А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Там, где они ночевали, в конторе, он почти ничего не ел, теперь у него разыгрался аппетит, иримшик он глотал с жадностью, сметану вылизал до самого донышка. И вдобавок выпил наполненную до краев чашку айрана.
— Ох! — произнес он, погладив живот. Он чувствовал, что пожадничал, переел, живот, отощавший в пути, прямо-таки распирало от сытости.
Глядя на него, чужая мама довольно рассмеялась.
— Апа, — сказала она, указывая на себя пальцем. — Апа!
Выходит, ее звали Апа?..
— А-па! — повторил за нею Яков. Хорошее слово, короткое и удобное для произношения. — Апа, — повторил он во второй раз.
Апа обрадовалась. Погладила Якова по голове, что-то сказала — Яков хоть и не понял, но по голосу догадался: что-то приятное. И улыбнулся в ответ.
Апа съела немного курта, запила айраном и ушла. Яков остался один. Дверь была открыта, но его не тянуло наружу. Перед уходом Апа приподняла нижний край юрты, и Яков, лежа на старой кошме, наблюдал, как из соседних юрт выходили женщины, старики. Все беспорядочной толпой направлялись в сторону голубеющей неподалеку реки. В толпе заметил он и свою Апу. За взрослыми шли ребята, его сверстники, кое-кто — постарше. Но никого из тех, что приехали сегодня вместе с ним, здесь не было.
Вскоре взрослые спустились к реке и пропали из виду. Ребята, гомоня, рассыпались по берегу. Стало тихо. Лишь с противоположного берега временами доносилось хриплое тарахтенье — не то машина, не то трактор.
И вдруг вспомнился неведомый, где-то на другом конце земли, город, и будто было это давным-давно... Поезд на далекой станции, где они садились... Мерное, однообразное постукивание колес... Хотя эшелон больше стоял, чем шел... Грузовики, хмурые лица солдат, танки с вытянутыми вперед стволами пушек... Вспомнилась мать, залитая кровью, и торчащая из разодранной раны острая белая кость... Раньше эта картина, возникнув, неизменно вызывала у него дрожь во всем теле. Сейчас впервые такого не случилось. Все, что мерещилось ему, было туманно, расплывчато. И казалось страшным, но вряд ли происходившим на самом деле. Однако и тут у него навернулись слезы. Он заплакал — тихо, беззвучно. И, плача, заснул.
Снова ему приснился все тот же сон — как он бежит, но бежит один, а за ним, едва не касаясь черным брюхом земли, гонится самолет. У Якова уже подламываются ноги, вот-вот он рухнет на землю... И самолет настигает его. Сейчас он начнет стрелять, сейчас... Яков оглядывается, но видит своего отца. Это не самолет, а отец спустился с неба и обнимает, целует его в лицо. Губы у него мягкие... Надо лбом — пятиконечная звезда... Отец!.. Он снова целует Якова, но губы у него странные — жесткие, колючие. Целует он или кусает, царапает?.. Папа!.. Нет, он смотрит — это совсем не папа... Нет! Яков хочет бежать, но не в силах двинуться. Хочет крикнуть — нет голоса. А страшный человек целует его, кусает, царапает. "Узнай меня!.. Ты меня знаешь!.." Да, он видел, видел этого человека! Он сопровождал их, ехал на саврасом коне...
— Кет!.. Прочь!..
Яков очнулся. Было уже темно, Апа вернулась домой. Увидев бычка, который просунул голову в юрту и облизывал спящего мальчика, она криком прогнала его прочь и принялась расталкивать Якова. Она гладила Якова по спине и, негромко смеясь, приговаривала что-то ласковое. Но он все дрожал, не мог прийти в себя.
Апа принесла кизяку, сложила посреди юрты и разожгла огонь. В чугунке, подвешенном к треноге, вскипятила молоко, подлила воды, снова вскипятила и насыпала в чугунок талкана. Сваренный суп, как понял Яков, назывался "кора коже". Апа наполнила две глубокие чашки. Одну, поменьше, поставила перед Яковом, вторую пододвинула к себе. Суп оказался Якову по вкусу. Он попросил добавки и выпил еще половину кесе.
Кровати в юрте не было. Апа постелила на полу. Якова она укрыла одеялом, до того износившимся, что ткань расползлась и во многих местах наружу торчала шерсть. Сама же она накрыл асы шубой и заснула, едва коснувшись головой свернутой валиком старой стеганой телогрейки.
Якову не спалось на новом месте. В золе тускло мерцали не хотевшие угасать угольки. В щелке над дверью перемигивались две-три неяркие звездочки. Угольки будто дышат — разгораясь, бледнея и снова разгораясь. Но чем дальше, тем слабее их отблеск. Мало-помалу они стали затухать и наконец погасли. Зато звездочки засияли, даже сделались как-то крупнее. Две звезды, одна над другой. И обе подмаргивают, словно манят куда-то, лукаво усмехаясь... Внезапно звезды тоже погасли... Снова загорелись... И опять погасли... Кто-то попросту заслонил их, вот в чем дело. Кто-то, подойдя к двери, прислушался — и тихо-тихо, с легким шорохом, просунул руку в щель. И пытается отстегнуть крючок. Рука, видно, не дотянулась, крючок остался в петельке. Но человек, скрытый темно гей, еще дважды пробовал добраться до запора. Наконец он прекратил свои тщетные попытки. Какое-то время его совсем не было слышно, и Якову показалось, что он ушел. Однако вскоре раздался глуховатый, с характерной хрипотцой голос:
— Сакып... Эй, Сакып...
Он звучал негромко, но Яков узнал его сразу — Да-уренбек!..
Всю дорогу, пока они ехали, человек этот ни разу не улыбнулся, не заговорил ни с кем. Якову запомнился неприязненный, сумрачный взгляд, который он бросал из-под тяжелых век, — то ли на него, то ли на сидевшего рядом Зигфрида. Хорошо еще, что с ними был тот добрый старик — наверное, начальник и Дауренбек боялся при нем дать выход затаившейся злобе... Но теперь он явился ночью, подкрался к юрте... Яков лежал, боясь пошевелиться, ни жив ни мертв.
Дауренбек еще раз или два подал голос и опять просунул руку в щель. Крючок слабо звякнул, дверь скрипнула и отворилась. Яков закричал. Дауренбек, едва успев перешагнуть порог, застыл на месте. Тихо стонавшая во сне Апа проснулась, и Яков кубарем покатился к ней, юркнул под шубу, прижался к теплому боку. Что случилось потом?.. Он бы не смог ответить. Он чувствовал только, что теперь он в безопасности, Дауренбек не сумеет его выкрасть... Наверное, Дауренбек тоже понял это и страшно разозлился. Он пнул ногой чугунок, разлил остатки супа, опрокинул чайник с водой. А выходя из юрты, полоснул по ее стенке камчой. Апа поднялась, ощупью отыскала, поставила на место чайник и чугунок, накрепко затворила дверь, потом легла, прижала к себе Якова и долго плакала. Яков, приникший лицом к ее груди, слышал, как гулко билось ее сердце.
Утром он не решился остаться дома один, Апа взяла его с собой. Оказалось, она работает на хирмане. А тарахтенье, которое доносилось до Якова вчера, издавала машина, которую он здесь увидел. Называлась она — мо-ло-тил-ка. Вместе со всеми Апа подносила к ней пшеничные снопы и подавала человеку, который швырял их в железную, дрожащую от жадности пасть. В густой пыли, замутившей воздух над хирманом, только глаза у Апы блестели по-прежнему, а губы почернели, запеклись, и лицо было запыхавшееся, потное. Люди работали без передышки, молотилка им не давала ни минуты покоя. И лишь когда она стихала, подносчики опускались на землю, кто где стоял. Но тут появлялся Дауренбек... Больше других от него доставалось Апе. Но все помалкивали в ответ на его крики и попреки, молчала и она. Только молчала не как остальные, не потупив глаза, а глядя Дауренбеку прямо в лицо. Видно, ничуть его не боялась. И Яков его тоже не боялся — здесь, на людях. Знал, что у всех на виду его никто не посмеет тронуть, и бегал вокруг хирмана, гоняясь за кузнечиками.
А вечером, когда весь аул погрузился в сон, Дау-ренбек пришел к ним снова. Апа еще не ложилась. Да-уренбек вел себя совсем иначе,*не как в прошлую ночь. И в голосе у него не было злобы — только укор, и просьба, и даже мольба. Долго упрашивал он о чем-то. Но Апа не смягчилась. А когда он сделался слишком настойчив, разбудила Якова, который было прикинулся спящим.
Дауренбек ушел. Апа уже не плакала, как вчера. Только вздыхала. Долго вздыхала. До самого рассвета...
Через некоторое время Яков научился немного понимать по-казахски. И тогда оказалось, что Апу звали вовсе не "Апа", а Сакыпжамал. Но это сложное и длинное имя выговаривать ему было трудно, и, хотя он отлично понимал, что "апа" значит "мама", а Сакыпжамал никакая ему не мать, он продолжал называть ее по-прежнему.
Постепенно мальчик всем сердцем привязался к ней, и она уже не казалась ему чужой. Впрочем, не чурался он теперь и других жителей аула: они тоже, он чувствовал, не были для него чужими людьми. Первоначальная робость покинула его. Яков свободно, никого не боясь, разгуливал между юртами. Правда, он так и не сошелся поближе с ребятами, но как бы то ни было к жизни в ауле успел привыкнуть...
Едва посветлеет небо, перед юртой слышится конский топот. И зычный голос бригадира Вердена:
— Сакыпжамал!.. Эй, Сакыпжамал!..
А она уже не спит. Сидя на корточках, разгребает вчерашнюю золу, чтобы раздобыть тлеющие под ней угольки, раздувает их, подкладывает в огонь кусочки кизяка.
— Ау, кайнага!1 — откликается она. —Ах ты, шустрая! Уже проснулась?..
Конь под Верденом резвится, играет, и бригадир направляв т го к соседней юрте.
— Кулиман!.. Эй, Кулиман!..
1 К а й га —к мужчине, старшему мужа.
Никакого ответа.
— Эй! Кулиман! Поднимайся, засоня! Вставай, если не забрюхатела! Эй!
Из юрты доносится в сердцах брошенное крепкое словцо.
— Чего же ты, милая, отмалчиваешься, если проснулась?.. Солнце встало, и ты вставай! — посмеивается Берден, и белоногий Актабан уносит его к следующей юрте.
— Бекет, эй, Бекет!
Здесь ему тоже не сразу удается добиться ответа.
— У-у, сорванец! Русские пацаны в твои годы сами на фронт просятся! А ты, выходит, бока отлеживаешь?.. Ай, Бекет, ай-ай!..
Из юрты по-прежнему ни звука.
— Встанешь ты наконец? Бекет, эй, Бекет!..
Видимо, Бекет отзывается, но что при этом он говорит — не слышно. Зато хорошо слышно, как Берден отвечает:
— Э-э, айналайн, в тринадцать лет мужчина — в доме хозяин, так что умывайся скорей да перекусывай!
И бригадир едет дальше.
— Вот окаянный Тлеубай! Настоящий единоличник! От всех отделился, юрту черт знает где поставил... И ведь нет чтобы самому вовремя подняться, тоже дожидается, пока разбудят!.. — ворчит Берден, направляясь к юрте Тлеубая, которая стоит в стороне от остальных, на краю аула.
Яков просыпается раньше всех и засматривает, щурясь, в дырочку, пробитую в войлоке. Ему все видно, все слышно. И только когда Берден исчезает из его поля зрения, он поднимается с постели.
Апа между тем уже подоила корову. Кизяк уютно потрескивает в очажке, мурлычет песенку закипающий чайник. Вот и самотканый дастархан разостлан на полу. Перед Яковом появляется кесе с остатками вчерашнего супа. Сама же апа пьет чай. Собственно, не то чтобы чай. Попросту кипяток, забеленный молоком, Потому и называется он аксу, белая вода. Зато пьет его апа в полное удовольствие — пять-шесть чашек подряд.
Только собрали дастархан — снова конский топот. Но на этот раз бригадир Берден не тратит времени на шутки, голос его звучит громко, властно.
— Сакыпжамал! Пора, выхода!..
— Кулиман, а Кулиман!.. Долго возишься!..
— Бекет! Хватит глаза протирать, светик мой что на краю света живет, и тот уже на хирмане...
— Торопись, торопись, поторапливайся! — покрикивает он перед каждой юртой.
Впрочем, сейчас и без того никому не придет в голову медлить. Люди вереницей, один за другим, тянутся на колхозный ток,
Яков тоже отправлялся поначалу на хирман, не желая далеко отлучаться от апы и каждую минуту ощущая ее успокоительную, привычную близость. Кроме того, были у него некоторые опасения по поводу Да-уренбека... Но постепенно он убедился, что никакая беда ему не грозит, да и хирман прискучил. Поэтому, просыпаясь с рассветом, он частенько оставался дома. И с аульными ребятами свел знакомство, хотя не слишком короткое. Были среди них и его приятели по детдому, но дефект, сохранившийся у Якова в речи, вынуждал его сторониться сверстников.
Тем не менее у него, предпочитавшего играть в одиночку, были свои развлечения, свои заботы. То прокатится верхом на теленке, то отправится сторожить корову. Иной раз возьмет мешок и уходит собирать кизяк. Вроде и забава, и дому помощь. Апа довольна, да и остальные, глядя на Якова, улыбаются. Уж на что суров к нему Дауренбек, так и он, завидев однажды, как Яков, пыхтя, волочит на себе мешок, полный кизяка, пробормотал, по-видимому, что-то одобрительное...
С первым снегом Сакыпжамал перебралась на одну из колхозных зимовок, поближе к овцам. Глинобитная мазанка, до половины врытая в землю, стояла у подножия высокой горы, как бы наглухо отгораживающей ее обитателей от остального мира. По эту же сторону, куда хватит глаз, простиралась плоская равнина, где на тридцать — сорок километров не встречалось примет человеческого жилья. Если бы не отара, бредущая спозаранок в степь, не рассыпанный по снегу овечий помет и не следы диких зверей, — равнина, насквозь продуваемая ветром, вообще казалась бы мертвой. Весь день кружится над загоном стая пестрокрылых сорок. Всю ночь заунывный волчий вой оглашает предгорья. Сороки да волки — единственные вестники жизни, которая продолжается где-то за пределами зимовки, ее однообразного, унылого существования... Впрочем, людям и здесь некогда скучать от одиночества, изнывать в тоскливых мыслях.
Сакыпжамал ухаживает за ослабевшими овцами, ягнятами, козами, которым отведено место за плетеной изгородью, на солнечной стороне загона. То сено им подбрасывает, то загон чистит, то гонит к роднику на водопой. От вечно вздыхающей и охающей старухи чабана Кобегена ждать помощи не приходится. Зато присматривать за овцами Сакыпжамал помогает Яков, или Жакып, как произносят его имя на казахский лад жители аула. Покончив с хлопотами по зимовке, Сакыпжамал запрягает в волокушу быка с рваной ноздрей и принимается за подвозку сена. Яков едет с нею вместе. Стоя на волокуше, он укладывает, уминает шестом с развилиной на конце подаваемое ему сено, — чем он еще в силах помочь?.. Но ему представляется, что делает он важное, серьезное дело, без него Сакыпжамал не обойтись... И домой возвращается очень довольный собой.
Все четверо живут в одном домишке. Главную, "гостевую" комнату занимает Кобеген с женой, вторую — Сакыпжамал и Яков. По деревянной кровати, старому сундуку, выцветшим, сложенным горкой одеялам можно судить, кто из них и где устроился. Но живут они сообща, вместе обедают, пьют чай, коротают долгие вечера.
Яков любил эти вечера — овец запирали на ночь в загоне, и все собирались в одной комнате.
Старуха, жена Кобегена, только и знала, что под-кладывала топку в огонь и следила за чайником. Сакыпжамал крутила ручную мельницу или толкла поджаренные пшеничные зерна. Иногда она мяла курт, а когда хватало муки, раскатывала тесто под лапшу. В центре комнаты, на покоробившемся от времени круглом приземистом столе светился фитилек, пристроенный внутри надколотого кесе. Возле стола, на кошме, располагался Яков, а у печки, на козьем тула-ке, восседал, по-турецки подвернув ноги, сам Кобеген. Отогревшись чаем, он блаженно жмурился, поглаживал лоб, покачивался всем телом из стороны в сторону и наконец, не глядя на истомившегося от нетерпения мальчика, начинал низким, густым голосом:
—- Давным-давно это было... Еще той порой, когда волк ходил в больших начальниках, а лиса у него была телохранителем...
Так начинал он, всегда одними и теми же словами, но каждый раз за ними следовала новая сказка.
И не было случая, когда старый Кобеген принимался за сказку, чтобы жена его не фыркнула:
— П-шшш... Нашелся рассказчик!
Но Кобеген как будто ее и слышать не слышал. Расчешет усы, разгладит бородку и заводит скороговоркой:
— Жил в те давние времена один бай, дал ему бог множество скота, только не дел сына...
Или:
— Жил в те давние времена один бек-зада, и отправился он по свету искать себе невесту, красивейшую из самых красивых, достойнейшую из самых достойных?..
Или:
— Жил в те давние времена один сирота, ходил он, босоногий, в Багдаде по базару и горько вздыхал: "Что мне делать?.. Ума у меня много, а в кармане ни динара, одни дырки..."
— Какая кому польза от этих твоих богачей и батыров, сыновей беков и босяков-голодранцев? — не унималась старуха. — Что тебе до базара в Багдаде?.. Сидел бы себе да хлебал суп, а не задуривал нам головы небылицами!..
И верно, до сказок ли было ей, когда день-деньской не отходила она от очага? До сказок ли Сакыпжамал, если у нее забот по горло? Да и Жакып, не слишком-то усвоивший казахский язык, способен был понять сказку лишь в самых общих чертах.
— ...И вот, повстречав своих родителей, обрел он покой души и тела, — заканчивал Кобеген.
Или:
— ...И вот, сыграв свадьбу, которая продолжалась сорок дней, и затеяв праздник, который продолжался тридцать дней, добился он исполнения всех желаний.
Или:
— ...И вот сделался он для людей опорой, для своей страны защитником.
Так тянулись вечера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48