал каждый месяц, пока меня не перевели на север. Он привозил новости из Брентфорда. Большей частью самые плохие, насколько я помню.
Выращивать табак на участках Св. Марии запретили. Участки снова разделили, и плантации словно никогда и не было. Мексиканцы-поденщики разъехались. Поля Крэда в Чизуике стали собственностью города. В Хаммерсмите женщина родила уродца, похожего на фен, а в небесах не переводились угрожающие знаки и необыкновенные предзнаменования.
– Точно, – говорил Норман, – это конец света.
Помимо новостей о чудовищных младенцах, встречах со сказочными созданиями и бурной жизни бакалейщика из Брентфорда, Норман сообщал и трагические известия.
Чико умер.
Его застрелили из проезжающей машины, когда он толкал наркоту на перекрестке.
– Именно так он хотел бы уйти из жизни, – заметил Норман.
И кто бы спорил?
Но ко мне приезжал не только Норман. Раз или два появился брат Майкл. Он предлагал мне свое утешение, в надежде, что мне удастся очиститься от прежних грехов и освободить в себе монаха. Он рассказал мне, что искать встречи со мной его подвигло сновидение, вещий сон, в котором он увидел меня, одетого в монашескую рясу черной кожи с низким вырезом, и как на моем теле появляются стигматы в самых неожиданных местах.
Брат Майкл разложил передо мной весь церковный реквизит, который он захватил, чтобы провести мое посвящение. Распятие и четки; золотую икону св. Аргентия с крошечным носиком; латинские книжки и флакон со святой водой; пояс для покаяния; тюбик вазелина.
Искушение было велико – как можно было бы предположить – но я не стал монахом. Более того, физическое проявление моей реакции на предложение святого брата оказало на него настолько сильное и длительное (в смысле последствий) воздействие, что он не только усомнился в верности своих видений, но и утратил интерес к езде на велосипеде.
За это меня на полгода упрятали в одиночку, и добавили еще два года к сроку.
Я уже никогда не стал прежним.
Я не знаю, читали ли вы труды Гуго Руна. Но среди многих Элементарных Истин, открытых этим великим философом двадцатого века, водившим компанию со многими знаменитостями, есть одна, имеющая отношения к условиям человеческого существования. Рун формулирует ее в виде, который понятен даже неспециалистам: В ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕКА ЗАЛОЖЕНО СТРЕМЛЕНИЕ ВЕСТИ СЕБЯ ПЛОХО.
Согласно Руну (найдется ли кто-нибудь, чтобы усомниться в его словах?), «Любой конкретный человек в любой конкретный момент времени ведет себя настолько плохо, насколько ему или ей это может сойти с рук.»
Согласно Руну, уже при рождении мы ведем себя плохо. Мы входим в этот мир и сразу начинаем лягаться, верещать и гадить в пеленки. В детстве нас все время наказывают за то, что мы ведем себя плохо. Нас учат, где проходит та черта, за которой случится то, что случится, если мы за нее заступим. И это продолжается всю жизнь, в школе, на работе, в отношениях с друзьями, коллегами и супругами. Каждый из нас ведет себя настолько плохо, насколько ему это может сойти с рук, каждый раз переступая через конкретную для данного случая черту на свой страх и риск.
Насколько именно плохо мы способны вести себя, полностью зависит от обстоятельств. Представители бедных слоев общества зачастую ведут себя очень плохо: примерами этого могут быть поведение футбольных болельщиков, поездки в отпуск за границу и привычка носить спортивные штаны. Но если вы ищете образцы действительно плохого поведения, плохого поведения, доведенного до предела и демонстрируемого (большей частью в узком кругу) как вид искусства, вам следует посетить либо места, облюбованные самыми богатыми и привилегированными людьми, либо места долговременного лишения свободы.
Утверждение, что богатство и дурные поступки идут рука об руку, уже стало избитой фразой. Все мы слышали про то, как авторы бестселлеров терроризируют сбившихся с ног продавцов книжных магазинов на встречах с читателями, требуя заменить лимоны на кумкваты, и охладить шардоннэ еще на градус; все мы слышали истории про выходки рок-звезд, министров, голливудских красавчиков и членов королевской семьи. И когда нам рассказывают об этом, мы качаем головой с неодобрением, но если бы нам удалось поменяться с ними местами, мы вели бы себя точно так же.
В ПРИРОДЕ ЧЕЛОВЕКА ЗАЛОЖЕНО СТРЕМЛЕНИЕ ВЕСТИ СЕБЯ ПЛОХО.
И чем больше тебе можетсойти с рук, тем больше, по-твоему мнению, тебе должнобудет сходить с рук. По крайней мере, ты будешь к этому стремиться.
Так что там про места лишения свободы? Ну, здесь мы имеем другой набор обстоятельств. Здесь мы имеем место, где обитают почти исключительно те, кто переступил черту. Те, кто расплачивается за это.
Вот перед нами убийца, и результатом его плохого поведения стало пожизненное заключение. Общество приговорило его к такому наказанию, хотя то же самое общество вынуждено закрывать глаза на плохое поведение своих вооруженных сил – или полиции. Общество заявило, что не намерено мириться с такой формой плохого поведения. Он плохой человек, уберите его с глаз долой.
Но всегда ли убийца – «плохой» человек? Если в природе человека заложено стремление вести себя плохо, не следовал ли он всего лишь диктату своего естества? Делал лишь то, что естественно для него? А его жертва? Была ли это невиннаяжертва?
Сейчас я лишь кратко упоминаю об этом, по причинам, которые станут ясны позже. Но в тюрьме я понял, что лишить человека надежды на освобождение значит стереть ту последнюю черту, за которую он не может переступить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28