А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И все страсти, все надежды, все высокие помыслы – неужели это всего лишь мимолетный миг и все превращается в прах? Кто я и зачем я, если все кончается прахом? И кто есть бог, и зачем он, если он допускает это, если он не может продлить жизнь даже великого человека? Я знаю, все эти мысли от того же страха смерти, и никакого бога нет и быть не может, но он нужен мне, и, значит, он есть для меня. Любому человеку, чтобы жить, нужно что-то устойчивое, вечное, то, что уходило бы своими корнями к самому началу всего, что не имело бы конца, и это чувство, это желание быть всегда и есть бог. В таких мыслях никому не признаешься, но они же существуют? Они же есть и будут. Вот я с жадностью вглядываюсь в лица людей, в освещенные окна, в небо, хмурое, уже вечернее; отчего я так жадно на все это гляжу? Просто боюсь, что могу всего это не увидеть? Вот вывернется из-за угла какой-нибудь пьяный и ударит ножом, и тотчас же все будет кончено, или кто-нибудь выбросит с верхнего этажа кирпич…
Сталин умирает, напомнил он себе это тоже реальный факт, факт непреложный, и, наверное, после всего, что было в его жизни и великого, и жестокого, и необъяснимого пока, – ему трудно и страшно умирать, как всякому смертному человеку. В природе нет исключений, есть единые для всего живого законы, и, значит, не стоит тратить время на поиски смысла жизни; нужно просто жить и стараться сделать как можно больше добра. Спешить делать добро, кто-то об этом говорил… ах, тот художник со своим синим простором на полотне.
Брюханов попытался остановить какую-то машину, но она даже не замедлила ход; он посмотрел ей вслед – исполкомовская машина. Какой-то пустой, холодный, ставший вдруг враждебным и чужим город, наполненные резким ветром улицы и низкое, темное небо без звезд – все угнетало его; в довершение снег стал пропархивать все гуще и гуще, мимо редко горящих фонарей рвано и косо неслась снежная заметь, и город тонул в густо летящем снеге.
Чертыхаясь, отворачиваясь от встречного ветра и сырого снега, Брюханов упрямо брел из улицы в улицу по направлению к дому; один раз из-за угла ему навстречу вывернулась одинокая фигура и тут же утонула в потоках снега, вторично он столкнулся с молодой парой, лицом к лицу, счастливые, оживленные, они шли, тесно прижавшись друг к другу; Брюханов услышал негромкий смех, и все опять пропало, и только ветер со снегом лепил в лицо. Брюханову казалось, что он никогда не доберется до дому, названий улиц нельзя было разобрать, и спросить, где он находится, было не у кого. Под фонарем Брюханов остановился, повернувшись к ветру спиной, взглянул на часы; шел второй час. Ну вот, подумал он даже несколько растерянно, ни трамвая, ни автобуса, а куда занесло, сам черт не разберет. Странное чувство нереальности происходящего усиливалось; словно не с ним все это происходило, словно не он кружил по городу с забитыми снегом глазами, и кто-то насмешливый и мстительный не давал ему минуты передышки. Теперь было уже совершенно пусто, ни одного человека, ни одного освещенного окна, только снег и метель, идти приходилось чуть ли не ощупью.
В сплошной завесе падающего снега вдруг смутно прорезались зубцы Крепостной стены; Брюханов облегченно вздохнул, дом был в нескольких кварталах отсюда, и через полчаса Брюханов уже шагал по своему переулку, здесь даже меньше вьюжило, под каменной аркой намело большие тихие сугробы; из полуоткрытых ворот ему наперерез метнулась смутная, расплывчатая фигура.
– Это я, Тихон Иванович.
Голос показался Брюханову знакомым.
– Кто?
– Это я, Анисимов…
– Родион Густавович? Что ты здесь делаешь в такую пору?
– К вам приходил, узнал, что вы приехали. – Анисимов подошел вплотную, и навстречу Брюханову метнулись его тревожные, неспокойные, косящие глаза. – Не по себе что-то… А вас все нет, скоро, говорит, должен быть, не звонил, значит, должен быть… Ну, и кручусь кругом, погреюсь в парадном, соберусь уйти и не могу… Думаю, вот-вот вы подойдете. Ваша домработница говорит, контейнер с вещами уже отправили. Как дочке-то, получше?
– Кашель меньше, а вот температура не снижается… Она вот и держит, куда с температурой ее повезешь…
– Да, уж тут лучше повременить, Тихон Иваныч, видите, все под богом ходим. А тут росточек крохотный – много ли ей надо! – глядя в лихорадочно-беспокойные глаза Анисимова, Брюханов молча кивнул; оба подумали об одном, но об этом, о главном, что привело Анисимова сегодня сюда, в снежную круговерть, под арку массивного обкомовского дома, – не было сказано ни слова. Брюханов как-то даже не удивился появлению Анисимова, а если и удивился, то только в первую минуту; он и сам был как в лихорадке. Он даже был рад Анисимову, рад был еще одному мечущемуся в ночи человеку, тысячи людей не спали этой вьюжной мартовской ночью, и Брюханов еще раз ощутил единство страны и ее огромность.
– Зайдем ко мне, Родион, – сказал Брюханов, радуясь возможности вообще не ложиться в эту ночь, а провести ее остаток с давно знакомым человеком.
– Нет, нет! – почти отшатнулся от него Анисимов. – Что вы! До меня ли вам! Мне нужно было просто вас увидеть… Пойду, дома ждут, волнуются. Увидел, убедился: мир еще цел, стоит… Ведь стоит?
– Стоит, Родион… И стоять будет…
– Довольны новой-то работой, Тихон Иванович?
– Доволен, Родион, нашему поколению ведь не привыкать к тяжестям. Чем тяжелей, тем привычнее… А может, зайдешь?
– Нет, спасибо. Пойду… пойду, – заторопился Анисимов. – Спокойной ночи, Тихон Иванович, если она может быть спокойной… Пойду! Хотя… Тихон Иванович…
– Да? – живо повернулся к нему Брюханов, остановленный какой-то странной интонацией в голосе Анисимова.
– Я это, – с той же странной отрешенностью сказал Анисимов, – я один все сделал…
– Родион, ты о чем? Впрочем, о чем бы мы ни говорили сейчас, все будет не о том. Лучше помолчи, и давай помолчим вместе… Не надо сейчас ничего мелкого… Время не то!
– А я должен! должен! – нервически повысил голос Анисимов. – Ночь открытых дверей, я хочу все сказать… все нараспашку! Хочу!
Темное мерцание из-под набрякших век Брюханова было как холодный провал, оно неостановимо тянуло Анисимова, и знобящий восторг приподнимал, распахивал навстречу смятенной ночи его душу; какой-то суетливый, юркий, невыносимый человечек бесновался в нем в неудержимом желании досадить Брюханову, во весь голос, не оглядываясь, сказать, что всякой власти приходит конец и тогда наступает час маленького человека, винтика, ха-ха! Это термин того всемогущего, наимудрейшего, а где он сейчас? Ха-ха, там же, где и все, вероятно, уже отправился к праотцам! Ха-ха, и маленький, незаметный человек, винтик, такой, как он, Анисимов, тоже может многое, тоже может пригодиться… Дело сделано, останется лишь ждать расплаты. А другой, обычный, трезвый, расчетливый Анисимов в это же самое время изо всех сил удерживал суетливого, злобного человечка, убеждал его, что такая прыть ни к чему ему, столько раз битому жизнью… ох, дьявол, эта ночь, проклятая ночь развязала тайные инстинкты, одна только ночь без остатка и сдернула с человека все обертки.
Многое мог сейчас сказать Брюханову Анисимов, но тот , трезвый, расчетливый, и на этот раз пересилил; с поспешной торопливостью Анисимов махнул рукой.
– Пустяки, пустяки все это, Тихон Иванович. Не обращайте внимания, просто такая ночь… что-то в голову вошло… Простите, ради бога… А впрочем, что это я всю жизнь прошу прощения? За что? – он приблизил свое лицо с горящими глазами к самому лицу Брюханова. – У кого? У вас? Да ведь мне и так все принадлежит по праву… Больше, чем вам! С самого рождения! Это вы у меня все отняли! Это вы все чему-то служите, государству, партии, выдумали какой-то долг, честь, совесть, обязанности! А у меня вот сегодня отпущение грехов… за всю жизнь один раз! Себе надо только служить! Только себе! И тому, что где-то там! там! – Анисимов ткнул пальцем вверх, в небо. Он неожиданно круто повернулся и, не говоря больше ни слова, быстро зашагал прочь.
– Может, проводить тебя? – крикнул ему вслед Брюханов, озадаченный до крайней степени; в последний момент он подумал, что Анисимов явно болен и нехорошо его отпускать одного в таком состоянии, но Анисимова уже не было, лишь мелькнула в мутной, белесой мгле на отдалении его темная тень и тут же исчезла, растворилась.
Брюханов постоял, прислушиваясь, не вернется ли Анисимов, и шагнул в ворота, он и сам едва держался на ногах; Анисимов в это время был уже далеко, шел по самой середине улицы, чувствуя прилив сил и энергии (перед ним неотступно стояло удивленное, рассерженное лицо Брюханова), и слепое удовлетворение грело Анисимова на сильном, пронизывающем ветру. Сейчас Брюханов был дорог ему безмерно, ведь он и проторчал на холоде почти всю ночь потому, что ему пришла внезапно в голову совершенно дикая мысль, что Брюханова уже нет, что он тоже умирает, и эта мысль была настолько невыносимой, что он не раздумывая, даже забыв о телефоне, бросился домой к Брюханову и потом, скрываясь от постового милиционера, терпеливо ждал; это было бы не по-божески, упустить Брюханова в тот момент, когда он уже ясно чувствовал в своей руке его судорожно и бессильно бьющееся сердце; нет, никак нельзя было допустить этого даже в мыслях. Здесь ему нужна безоговорочная победа. «Как же, как же! – думал он лихорадочно, шагая по вымершему, пустому, окончательно засыпанному рыхлым снегом городу. – Как же! В такой момент, когда все рушится, когда все летит в тартарары, в эту беспросветную бездну, опять остановка? До каких же пор? Но все равно я тебя люблю, товарищ Брюханов, люблю, как самого близкого, дорогого мне человека… никого на свете у меня нет дороже! Ты мой, я вложил в тебя частицу своей жизни, своего „я“. Он внезапно громко захохотал, пересиливая вой ветра и с усилием заставляя себя остановить свой лихорадочный, беспорядочный бег; ему показалось, что кто-то отозвался в ответ. Он с беспокойством прислушался; город был нем, весь во власти ветра, и снега, и томительной тишины. Анисимов впитывал это ожидание кожей, мозгом, сердцем, и ему казалось, что он сейчас словно срастается намертво с этим безгласным, но живым чудовищем, он и любил, и ненавидел этот город с какой-то жадной, неутомимой страстью. Он захохотал и ускорил шаг, все в нем пело. „Ха-ха-ха! – говорил он себе. – Свобода! Они захотели свободы, а что такое свобода! Что это такое? Все равны, все одинаковы, и всем одинаково сытно и хорошо! Ха-ха! Большую чушь и нелепость выдумать невозможно, и они сами к этому придут… Да и кому нужна такая свобода, когда не с кем бороться! И за что бороться! Такая свобода никому не нужна, она хуже любых цепей! Животная, сытая, без страстей жизнь! Ну, нет, вы как хотите, а я по-своему шел и буду идти, хотя бы весь мир встал против меня! Я богаче всех вас, я умею ненавидеть…“
Он шел, останавливаясь, захлестываемый потоком снега и ветра, и не заметил, как оказался на центральной площади города, перед статуей Сталина на массивном гранитном квадратном постаменте; статуя возвышалась на фоне шестиэтажного здания обкома, но сейчас из-за мятущегося снега была не видна, просто какая-то темная, узкая масса, устремляясь ввысь, сливалась там с клубящейся снежной тьмой. Казалось, что именно там, в недоступной, никому не подвластной высоте, идет своя особая жизнь, именно там царит свой строгий порядок и что оттуда, из-за клубящейся мглы, кто-то неотступно наблюдает за ним, Анисимовым. Он даже попятился, такой силы взгляд почувствовал на себе, но тут же вспышка слепой, нерассуждающей ярости толкнула его вперед, и он перешагнул через чугунную цепь, забитую снегом, стал ощупывать холодный, скользкий гранит. Словно привязанный, притягиваемый все той же неведомой силой, приведшей его сюда против его желания, он неотступно чувствовал на себе пронзительный, все понимающий, насмешливый взгляд оттуда, сверху, и ответная сила ненависти разгоралась в нем. Он не мог уйти отсюда, пока не померится силой с тем, кто был там, наверху, в свистящем, несущемся куда-то пространстве. Слепое, безудержное желание разломать, разметать эту груду мертвого камня охватило его; он тщетно пытался нащупать хоть малейшую щель, шероховатость, ломал ногти, скользя по ледяному настывшему граниту; из-под них сочилась кровь, и боль принесла ему на минуту злое облегчение; он все не оставлял попыток каким-нибудь образом осилить камень и вдруг рванулся назад. Ему показалось, что руки его по плечи податливо вошли в постамент и, скованные безучастной, равнодушной, немеренной силой, остались в камне и их теперь ничем не высвободить. Ощущение было настолько реальным, что он еще и еще раз всем телом откинулся назад и глухо закричал от страха и бессилия, и только собственный слабый голос в несущейся метели отрезвил его. Он поднес руки к самым глазам, еще не веря в свое освобождение, жадно осмотрел окровавленные пальцы, но тотчас же ненавидяще вскинул голову. Не менее яростный, ненавидящий взгляд оттуда , из густой, клубящейся первородной тьмы, хлестнул его. Он почувствовал, что вот-вот упадет, и, собрав, все силы, удержался; он даже не опустил голову, бросая новый дерзкий вызов, но уже в следующую минуту ответная злая сила смяла, сокрушила его. Кто-то словно взломал его грудную клетку; Анисимов, хватая враз высохшим ртом воздух, задыхался. «Конечно, – мелькнула мысль. – Нельзя так слепо искушать провидение… все… теперь не подняться…»
Он грузно повернулся и побежал, он точно знал, что бежал, но, оглянувшись, опять увидел себя на старом месте, словно что-то намертво приковало его к настывшему обжигающему граниту. Он рванулся и теперь уже не мог сдержать жалкий, беспомощный крик; его тотчас отбросило назад, смяло, ослепило; точно он был животное или насекомое, он все ощущал лишь кожей; он был смят, растоптан, распят, отторгнут от всех основ, отброшен навсегда от вечно живой воды, и самое страшное было в том, что он по-прежнему не понимал и не принимал ее законов, это было выше его сил и страшнее всего.
Он не помнил, как освободился, не помнил, как улеглась ночная метель и начало светать, город был засыпан свежим, хрустящим снегом. Анисимов по-прежнему бесцельно кружил по центральной части города, теперь он то и дело натыкался на людей и, еще издали заметив молчаливую темную фигуру, резко сворачивал в сторону. Ему ни с кем не хотелось встречаться, и он петлял из улицы в улицу, все ускоряя шаги, направляясь к своему дому. Людей становилось всю больше, и если вначале они мелькали в пустых улицах редкими одиночными фигурами, то вскоре эти одинокие фигуры стали сливаться в молчаливые цепочки, и теперь ясно ощущалось одно общее движение от окраин города к центру. Анисимов, куда бы он ни сворачивал, теперь оказывался на пути этого общего молчаливого движения, и его одинокие попытки свернуть в сторону были настолько заметными и бросались в глаза, что он все время ловил на себе пристальные, недоуменные, непрощающие взгляды; он заскочил в одну из подворотен с низким сводом, старинной несокрушимой кладки, и попробовал переждать, но и тут оказались люди, его тут же кто-то окликнул: «Эй, дядя, давай не задерживай. Опоздать можно». Окликнувший его, молодой, в светлой барашковой шапке, нетерпеливо оглянулся, подгоняя взглядом, и Анисимов послушно пошел за ним. Пройдя с полквартала, он опомнился и, затерявшись в группе школьников, приотстал. «Куда я иду? Куда я должен идти? Зачем? – думал он. – Я всегда шел отдельно и буду идти отдельно, пусть их идут, это их забота, а мое дело… остаться собой… А черт… что же это такое?»
Общее течение насильно втянуло его обратно в свою воронку, вынесло на одну из главных улиц и понесло дальше, к тому самому месту, от которого он только что бежал и хотел быть как можно дальше; он сунулся в одну сторону, другую, проталкиваясь в гуще людей, и тяжело, отчетливо почувствовал, что должен подчиниться, что он не вырвется из этих молчаливых, скорбных потоков, что здесь он ничего изменить не может. И он смирился и лишь одного не понимал. Неужели во всех этих массах людей, неудержимо стекавшихся к центру города, одна, единая душа? – спрашивал он себя. Неужели все они до единого испытывают к этому навсегда ушедшему (теперь он из отрывочных, скупых слов и фраз, сдерживаемых рыданий, доносившихся отовсюду, знал, что произошло, и потому совсем успокоился) такую одинаковую великую любовь, что и лиц не различишь, у них сейчас сделалось одно, единое, общее лицо? Неужели в этих ужасающих своим молчанием в каком-то едином порыве толпах нет ни одного голоса против? В это нельзя, невозможно поверить. Или здесь нечто иное и в устрашающем единстве безликих масс эта смерть – еще одно утверждение не зависящих ни от кого в отдельности высших сил, высших ценностей, ненавистных и не подвластных никакому пониманию?
И, однако, этот же самый, всеобъемлющий, неостановимый, вбирающий все на своем пути порыв захватил Анисимова, и уже на площади, стиснутый колышущимся морем людей, он с болезненным любопытством всматривался в затянутую черным крепом трибуну, вслушивался в скорбно звучащие слова;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108