А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но наследники Берия не могли оставить своего верного слугу без своих забот. Доказать, что он не ставленник, было невозможно. Следовательно, оставался только путь верной службы. И Штеменко решительно зашагал по этому пути. Начав с заместителя начальника штаба Сибирского военного округа, генерал-майора, он за десяток лет дошел до начальника штаба вооруженных сил Варшавского пакта, восстановив, при этом, и звание генерала армии. Думаю, он пошел бы и дальше, если бы не смерть, вставшая на его пути. Знаю ряд и других случаев щедрой награды КГБ за верную службу. Делалось это преимущественно путем раздачи высоких постов и званий — служебных и ученых.
На Лубянку я уже не вернулся. Эту тюрьму закрыли. Видимо в серое здание не стали вмещаться все «труженики» госбезопасности, принятые по новым значительно расширившимся штатам. Меня доставили в Лефортово и поместили в 25-ую камеру. Ни на допросы, ни на собеседование меня больше не вызывали. И я мог спокойно читать и думать. Прежде всего я потребовал увеличения прогулки от одного часа до двух. Получил разрешение. Через два-три дня после возвращения в тюрьму дали свидание с женой. Свидание необычное. После обеда вывели на прогулку. Через несколько минут мне стало плохо. Попросил увести в камеру. Пообещали, но не уводили. Чувствую вот-вот засну на ходу. Прошу еще раз увести. Снова не уводят. Выводной появляется только перед концом прогулки. Уводят. По пути в камеру встречается дежурный. Объявляет: «На свидание!» Мобилизую все силы и иду. Что было на свидании — не помню. Как вернулся со свидания — тоже не знаю. Впоследствии жена рассказывала, что я гримасничал, кричал «Рот фронт!», дергался, как марионетка, бросил ей очень неудачно записку, которая упала на пол. Подобрал на глазах у охраны и просто сунул ей в карман. Поэтому, когда свидание кончилось, с нее потребовали эту записку. Она ее отдала, но когда вернулась домой, записка была при ней. Это особое искусство, раскрывать которое я не имею права, т.к. пока есть заключенные, у них есть и свои секреты.
Забрав записку, жене сообщили, что ее приглашает зайти следователь. И ее осенило: значит, свидание с таким моим видом подстроено. Следователь, значит, хочет знать мое впечатление. Поверила ли я в невменяемость мужа. Поняв это, она, войдя в кабинет, набросилась на следователя чуть ли не с кулаками: «Что вы с ним сделали? Что вы ему дали? Чем вы его опоили? Я буду жаловаться! На весь мир кричать, что вы его убить хотите».
— Вы, Зинаида Михайловна, всегда к нам относитесь с недоверием. Ничего мы ему не давали.
Следующее свидание дали через 5-6 дней. Прошло очень хорошо. Жена много рассказывала, а я смотрел на нее и насмотреться не мог. Между прочим она спросила:
— А прошлое свидание ты помнишь?
— Нет! Я даже не знаю было ли оно вообще. Я уснул сразу после свидания, а утром все вчерашнее, начиная с прогулки, было как в тумане. Я помню, что просил увести меня с прогулки и помню, что уводили. А вот все остальное было или это только сон — не уверен.
На этом свидании жена сказала мне и о том, что я признан невменяемым.
Дальнейшая жизнь потекла однообразно, если судить по событиям. Но человек живет не только событиями. Одновременно, а в условиях тюрьмы преимущественно, человека занимает его внутренний мир. Перебираешь прошлое, передумываешь отношения в тюрьме, анализируешь политическую жизнь и свой духовный мир. Все чаще и чаще я возвращался к вопросу о тактике защиты от произвола властей. И все больше уверялся, что если и можно чего-то добиться, то только путем открытой смелой борьбы. Люди любят правду, благородство, честность и увлеченно следуют примеру смелой, мужественной борьбы за справедливость и добро, против зла, лжи и обмана, в защиту слабых и гонимых, против всяческого произвола. Значит всяк, кто может, обязан открыто подавать пример, и армия мужественных, честных и справедливых будет расти.
Ну, а какие же организационные формы надо придать этому движению? Долго раздумывал и твердо решил: НИКАКИХ. Во-первых, как только ничтожные по численности и силе группки попытаются объединиться, они будут немедленно ликвидированы КГБ. Во-вторых, я не хочу ни в какую партию. Я сыт партией по горло. Всякая партия гроб живому делу. Партия — это борьба за власть и замена живого общения с людьми бюрократическими затеями. Программные споры и уставные свары затопят любое живое дело. Нет! Надо просто работать и просто любить людей, т.е. бороться против того, чего ты самому себе не желаешь. Только на такой основе объединение людей будет истинным, не организационным единством, стянутым обручами устава, а духовным братством. Мне думалось, что такое единство может в тоталитарном обществе развиться спонтанно, охватить большинство общества и таким путем устранить от власти тиранические элементы, создать иной, чем теперь, тип общественных отношений. Никто не может переделать человека, никакая власть, никакие социальные условия. Переделать можно только самого себя. И переделка эта может быть только духовной. Если человек на это неспособен, изменение социальных условий не поможет.
Так судил я об организованности движения. И эти мысли не были неожиданными. Уже цепочка СБзВЛ была «неорганизованной организацией». Это уже было объединение духовное. По сути я и остался на идее цепочки, но только цепочки гласной, связывающей всех честных, справедливых, мужественных на основе любви к людям, на основе прав, данных человеку Богом и потому неотъемлемых.
Опыт прошлого в условиях тюремной тишины непрерывной лентой течет перед твоим умственным взором, вызывая думы… думы. И книги читаются иначе, не как в прежней жизни. Здесь занимает не так фабула, как авторские мысли, его мораль: «Легкое», «развлекательное» просто не читается. И к событиям отношение иное. Мелочей нет. Можно лишь самому отбрасывать, не воспринимая, события-раздражители. Я на это оказался способен.
В первый же вечер в Лефортовской тюрьме я услышал колокольный звон и сколько же чувств и воспоминаний поднял он во мне. Вспомнилось детство, отец, дядя Александр, отец Владимир, Сима, Валя, церковные праздники, особенно Рождество, Пасха, церковные Богослужения. И ведь верующим я в то время не был. Правда, атеистом тоже не был. Был агностиком — безразличным к вероучениям. А вот голос Церкви услышал. Раньше не слышал. Почти 2 месяца лежал я в главном военном госпитале, т.е. в том же районе, где теперь сижу в тюрьме, но звона не слышал. Я даже удивился, услышав звон впервые: «Где же здесь церковь? Раньше, вроде бы, не было». Но она была, подавала голос. И мне так захотелось побывать в этой церкви. Нет! В Бога я не уверовал. Чуда не совершилось, но в душе церковь эта вырисовывалась как живое существо, подающее живой голос. И я решил: если я когда-нибудь выйду на свободу, то в первую очередь и всенепременно пойду в этот храм, который вот звучит и как бы связывает меня с внешним миром. И все время, пока я был в Лефортово, звон исправно посещал меня. Я теперь уже запомнил время и когда оно приближалось, откладывал все дела и приготавливался слушать. И каждый раз с первым ударом в душу вливалось блаженство и, когда звон замолкал, было так жаль.
Я выполнил свое обещание. После освобождения из Ленинградской СПБ, я, при первой же встрече с «племянничком» — Григорием Александровичем Павловым, спросил у него: «Вы не знаете церковь в районе главного военного госпиталя?»
— Знаю, конечно. Церковь Петра и Павла. Построена Петром I, как солдатская церковь.
— Я когда сидел в Лефортовской тюрьме, слышал звон. Может там есть еще какая церковь?
— Нет, никакой другой нет. Из тюрьмы Вы могли слышать только ее.
— Но почему же я не слышал звона, когда в 1952 году лечился в главном военном госпитале? Что она тогда закрыта была?
— Нет, Петр Григорьевич, это душа Ваша была закрыта тогда для звона церковных колоколов. Теперь, значит, открылась. Дай Бог, чтоб открылась она и для слова Божьего.
Я рассказал ему, как слушал звон, что он для меня там значил, какие чувства вызывал, упомянул и о том, что дал себе обещание посетить этот храм после освобождения и в заключение спросил: «Вы не могли бы составить мне компанию, а то, ведь, я так давно не бывал в храме, что даже не знаю как туда вступить? Если можете, назначайте когда».
— Да что откладывать. В воскресенье и пойдем.
Нам повезло. Попали мы на архиерейскую службу. Сама эта служба красивое и величественное зрелище. Но я почти ничего не запомнил. Церковь была переполнена. И, вопреки утверждениям властей, преобладающей частью молящихся были люди зрелого возраста и молодежь, а не подобные мне и более пожилые старики. Но это я заметил в самом начале. Затем чувство реального было утрачено. Я не молился в том смысле, что не читал молитв и не просил Бога ни о чем. Но состояние, в котором я пребывал, пожалуй иначе, как молитвенным, не назовешь.
Я оторвался от всего, что осталось за пределами храма и вместе со всем, что творилось в храме, унесся куда-то в неведомые дали. Я видел и слышал службу Божию, но душа моя на этом не сосредотaчивалась. Она сама, отдельно витала в волнах неземного блаженства. Когда служба закончилась и люди пошли к крестному целованию, я понял, что надо спускаться на землю, но страшно хотелось унести и те волны благости, в которых купалась душа. Григорий Александрович пригласил поприсутствовать на крещении детей, в специально для этого приспособленном помещении. Более двух десятков молодых родителей с младенцами на руках ждали священника. Григорий Александрович что-то мне рассказывал, но я ничего не слышал. Мне не хотелось, чтобы ушла та благость. После крещения мы пошли к трамвайной остановке. Но я вдруг почувствовал, что не смогу так просто окунуться в будничную жизнь, в толпу праздных или, наоборот, задавленных повседневными заботами людей. И я предложил Григорию Александровичу «немножко пройтись».
Это «немножко» вылилось в то, что мы из Лефортово пешком добрались до Комсомольского проспекта. Всю дорогу говорили о Боге, о Вере, о сегодняшней службе Божьей. Собственно, говорил почти все время Григорий Александрович. И его ровный умиротворяющий голос, как повивальник, охватывал мою душу и удерживал в состоянии установившейся умиротворенности. Пришли к нам домой физически уставшие, но душа у меня, по крайней мере, находилась в состоянии покоя, умиротворенности. Таким счастливым, как в тот день, я никогда не был. И если бы потребовалось установить дату моего возвращения к Вере отцов своих, то я бы сказал, что это произошло в мае 1965 года, во время торжественной архиерейской службы в храме Петра и Павла в Лефортово.
После этой службы Божией я впервые, не только разумом, всей душой, задаю вопрос: «Зачем кому-то надо, чтобы люди не могли пережить того блаженства, которое пережил я в то Воскресенье? Зачем нужно тратить огромные средства, чтобы лишить людей духовной жизни, вынуть Бога из их души? Зачем нужно, чтобы люди превратились в бездушные существа, живущие лишь плотскими наслаждениями и неспособные к истинному — духовному блаженству?
Говоря о духовном наслаждении, я имею в виду, разумеется, лишь искреннюю Веру, а не показное отбывание обрядов. К сожалению, очень много людей, которые Веру носят снаружи, на показ, так сказать, которые неспособны понять страдания людей и пойти на Голгофу «ради други своя». Одного такого верующего я встретил и в Лефортовской тюрьме.
Как— то, вскоре после завтрака, открылась дверь камеры и впустили невысокого, щупленького, к тому же сильно исхудавшего, бородача. При ближайшем рассмотрении «бородач» оказался юношей чуть старше 20-ти лет. Это был Алеша Добровольский. Он обежал камеру, как бы обнюхивая все ее углы, бросил свой мешочек на самую дальнюю от дверей койку и еле слышной скороговоркой спросил: «Это больничная палата?». Поздороваться он забыл.
— Не знаю, — ответил я.
— А Вы сами как? Признаны невменяемым или под суд идете?
— Признан невменяемым.
— А хлеб какой дают? Черный или белый?
— Белый.
— Ага, значит, больничная. Слава Богу! В лагерь не попаду. Значит признали невменяемым.
— Чему же Вы радуетесь? Разве психушка лучше?
— Конечно. В лагере тяжелая работа, плохое питание, спать на нарах, в бараках холодно и в Москву по окончании срока не попадешь. Я уже был один раз. Правда не на спецу. За 6 месяцев отделался. Сейчас, конечно, как рецидив, продержат дольше и наверно на спец пошлют, но все же не лагерь.
Мы пробыли с ним в одной камере больше месяца. Освободился он из психушки несколько позже меня. После освобождения старался быть поближе ко мне. Сделал много полезного для. меня, познакомив с такими выдающимися правозащитниками, как Буковский, Гинзбург, Галансков, но душонку имел слабую, несмотря на то, что молился, находясь со мной в камере, весьма усердно, истово бил поклоны, осеняясь крестным знамением, и шептал молитвы. Но в КГБ прекрасно разобрались в истинном его характере, поняли, что он боится лагеря и при очередном (третьем) аресте невменяемости не дали, и он сломался: на суде выступил с лживыми показаниями против Гинзбурга и Галанскова, за что получил небольшой срок (2 года) и по окончании срока отошел от движения. Продолжает ходить в церковь. Но верующий ли он? Хотя звон в камере 25 слушал вместе со мной, и каждый раз информировал меня по какому поводу звонят и усердно молился.
В целом Лефортовская тюрьма, несмотря на краткость пребывания в ней (20.4 — 14.8.1964 г.) была временем моего нового духовного становления, более интенсивного освобождения от коммунистических привычек и идей. Так, 1-го мая 1964 г. я совершаю чисто коммунистический поступок. От центрального поста дежурного по тюрьме я, возвращаясь с прогулки, во весь голос поздравил заключенных с праздником 1-го мая и пожелал скорого прихода того времени, когда будут разрушены все тюрьмы. И в этих же днях высказался как антикоммунист. Было так. Производился «шмон» (обыск) в камере. Видимо, потому что камера больничная, присутствовала медсестра — молоденькая девчоночка, примерно ровесница Алеши Добровольского. Поскольку в обыске она не участвовала, а показать себя ей хотелось, то она занялась воспитательной работой». Обращаясь к Алеше, она сказала: «Как же Вы — учились в советской школе и верите в Бога?»
— А Вы в какой школе учились? — оборвал я ее.
— Тоже в советской, — растерянно ответила она.
— А я думал в фашистской, т.к. эта школа сделала из Вас тюремщика.
— Ну… надо же кому-то и здесь работать…— еще более растерялась она.
— Конечно, надо, если рассуждать по-фашистски или по-коммунистически, а если по демократически, то тюрем для свободолюбивых людей, таких тюрем, как Лефортово, вообще не надо. Их и нет в демократических странах.
Продолжал я думать и о системе психиатрического воздействия. Я все тверже становился на ту точку зрения, что существует секретно узаконенный порядок превращения инакомыслящих в сумасшедших. Привлеченные к этому врачи-психиатры не заблуждаются, а сознательно совершают преступления. Еще одно подтверждение этому я получил в Лефортово. Как-то на прогулке слышу: «Молодой, здоровый, торчишь здесь на вышке как „попка“. Ты хоть понимаешь кого ты охраняешь?» — Этот голос я узнал бы и среди многих тысяч.
Сейчас говорящий находится в прогулочном дворике с противоположного моему конца коридора. С такого расстояния и крик нечетко доносит слова. А этот голос — не повышенный, нормально разговорный — доносит четко каждую букву. Голос — иерихонская труба. Я знал только одного человека с таким голосом. На экспертизе в институте Сербского такой голос был у калининградского бухгалтера Боровика. Ему я предсказал психиатричку. Он очень возмущался таким предсказанием. Твердил: «Значит, Вы считаете меня сумасшедшим!» И сколько я ни доказывал, что в психиатричку его пошлют не потому, что он больной, а потому, что против него нет дела, а выпускать на волю нельзя, он этого понять не мог. Экспертиза у него закончилась недели на две раньше, чем у меня. Пришел он с комиссии радостно-возбужденный и еще с порога, не в силах сдержать свое торжество, произнес, обращаясь ко мне: «Ну вот, Петр Григорьевич, Вы не правы. Меня признали вменяемым и отправляют на суд в Калининград».
— Я очень рад за Вас, — ответил я, — от души поздравляю, но не понимаю.
Теперь я вдруг услышал его голос и закричал:
— Павел Иванович! Вы до сих пор здесь? Что же Вас так долго держат?
— Да, обманули, сволочи! Признали невменяемым. Здесь, в тюрьме ознакомили меня с актом.
Таким образом я еще раз убедился, что действует четко отработанная система, преступный психиатрический синдикат. Об этом же свидетельствовало и мое дело. 17-го июня состоялся суд надо мной. Судила военная коллегия Верховного Суда СССР. Меня, как «сумасшедшего» на суде не было, жену на суд не допустили. В результате мои «интересы» на суде «отстаивал» адвокат Коростылев, который ни разу в жизни не видел меня, которому не разрешили даже взглянуть на меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120