А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Отношения у нас были те, что называются: «водой не разольешь». Очень часто, особенно в праздничные дни, мы проводили время втроем. Дружба у Кати с Шурой крепла. А когда я уехал из Борисовки, другой мужской дружбы у Шуры не появилось, и они с Катей стали неразлучными. В 1924 году я получил свой первый отпуск и использовал его для поездки в Борисовку по двум важным делам. Первое. Помочь моим друзьям-комсомольцам сагитировать моего отца вступить в организуемую ими артель.
Второе. Присутствовать на свадьбе 19-летнего Шуры и 17-летней Кати. Высокий статный жених и ослепительно красивая невеста привлекали к себе взгляды всех, кто видел их. Даже мои влюбленные в Катю друзья не могли не признать, что Шура самая подходящая партия для нее. Я обнял их обоих и пожелал, на ушко, пройти жизнь рядом в постоянной дружбе. После этого мы виделись всего несколько раз. Переписывались, но нерегулярно. Последний раз я заезжал летом к ним, в 1940 году. Жили они в то время в Бердянске. Шура был в командировке. Мы долго говорили с Катей, затем она проводила меня к Ольге Ивановне и Афанасию Семеновичу Недовесам. Договорились, что я заеду на обратном пути из Борисовки. Но случилась какая-то помеха, которую, конечно же, можно было преодолеть. Но я не сделал этого. Написал, что в следующем году приеду обязательно и поживу у них. Но… началась война. Шуру мобилизовали в армию в первые дни. И Катя больше его не видела. С ней остались две дочери моего дорогого друга юности. Если верно, что «любящий пол рождает себе обратное», то ничего удивительного в том, что Шура оставил Кате двух дочерей. Катя с ними живет в Харькове.
В Борисовке нашел свою любовь и Ваня Мерзликин. Но эта любовь закончилась менее удачно. Отец моей одноклассницы Лиды Чеснок — зажиточный крестьянин, твердо сохранивший в семье порядки домостроя, не только не разрешил Лиде выйти замуж за Мерзликина, но и запретил ей ходить вечерами в Народный дом и в школу.
С Мерзликиным я тоже дружил. Но это была совсем не та дружба, что с Журавлевым.
Главное причиной, видимо, была разница возрастов — Ване было около 20-ти. С ним произошел нелепый случай, который, несомненно, уберег меня от многих бед.
Случилось так, что мы ставили какую-то очередную советскую агитку, по ходу которой сельский «кулак» стреляет в комиссара. Комиссара играл Мерзликин, в кулака — Митя Яковенко. Ружье одолжили у старшего брата Мити. По нелепой случайности Ваня был ранен и доставлен в больницу. На следующий день я навестил его и у нас состоялся разговор, которого я никогда не забуду.
— Ну, что там говорят о моем ранении? — спросил он.
— Все удивляются, что пыж мог пробить полушубок. А Митя ходит, как кандидат в самоубийцы.
— Ну, это вы будете плохие комсомольцы, если допустите до этого. А насчет пыжа, так что же удивительного. У меня же полушубок был расстегнут. Так что пробивать его не пришлось.
— Как расстегнут? Я хорошо знаю — застегнут, сам застегивал.
— Ты застегивал, а я расстегнул. Очень жарко было. Да вон он и полушубок висит. Найди, где там дыра.
Я подошел к висящему на гвозде полушубку, посмотрел: нет, это не тот полушубок!
Нет, это именно тот , — подчеркнул он. — И ты запомни это! А теперь иди садись и слушай. — Он засунул руку под подушку и что-то вытащил оттуда. Затем раскрыл ладонь и сказал:
— Вот он — «пыж». На ладони у него лежала крупная (медвежья) картечь.
— Про «пыж» это я придумал. Уговорил Грибанова поддержать мою версию. С полушубком она не получается, поэтому я и подменил его. Для чего я это делаю? Я догадываюсь, как это произошло. Тут никто не виноват. Но если дело попадет в Чека, то не одна голова полетит. Ты еще не знаешь, что такое Чека и дай Бог тебе никогда это не узнать. Я немного служил в Чека и теперь врагу не пожелаю туда попасть. С тем, что случилось, я сам разберусь. И никто не пострадает. И никакой опасности для меня. Еще раз говорю: виноватых в этом деле нет. И то, что Митин брат хотел со мной говорить, когда меня везли в больницу, свидетельствует, что он не виноват.
Теперь учти, кроме меня правду знают только Грибанов и ты. Грибанов не скажет, так как его за «пыж» запросто к стенке поставят. Я тем более не скажу, так как мне сразу припаяют «покровительство бандитам». Значит жизнь моя, Грибанова, всех братьев Яковенко и еще может кого зависит от тебя одного. Почему я тебе говорю об этом? Потому что эту картечину надо как-то убрать, чтобы она никогда, никому в руки не попала. Пойдешь домой — выбрось в речку. Я хотел сохранить на память, да боюсь — случайно найдут. Уже сегодня был чекист. Но он шлапак: поверил Грибанову и мне. Но там не все такие. Найдется кто-нибудь, кто начнет копать. Поэтому от греха подальше. Все улики уничтожить. Я выполнил его просьбу.
Замечание насчет Чека запало мне в душу на всю жизнь. Может именно этим объясняется, что я никогда ни на кого не донес в ЧК и в душе подвергал сомнению распространяемые советской пропагандой страшные истории о «врагах народа» и рассказы о «подвигах» чекистов. При той восторженности, с какой я воспринимал все советское, я без Мерзликина мог бы натворить много такого, за что потом было бы стыдно и больно.
Так прошли для меня первые два года второго десятилетия века, в котором я родился. Закончилось детство, началась кипучая юность. И если в раннем детстве меня тянули дороги дальних странствий, то теперь потянули дороги новой жизни.
Село, всколыхнувшееся под благотворным воздействием тех, хотя и ограниченных, но вполне реальных экономических свобод, которые давала Новая Экономическая Политика, с энтузиазмом взялось за восстановление разрушенного хозяйства. Можно лишь поражаться тому, что после страшного голода 1920-1921 годов страна в 1922 году уже имела необходимый минимум продовольствия, а в 1923 году встал вопрос о необходимости экспорта хлеба за рубеж. И все это сделано людьми разоренной деревни. Сельское хозяйство почти не имело тягла. Пахали на коровах и сами впрягались в плуги. Помню поля, на которых везде люди, люди и почти нет животных. Но работали, и при том, весело, со смехом. Помню частую и привычную шутку. Приезжие докладчики любили рисовать картину прекрасного будущего села, с тракторами и машинами, а мы, комсомольцы, с энтузиазмом пересказывали все это. И вот, обычно, проходя мимо поля, где работала наша семья, наши односельчане, явно целясь в меня — комсомольского вожака — весело кричали отцу: «Ну, що на трактор перейшли — сапкою трах! трах!» И все смеялись. И шутники, и мы. Всем было весело и все горячо трудились.
И я, отдававший весь свой досуг культурной и комсомольской работе, с энтузиазмом трудился в хозяйстве своего отца. Теперь труд не казался таким, как в раннем детстве, тяжким наказанием. Я увлекался процессом труда и полюбил его — полюбил землю, поливаемую нашим потом и ее плоды. Может этому способствовало то, что я подрос, и работа стала посильна, но главное было, наверное, в том, что в своем труде я увидел смысл, в том, что рассматривал его, как работу для будущего, как подготовку материальной базы коммунизма. И именно поэтому, вероятно, работал с энтузиазмом. Настроенный «Азбукой коммунизма» я мечтал о труде, освобожденном от пут мелкого собственничества на общих полях, с помощью машин.
Тогда я не понимал и не мог понять, что именно общие поля несут с собой подневольный труд, убивают инициативу земледельца, превращают его в раба. Для того, чтобы это понять, потребовалась почти вся жизнь.
Не знаю, понимал ли это мой отец. Скорее всего — нет. Он так увлекался самим процессом труда, что ни о чем другом думать не хотел. А вот дядя Александр — этот малограмотный мудрец — прекрасно понимал и пытался разъяснять это мне — своему любимцу. Но я не способен был этого понять и все дальше и дальше отходил от него. Я думал: «Ты, дядя, неправ! Но мы тебе докажем. Мы на обширнейших территориях создадим могучие коммуны. Построим огромные заводы. Дадим массу машин для коммун. И человек в изобилии получит все необходимое для жизни. А главное, будет иметь много свободного времени и сможет в полной мере наслаждаться жизнью: читать, писать, рисовать, путешествовать, посещать театры, заниматься спортом». Вот тогда дядя сам увидит и поймет. Разве мог я тогда подумать, что все это фантастика, что практически дело выльется в то, что на этих обширных полях будут работать рабы, которых будут сажать в тюрьму даже за то, что они, голодные, подберут уроненный колосок с выращенного ими поля, которые будут десятилетиями недоедать и даже вымирать с голоду.
Не думал я об этом, не поверил бы в такое, если бы даже кто-то сказал. Я был весь в мечте о «светлом будущем человечества». И я хотел его приближать. Рутинная работа в хозяйстве отца, хотя и увлекала, удовлетворить не могла. Хотелось делать такое, что заметно бы двигало всех к коммунизму. Те из комсомольцев, кто, как и я, мечтали о будущем, решили создать коммуну молодежную. Представлялось все просто: заберем из хозяйства родителей свою часть и вложим в коммуну. Но, оказалось, что по младости лет, мы выделиться не можем, а родители наши только посмеялись над нами, когда мы им предложили объединиться.
После неудачи с коммуной мысли мои рванулись из села: надо на село действовать извне. Надо идти строить промышленность и из нее, как из крепости, атаковать сельское хозяйство. С помощью машинной техники перестраивать всю жизнь села. И я решил идти в профтехшколу, чтобы получив там производственную специальность, начать работу в промышленности. Обстановка благоприятствовала. Создавалась профтехшкола в Бердянске. И здесь, уже не по-молокански, в первую очередь должны были приниматься те, кто приходил c комсомольскими путевками. Я таковую получил. И меня приняли. Может действительно помогла эта путевка,
хотя тогда еще это не было панацеей. Многих с путевками не приняли «за отсутствием должных знаний». Я все экзамены сдал. И может это было главным. А может сказалось то, что директор школы — болгарин Дончев, увидя отца в коридоре пошел к нему навстречу с распростертыми объятиями — отец даже опешил, так как не ожидал встречи в этом месте со своим давним хорошим знакомым. Они обнялись и Дончев потащил отца в свой кабинет. Когда, через некоторое время, отец выходил из кабинета, директор сказал вслед ему: «Не волнуйтесь, Григорий Иванович, будет ваш сын учиться, тем более с путевкой!» Так что может главной причиной моего беспрепятственного поступления в школу была эта случайная встреча.
Вскоре я уезжал. Грустно было ребятам отпускать своего агитпропа. Очень теплыми были проводы. На прощанье Катя меня поцеловала. С Шурой и Ваней обнялись. Перед отъездом мысли мои почему-то тянулись к дяде Александру и о. Владимиру. К дяде я сходил, но теплоты не вышло. Я чувствовал в чем-то себя виноватым. Попасть на глаза о. Владимиру не решился. Не простился и с благородным моим другом — Симой. Он стал, по новым законам морали, «классово-чуждым». И мне до сих пор стыдно за это.
8. «Повариться в рабочем котле»
Занятия в профтехшколе начались. Класс мне не понравился. Все ученики из городских интеллигентных или зажиточных сельских семей. Я не мог ни с кем подружиться.
Меня тянуло к тем, с кем встретился в молодежном клубе. Но и там ничего хорошего не выходило. Здесь не принимали меня. То и дело я слышал модную тогда фразу, которую адресовали непролетарским элементам, пытавшимся вступить в комсомол: «Надо повариться в рабочем котле». Меня как ножом по сердцу резало, когда кто-то кто сам еще труда настоящего и не видел цедил: «В рабочем котле повариться тебе надо». Никто ничего не доказывал, не приводил фактов, подтверждающих превосходство городского рабочего над сельским тружеником. Только сакраментальная фраза — «надо повaриться». И как ни странно, но она покоряла. Становилось стыдно за то, что до сих пор не «поварился» и пропадало желание ходить в комсомольский клуб.
Свободное время некуда было девать. Чтобы его убить, я прямо из школы бежал на виноградник моего квартирного хозяина Степана Ивановича. Шла как раз уборка винограда. Хозяин был доволен моим участием. Но разве такое занятие требовалось? После школьного, просвитянского и комсомольского кипения в Борисовке, жизнь здесь казалась мертвой и ненужной. И я не выдержал. Мне захотелось в Борисовку. И я в одну из суббот конца сентября отправился в путь.
Я торопился, на многих участках бежал. Мне хотелось успеть сегодня же увидеть своих друзей. Встреча была бурно-радостной. Однако, таковой она была недолго. После первых: «Ну, как?», «А что?» «Как занятия?», «Что нового в ячейке?» — опустился невидимый занавес между мной и ними. То, что они обсуждали, о чем спорили было уже чуждо мне. Это было ихнее, а я уже был чужой. Ушел я домой перед рассветом с тоской на сердце. Я понял, что сюда я уже могу ездить только гостем. Открывая двери, отец сказал: «А я думал, что ты и не зайдешь домой!» Умный и чуткий, он понял мое состояние и некоторое время спустя, как бы продолжая начатый разговор сказал: «Не расстраивайся. Привыкай к новому. Раз уж из утробы выпал, пуповину надо резать»…
Так мы и не уснули до утра. Столь душевного разговора у нас с отцом никогда больше не было, хотя вообще наши отношения были теплыми. Я рассказал отцу обо всем. И об обстановке в школе и о моем положении в комсомольском клубе и о встрече со своими борисовскими друзьями.
— Самое для меня страшное, — сказал я под конец, — это то, что остался я в безлюдном пространстве. Совсем не с кем говорить, один собеседник — Степан Иванович. — Так он больше про виноград и вино. А я без людей, без дружбы — не могу.
— То и хорошо, что не можешь, — ответил отец. — Не можешь, так ищи. Будешь хорошо искать — найдешь.
Но пока что друзья не находились. В Бердянске, когда я возвратился, обрадовался мне только Степан Иванович. Я вел с ним длительные разговоры. Как-то высказал свое желание попасть на производство, «повариться в рабочем котле».
— Да в том котле пьянству только обучиться можно, — произнес он. Однако просьбу мою не забыл, и однажды сказал:
— Мог бы я, пожалуй, тебя пристроить, но как же со школой?
— А я стану ходить во вторую смену, — сказал я.
Через несколько дней я уже был в «пролетарском котле» — начал работать подручным слесаря в депо паровозов станции Бердянск. Но со второй сменой в школе ничего не вышло. Я не успевал на начало занятий и было как-то неудобно перед учителями, и хотелось ходить в комсомольский клуб. Теперь я думал, явлюсь туда уже как равноправный. Ведь я уже «варюсь». Но меня встретили еще враждебнее: «Примазывается к рабочему классу. Хочет подкраситься под пролетария».
Пропала охота появляться и в комсомольском клубе. Надо было что-то делать.
И я поехал в Донбасс, в могучий пролетарский центр. Вот там действительно котел. Я написал отцу, чтобы он не беспокоился: «Как устроюсь, сам отзовусь».
И вот я подъезжаю к станции Сталинo, ныне Донецк. Разговаривая с соседями по вагону, узнаю: в городе страшная безработица, толпы бездомных голодных и полуголодных людей наполняют Сталинo, Макеевку и шахтерские поселки. Тоскливо у меня на сердце. Но вот кто-то, видя в сколь мрачное настроение привели меня рассказы о безработице, спрашивает:
— А вы не комсомолец?
— Комсомолец, — отвечаю.
— Ну тогда проще, — сразу несколько голосов. — Комсомольцев устраивают. Не сразу, конечно, но через некоторое время работу дают. На сердце у меня становится легче, но тут же мысль: «А почему, собственно говоря, я, как комсомолец, должен получать работу вне очереди?»
Прибыли. Узнал как пройти к бирже труда.
Теперь этого барака с обширным двором, обнесенным высоким плотным деревянным забором, который располагался почти напротив Горного института, уже нет. Давно снесен, а территория застроена. Но я и сейчас въявь вижу огромный двор, заполненный сермяжной и лапотной Россией. Украинцев почти нет. Украина растит хлеб, сады, живность. В этом дворе, среди этой сдвинутой с места России, мне предстояло провести много дней — до самых холодов. Оказалось и для комсомольцев найти работу не так просто. Правда, у меня было то преимущество, что не приходилось ежедневно выстаивать в огромной очереди. Я просто шел к окошку инспектора по молодежи и, поговорив с ним, мог отправляться куда угодно. И я без толку ходил по городу, пытаясь хоть что-то заработать. Денег у меня было очень мало и я ограничивался расходом в 5-7 копеек — фунта полтора хлеба на день и немного овощей.
Время шло, надвигались холода — уснуть во дворе не было уже никакой возможности, тем более, что одет я был по летнему. Пришлось купить на барахолке какую-то рванину. На этом деньги мои и иссякли. Несколько дней голодал. Потом, как говорят на Украине, занял очи у «серка» (собаки) и пошел просить хлеба по дворам. Таким образом хлебная проблема была решена. Но оставалась проблема ночевки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120