А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

два его сына и четыре дочери вступили в партию. И она, партия, достойно «вознаградила» отца. Старший его сын в 1934 г. застрелен на Дальнем Востоке. Второй сын был вынужден скрываться во время массовых арестов 1936-38 г.г. Два зятя были арестованы в 1936-ом году. Один убит на следствии, другой расстрелян. Старшая дочь погибла в лагере. Еще одна дочь (моя жена) долгие месяцы провела в тюрьме. И несмотря на это, он продолжал идеализировать идеалы партии, и очень любил людей.
Он покорял меня своей наивной, я бы сказал, святой верой в людей, в коих видел своих соратников.
Теперь он умер. Имея в свои 77 лет совершенно светлый разум, он умирал мужественно. Он знал о своей болезни. Знал даже сроки свои земные, но мог спокойно обсуждать бытовые и политические темы.
Он умер, и из меня вывалилась какая-то важная идейная подпорка. Хотя я и не был таким идеалистом как он, но я не мог не уважать его беззаветной преданности тому, с чего начинал он жизнь.
И третье событие приплюсовалось к двум вышеописанным. На партбюро кафедр оперативно-тактического цикла, в состав которого входил и я, разбиралось дело моего товарища по кафедре — полковника Вайсберга — «за клеветнические высказывания по еврейскому вопросу». Суть была в том, что Вайсберг, в разговоре с товарищами, утверждал, что в Советском Союзе процветает антисемитизм и борьба с ним не ведется, что антисемитские мероприятия проводятся и поощряются сверху. При разборе вопроса на бюро Вайсберга буквально терроризировали. Задаваемые ему вопросы, реплики и выступления толкали его на «раскаяние» на то, чтобы он признал клеветнический и ошибочный характер своих высказываний. Я тоже участвовал в этой атаке на Вайсберга, будучи глубоко убежденным, что он заблуждается, что он видит факты в кривом зеркале и националистически истолковывает их. Об этом я и говорил в своем горячем, убежденном выступлении. Под нашим дружным нажимом Вайсберг в конце-концов «раскаялся» и получил «за ошибочные высказывания по национальному вопросу» «строгий выговор».
Но я, наблюдая за Вайсбергом, видел, что он не осознал свои ошибки, что он «раскаялся» только под страхом исключения. И я решил помочь ему понять всю глубину его заблуждений, доказать конкретными фактами, какую счастливую жизнь устроила советская власть евреям.
Захваченный этим желанием, я пошел после бюро с Вайсбергом. Когда мы остались вдвоем, я начал разговор. Но инициатива очень быстро перешла к Вайсбергу. Факты и примеры, которые он приводил, я опровергнуть не мог. Мы ходили по Москве несколько часов. Я был переполнен неопровержимыми доказательствами наличия в СССР самого густопсового антисемитизма.
— Надо письмо в ЦК, — наконец сказал я. — Все эти факты надо довести до сведения товарища Сталина.
— А ты думаешь, там это неизвестно? Брось! Все это знают. Напишем, заставят покаяться. А может, и похуже. Я, во всяком случае, ничего писать не буду. И свидетелем не выступлю, если ты напишешь. Я рассказывал только потому, что видел — ты действительно веришь в то, что говоришь.
На следующий день я встретил своего секретаря. Он крепко пожал и потряс мою руку:
— Ну здорово ты вчера прочистил этого жидка.
Я, будучи еще под впечатлением вчерашнего разговора с Вайсбергом, рассвирепел, обозвал секретаря антисемитом и написал заявление на него в политотдел. Но все это оказалось напрасным. Секретаря заставили извиниться передо мною. Это ли мне было нужно? А факты антисемитизма я начал замечать теперь и без посторонней помощи. Поэтому, вскоре начавшееся «дело врачей» не было для меня неожиданным. Кампания борьбы с космополитизмом и «дело врачей» явно указывали на подготовку крупной антиеврейской акции. Это я уже сознавал и с тревогой ждал дальнейших событий. Но смерть Сталина прекратила это дело. Расправа с «виновниками» организации «дела врачей» создала впечатление наступившей справедливости. Меня это тоже успокоило. И я снова перестал присматриваться к антисемитским действиям властей. А они продолжались.
Евреи были вычищены из партийного аппарата, из министерств иностранных дел и внешней торговли, из органов подавления народа (КГБ, МВД, прокуратуры, судебные органы), постепенно они удалялись из армии; в Высших учебных заведениях для них установлена процентная норма и т.д.
Три описанных события слились для меня в одно действие. Наносился удар моим наивно-социологическим взглядам на людей. До сих пор все было просто. Рабочий — идеал, носитель самой высокой морали. Кулак — зверь, злодей, уголовник. Капиталист — кровопийца, кровосос, эксплуататор, тунеядец. Коммунистическая партия — единственный творец и носитель новой морали, единственной общечеловеческой правды. И хотя я видел в жизни немало отклонений от этих правил, в душе жило убеждение, что это случайности, а в идеале именно так.
Смерть Михаила Ивановича отняла у меня единственный наглядный пример коммуниста-идеалиста, а на диссертации и антисемитизме проявились столь отвратительные черты человеческой природы, что даже думать об этом не хотелось. Однако, думалось: ведь это же исходит от тех, кто должен являть собой пример высокой морали. И впервые, неосознанно, прорезывается мысль, что об отдельном человеке надо судить по нему самому, по его поступкам, а не по принадлежности к той или иной социальной группе. Но еще много времени пройдет пока эта мысль созреет и утвердится в моем сознании.
Уезжая в отпуск летом 1949 г., я дал согласие на назначение меня на должность ординарного профессора кафедры общей тактики. Возвратившись в конце августа, получил выписку из приказа министра обороны о назначении меня на должность… заместителя начальника Научно-Исследовательского Отдела (НИО). Я категорически отказался принять это назначение.
Через некоторое время вызвал меня генерал-полковник Боголюбов.
— Петр Григорьевич! Своим отказом вы меня ставите в тяжелое положение и вносите неразрешимые противоречия в план перемещений. Моя вина в том, что я вас не запросил хотя бы телеграфом. Но я опасался, что вы, не зная содержания этой работы, дадите отказ. А это ломало весь план перемещений. И я решил не запрашивать Вас, тем более, что должность заместителя начальника НИО во всем соответствует должности ординарного профессора кафедры, на которую Вы согласились.
— Нет, не во всем. Для профессора кафедры его научная работа составляет основную часть всей деятельности, а научно-исследовательский отдел никаких исследований не ведет, занимается организационными вопросами науки и, фактически, является научно-организационным отделом.
— Ну, содержание работы зависит от людей. По названию и по штатам — это Научно-Исследовательский отдел, вот и сделайте его таковым.
Мы еще подискутировали некоторое время, не придя к согласию. Перед тем, как расходиться, Николай Николаевич сказал:
— Вы еще подумайте, Петр Григорьевич. Я надеюсь, Вы все-таки учтете интересы академии. А сейчас зайдите к начальнику политотдела. Николай Иванович просил об этом.
И вот я у Шебалина. Он сразу «берет быка за рога»:
— Вы на Николая Николаевича не обижайтесь. Это он по нашему совету не запросил вас. Легче назначить, не зная мнения кандидата, чем когда имеется его отказ. А вас все равно назначили бы. Даже если бы вы отказались. Вы — наша кандидатура, — подчеркнул он. — Мы дали согласие на назначение начальником НИО беспартийного генерала Маркова только при условии, что заместителем будете назначены Вы. Так что об отказе не может быть и речи.
Было ясно, что попытка добиться перемены приказа успехом не увенчается. Поэтому я повернул разговор на деловой тон.
— Ну, если я ваша кандидатура, то я прошу поддержать меня в деле перестройки работы отдела — превращения его из научно-организационного, каким он фактически является, в научно-исследовательский, каким он формально называется.
Он одобрил мои намерения и дал согласие оказывать поддержку в этой перестройке.
Обещание свое он, пока был в академии, добросовестно выполнял. Ушел я от Николая Ивановича уже с мыслями о новой работе. 3 сентября 1949 года я принял дела начальника НИО от генерал-лейтенанта Вечного Петра Пантелеймоновича, который уходил на должность ученого секретаря совета академии. Вновь назначенный начальник НИО — генерал-майор Марков Георгий Михайлович — находился в творческом отпуску по редактированию крупного коллективного военно-теоретического труда и в должность не вступал.
Я его знал по работе на кафедре. Мыслил и говорил он штампами. Обладая прекрасной памятью, он хорошо знал уставы и директивы, а умение гладко формулировать свои мысли, создало ему в те годы, когда живая мысль душилась, славу теоретика. Он умел так «обкатать» любую работу, что она, не содержа ни одной живой мысли, читалась относительно гладко и, хотя не давала знаний, но не вызывала и возражений «партийно-мыслящих» цензоров, что для тех времен было очень важно. Вот поэтому его и назначили ответственным редактором военно-научного труда с одновременным назначением на должность начальника НИО. Надо было написать теоретический труд, в котором не было бы военной теории, и превратить НИО в орган, затыкающий все щели для живой военно-научной мысли академии. Марков для обоих этих ролей был наиболее подходящей кандидатурой.
Но нельзя, как говорил мой старый тактический руководитель генерал-майор Простяков, все схватить одной рукой. Так и получилось, пока Марков (почти год) редактировал, я твердо и настойчиво, при поддержке политотдела, поворачивал НИО как раз на тот путь, который Марков, предполагалось, должен был полностью закрыть. А к тому времени, когда Марков, наконец, пришел в отдел, академию возглавлял уже другой человек. Безвозвратно миновали времена, когда бывший начальник академии генерал-полковник Цветаев озлился даже на никчемно мизерный научный план и поучал меня с высоты своей должности: «Поймите, наша академия не академия наук, а учебное заведение».
Генерал— полковник (впоследствии генерал армии) Жадов Иван Семенович -сам человек творческого характера, воспринял проводимую мною перестройку как естественную, он начал ее поторапливать и углублять. Поэтому, когда Марков попытался возвратиться к старому, то оказался в конфликте не со мною, а с начальником академии.
Конфликт развивался очень быстро. Все задания Жадова на научные разработки Марков встречал возражениями: «Некому делать! Вопрос не разработанный. Срок нереальный» и т.п.
В общем, его мысли были направлены не на поиски путей выполнения, а на оправдывание невыполнения. Это делало конфликт непримиримым. Жадов, переполненный замыслами и идеями, нуждался не в таком помощнике. Тем более, что здесь в академии он уже видел иную работу. Две очень важных разработки были выполнены в невероятные сроки в сутки и в двое. В каждом из этих случаев был подобран работоспособный творческий коллектив (в основе старшие научные сотрудники НИО), который, работая без сна — не спал и сам Жадов — выполнил работу в установленный срок. Марков на это не был способен и, естественно, должен был уйти. Он был уволен в отставку.
И вот я начальник НИО, не только фактически, но и формально. И ведь, что интересно — три года я был начальником НИО фактически, меня признавали таковым, общались со мною, выполняли мои указания, и никто не удивлялся этому, а как бы даже не замечал. Но вот приказ министра обороны и всех, включая моих подчиненных, охватило удивление, а кое-кого и возмущение.
Но кто бы что ни говорил и не думал, руки у меня были теперь свободными. Поддержка начальника академии и политотдела тоже благоприятствовала. И я мог смело, ни на кого не оглядываясь, творить намеченную перестройку. Путь, разумеется, не розами был усеян. Пришлось больше шипов почувствовать. И все же 1952-ой год остался в памяти временем радостного творчества.
Вместе с тем, год этот отмечен и событием, которое, будучи само по себе совершенно незначительным, в силу обстоятельств, оказалось использованным против меня спустя 22 года.
Летом 1952-го года, находясь в военном санатории в Гурзуфе, я заболел опоясывающим лишаем с одновременным парезом правого лицевого нерва. Несколько суток не мог ни спать, ни одеть на себя одежду. Мучительнейшие боли совершенно измочалили меня. К счастью, эта болезнь проходит. Прошла и у меня. Но, под умелой рукой фальсификаторов из института им. Сербского, мой опоясывающий лишай через 22 года превратился в инсульт, а парез правого лицевого нерва в поражение левой стороны туловища, с параличем левой руки, и нарушением речи. «В связи с этим более двух месяцев лечился в невропатологическом отделении военного госпиталя. Стал раздражителен и начались неуспехи по службе». Так было написано в моей истории болезни, составленной институтом им. Сербского в 1973 году для показа иностранным психиатрам взамен действительной истории болезни, описанной в том же институте в 1964 году во время первой моей психиатрической экспертизы.
1953 год — год смерти Сталина. Для НИО он ознаменовался огромным взлетом научной работы. Наилучшим образом это характеризуется изданием «Трудов Академии». В 1949 году — год начала моей работы в НИО — не вышло ни одного номера «Трудов»…, а предыдущие послевоенные годы, то есть с 1945 по 1949 г. вышло два номера. В 1950 году мы с трудом издали один номер, в 1951 — два, в 1952 — 4, а в 1953 — 11. Это, несомненно, сказывалась перестройка работы НИО, но, как я понимаю теперь, анализируя то время, не малую роль сыграла и смерть Сталина. Сам факт ухода с политической арены его зловещей фигуры снял огромный груз, давивший на науку. Уже одно то, что не надо было опасаться за недостаточный показ, или, что еще хуже, недооценку роли «вождя» в разработке исследуемого вопроса, освобождало творческий дух авторов, росла результативность их работы.
В то время я этого не понимал. Смерть Сталина я воспринял как большую личную трагедию. С тревогой думал, что будет с нашей страной без него. Я не полез для прощания с его телом в ту свалку, которая была устроена верующими в него гражданами при содействии органов «правопорядка». В свалку, в которой были задушены и покалечены многие сотни людей. Но не полез не потому, что не хотел почтить «вождя», а потому, что нас, его «верных учеников», организованно доставили к его увешанному орденами трупу.
Время шло. И хотя мы еще не понимали, что смерть Сталина открыла доступ свежему воздуху, пусть даже через небольшие щели, но результаты этого ощущали уже на самих себе. Правда, приписывали мы это не смерти Сталина, а тому, что ликвидирована бериевщина, вместе с самим Берия и его окружением, в составе которого оказались и мои Дальневосточные знакомцы Гоглидзе и Никишов. Сталина такие, как я, еще не осуждали. Его мы продолжали считать непогрешимым, хотя звуки происходившего в страшные годы сталинского террора стали все более громко доходить до нас. Работала комиссия ЦК под руководством генерал-лейтенанта Тодорского, которая пересматривала дела репрессированных военных. На свободу выходили многие из тех, кто, пройдя Архипелаг ГУЛАГ, остался жив. От них постепенно распространялись сведения о пережитых ужасах. Но мы упорно продолжали оправдывать Сталина. Мы готовы были обвинить и ныне здравствующих соратников Сталина, но только не его.
Но вот прошумел XX съезд. Глухо прокатился слух о закрытом заседании съезда. А вот и сам доклад дошел до нас. Все коммунисты академии собрались в самом большом академическом помещении — в 928 аудитории. Весь доклад был прослушан при гробовом молчании. Окончилось чтение. Стояла та же гробовая тишина. Потом начали подниматься, уходить. Расходилась многосотенная масса, а у меня было чувство, что иду я один, по пустыне.
Я не пошел ни на лифт, ни на эскалатор. Начал спускаться по лестнице. Наверно она была заполнена шагающими друзьями по партии, но я, по-прежнему, был «один в пустыне». Поэтому, когда при повороте на второй марш спуска я почувствовал чью-то руку на плече, то даже вздрогнул. Оглянулся — Вечный Петр Пантелеймонович, генерал-лейтенант, ученый секретарь Совета Академии, добряк и умница. Среднего роста, широкоплечий, плотный, но не толстый. Голова большая, глаза добрые, умные. Приметы? Вижу этого человека как живого, люблю его, а примет в нем самом не нахожу. Примета есть, но не в нем, а при нем. Курит (к сожалению, правильнее сказать «курил», так как Петр Пантелеймонович давно покинул мир сей) он махорку, завертывая из газеты огромную цигарку, толщиной в палец в длиною 10-15 сантиметров. Сейчас он положил мне руку на плечо и, глядя на меня, вдруг глубоко запавшими, очень печальными глазами, сказал: «Что, Петро, плохо?»
— Очень плохо!
— А мне как! Может, там в докладе и правда, но я-то знал Иосифа Виссарионовича другим.
Мы пошли вместе. И уже по пути Петр Пантелеймонович начал рассказывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120