А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но дни шли, жизнь продолжалась, Ефросинья привыкала к болезненно застенчивому сынишке Мани; Захар все чаще начинал подумывать, к какой работе приспособиться, и, встречаясь с Митькой-партизаном, полушутливо об этом с ним заговаривал; но как-то после недельного своего отсутствия (тайком от всех, даже от Анюты, ездил в Москву к Брюханову) Митька сам пришел к Захару.
Был теплый, даже душный июльский вечер; у Ефросиньи как раз кончили ужинать, и Захар с Митькой вышли на крыльцо покурить на свободе, чтобы никто уже не мешал. Захар, посматривая в озабоченное какой-то своей, затаенной мыслью лицо Митьки, то и дело резко освещаемое разгоравшейся при глубокой затяжке цигаркой, кашлянул.
– Ну что, Дмитрий Сергеевич? – спросил он. – Давай выкладывай…
– В Москве я был, у Брюханова, – уронил Митька. – Вот только что вернулся… поговорил, вроде просветлело, а вернулся, тут же меня в райком, к Вальцеву, этот вроде от себя слова говорит, а за спиной у него словно еще кто стоит, подсказывает… Думаю, не долго я тут продержусь, все одно допекут. Да и зачем держаться, толку все одно не будет…
– А душа? – чуть усмехнулся Захар.
– Душа? – удивился вначале Митька, но затем понял и тоже состроил нечто отдаленно похожее на улыбку. – Душа, Захар Тарасович, она у меня теперь свободная, хоть на все четыре стороны свищи. От частной собственности, от коровы то есть, я давно освободился. Напрочь, сколько баба ни причитает, а ее и близко не подпущу, корову-то.
– Что ж тут хорошего-то? – спросил Захар, раздумывая над словами Митьки-партизана. – Корова – скотина заслуженная, издавна нашему брату добрая кормилица.
– Когда-то была, – с горечью уточнил Митька. – Теперь вон клока сена негде взять, самому сколько раз приходилось какую-нибудь бабу гонять… кричишь на нее, а у самого в горле перехватывает, так бы и провалился сквозь землю от стыда… Да и сожрут меня все одно, Захар Тарасович, раз на карандаш взяли, – добавил Митька, и оба надолго замолчали.
– Ты что же, посоветоваться зашел или как, Дмитрий? – спросил Захар несколько погодя, прихлопывая на шее прилипшего комара.
– Вроде нет. – Митька шумно вздохнул, притер окурок подошвой сапога. – Что теперь советов просить, все и без того ясней ясного. Все к черту валится… Хочу, Захар Тарасович, уходить из Густищ, на завод хочу подаваться…
Захар дожег цигарку, поднялся.
– Пойдем пройдемся, Дмитрий, – предложил он, сходя с крыльца и не оглядываясь; Митька подождал, шагнул следом, и вскоре они уже шли по успокаивающемуся к ночи селу. Окна светились редко, уже многие легли спать, да и керосин жалели.
Шли молча, словно забыв друг о друге, но в то же время ни на мгновение не теряя ощущения присутствия другого; Митька знал, что такой человек, как Захар Дерюгин, ничего зря делать не станет, и шел, ничего не спрашивая, лишь какая-то искра ожесточения все больше разгоралась в нем при виде словно вымершего задолго до положенного срока села: ни гармошки, ни девичьих песен, ни шумных ребячьих ватаг, собиравшихся в очередной налет на чей-нибудь приглянувшийся сад… Захар, в свою очередь, тоже ощущал непривычную угрюмость и молчаливость села в теплый летний вечер, но не это было сейчас главным. Он, разумеется, не мог, никогда не мог оторвать себя от Густищ и от односельчан, заморенно отходивших в этот час в своих избенках, а то и времянках от долгого, трудного летнего дня. Все вокруг было частью его самого, как и он сам был частью этих пространств, этих летних ночных запахов и этих молчаливых изб с их хозяевами. Просто несколькими минутами раньше с ним что-то случилось; он не знал точно, что именно, и не смог бы этого объяснить. И тогда ему показалось, что это не Митька-партизан пришел к нему, а это он сам, необъезженный, горячий, пришел к себе из своей молодости, пришел, чтобы о чем-то спросить, и что-то понять, и поспорить, и не согласиться; потом ему вроде бы ни с того ни с сего вспомнился Федор Макашин, его неожиданное появление в доме, и белое, без кровинки, лицо Мани, и тот забытый и незабытый холодок в груди…
Митька-партизан пружинисто и неслышно шагал рядом, точно он сам, молодой и дерзкий, шел рядом с собой, постаревшим, грузным, уже без всяких надежд; он не решался поэтому даже посмотреть на Митьку и напряженно глядел только перед собою.
За околицей Захар повернул к старым березам и, пройдя еще немного в сторону от дороги, остановился; длинный ряд замерших в ночном покое берез уходил, казалось, к краю безоблачного неба и сливался с ним. Захар ладонью почувствовал в шершавой коре дерева еще не потерявшееся, накопленное за день тепло, и опять ему почудилось, что это не Митька-партизан, замерев, прислушиваясь к еле уловимому гулу берез, стоит рядом, а что это сам он прокрался откуда-то из прошлого, стоит и ждет; Захару стало даже не по себе от такой бесцеремонности со стороны пусть далекого и уже не существующего себя самого…
– Ну, Захар Тарасович, что же ты мне хотел все-таки сказать? – спросил Митька, несколько понижая голос и невольно прислушиваясь к тихому, бережному звучанию ночи, к еле-еле уловимому движению воздуха и к березам, от долголетия словно уставшим тянуться к небу и оттого раскидисто пластавшимся к земле.
– Ничего, Дмитрий. Думал, увидишь ты эти березы, и в груди у тебе ворохнется… Сколько они нашего брата встречали-провожали, каждая ладошка земли вокруг вытоптана, а они все стоят… Что говорить, не получился разговор…
– Не получился, Захар Тарасович, – как эхо, отозвался Митька. – Не с чего ему получиться. Дерево деревом, а человек человеком. Разница!
– Разница, – подтвердил и Захар с невольным огорчением, по молодости лет Митька и не мог понять того, что понял, протопав по жизни полсотни лет, сам он, Захар Дерюгин; да и не надо ему было этого понимания, Митьке-то. – Разница, – невольно вздохнул Захар и предложил: – Пойдем, Дмитрий, вроде и спать пора.
Он уже было шагнул, но, оглянувшись, увидел, что Митька, по-прежнему привалившись спиной к березе, не двинулся с места.
– Ты чего, пошли, – опять позвал Захар, но Митька довольно замысловато и длинно выругался, и Захар вернулся назад. – Ну, – спросил он, – что дальше?
– Ничего, – зло огрызнулся Митька. – Сам ты, Захар Тарасович, что ж в свое время не перемог? Березки вроде и тогда стояли, а?
– Стоять-то они стояли, Дмитрий, – сказал Захар, – правда твоя… Только тогда мне, как тебе сейчас, было чуть боле тридцати… Эх, Дмитрий, Дмитрий, в таком деле человек спотыкается один раз… Не удержался я тогда, Дмитрий, закусил удила-то, как говорится, намертво, ну, и понесло меня по жизни швырять, до сих пор шишки да синяки считаю. А все от одного того разу. Ты мою жизнь знаешь, ни для кого она не секрет. Вот я тебя и привел к березам… а ты их хоть душу-то услышал, а? Если услышал, хорошо… а больше что же я тебе скажу. Больше нечего мне сказать, Дмитрий, не знаю я таких слов…
Они вернулись в село молча и молча же разошлись, и, прислушиваясь к медленным, словно бы нерешительным шагам Митьки, Захар еще постоял у себя на крыльце; неспокойно ему было в эту ночь, и он долго не мог заснуть; а Митька, привалившись к сонной Анюте, тотчас впал в душное, беспокойное забытье и видел сон: Захар с неподвижным лицом, в исподней белой рубахе среди странно, вкривь и вкось, росших берез; Захар вроде и стоял на одном месте, но в то же время что-то словно несло его, одни березы медленно ползли вместе с ним, а другие почему-то в обратную сторону; в небе же была до невозможности рыжая луна; от этого Митька проснулся, в лицо ему действительно светила щербатая луна.
Митька прошлепал босиком по чисто вымытым половицам, напился, вернулся назад и лег, привыкая к сонной тишине в избе. Вчера, когда они стояли с Захаром Дерюгиным у берез за околицей, что-то произошло с его душой, и теперь неизвестно, что будет. Он уже не мог заснуть, стал думать о Захаре Дерюгине, и чем больше проходило времени, тем беспокойнее и непонятнее ему становилось; теперь уже нечто враждебное поднималось в его душе к Захару, потому что все дело заключалось в нем и с тех пор, как он появился, что-то переменилось, и не только для Митьки, но и во всех Густищах. Бессонно глядя в потолок, Митька с обидой думал об Анюте, все так же ровно и тихо дышавшей; он с некоторой даже ревностью припоминал в отношении Захара Дерюгина все, что только мог; ну, раньше, когда сам он, Митька, едва-едва становился на ноги, черт уж с ним, как было, так и было. Он не знает и не помнит, как там жил и что делал Захар Дерюгин раньше, но вот сейчас что произошло в Густищах, после того как Захар вернулся? Вот ведь поругается какая-нибудь старуха с невесткой – тотчас к нему, к Захару Дерюгину, случись беда какая – опять к нему; на днях у Стешки Бобок телка клеверу перехватила, кинулась баба не к фельдшеру, опять же к Захару Дерюгину, вспомнил Митька, совершенно уж расстроенный. Да и сам он какого черта притолокся вчера к Захару, зачем, спрашивается? Хлебнул отравы, теперь вот не заснешь, не запьешь, горит душа – и все.
И тут Митька от неожиданной мысли даже приподнялся: дело-то было вовсе не в Захаре Дерюгине, а в самой памяти о нем. Это было похоже на то, как если бы вновь пробился давно высохший родник, из которого в свое время много и щедро пили, и никому сейчас не было дела до того, что и воды-то чуть-чуть, да и сама она не та…
И Митька безошибочно учуял эту истину в отношении Захара Дерюгина, не ту, что, выставляясь по самому верху, кричит во всем своем бесстыдстве и оголенности, нате, мол, глядите, глядите, вот я, святая и безгрешная, – и оттого всем окружающим представляется приторно-неприятной и даже ненужной, оттого и стыдной, а то самое ее потаенное нутро, что всегда скрывается в самой глубине, отдает каким-то колдовским светом, тихо греет в душе, но сколько ты к ней ни пробивайся, ничего не выйдет; уходит она, как тот заветный прадедовский клад, все глубже и глубже, тянет за собой сердце и душу, и знаешь ты, что никогда эта живая нить не истончится и не прервется, и оттого хорошо тебе и горько, и хочется жить.
В эту ночь Митька с трудом дождался первых признаков рассвета, тотчас встал и, стараясь никого не потревожить в избе, вышел, прихватив с собою и верхнюю одежду.
… Поглядывая на Володьку Рыжего, отбивавшего шнуром паз в очередном шуле (Володька Рыжий быстро и сноровисто натер шнур, продергивая его сквозь зажатый в пальцах мелок, придавил медной гирькой, натянул, поддел снизу и ударил, и на шуле тотчас появилась ровная белая полоса), Захар подправил лезвие топора на большом наждачном круге, подливая время от времени на точило из щербатой миски воды, попробовал острие большим пальцем и, оставшись доволен, вернулся к своему месту, выправил очередное бревно, закрепил его и стал обтесывать. Сырая сосновая щепа, сильно припахивающая на солнце смолой, отделялась легко и ровно, и Захар, вначале еще думавший о том о сем, тревожившийся, что от Ильи что-то долго не было письма, увлекся, на минутку прервавшись, стащил с себя, по примеру остальных, рубаху и опять, плюнув на ладони, взялся за топор, с удовольствием и даже с некоторой гордостью в один взгляд ухватывая безупречно ровную, правильную поверхность стеса. Кругом стучали топоры и визжали пилы; внуки-близнецы Фомы Куделина, все трое, насупившись, сосредоточенно наблюдали за дедом, готовившим верхнюю связь для коровника; Фома подозвал одного из них, важно дал подержать метр, но в него тотчас вцепились все трое, поднялся шум и визг, и скоро в эту свалку вынужден был вступить и сам Фома, растащил внуков в разные стороны, пытаясь отобрать у них складной металлический метр, но после довольно продолжительной, но неудачной попытки примирить воинственно настроенных друг к другу внуков сам вышел из себя, возвысил голос, затопал ногами.
– А ну, враженята оголтелые, кеш, кеш отседова! – закричал он. – Счас хворостиной всем троим врежу без разбору, хоть Прошке, хоть Лешке, хоть тебе, чертенку… Максимильяну! Природа! А ну! – Фома быстро подхватил с земли обмызганную сосновую ветку, и его внуки, бросив метр, брызнули в разные стороны; Фома тут же поднял растерзанный метр, бережно сложил его, сунул в карман, погрозил в сторону внуков, уже опять сбившихся в одну кучку: – Вот я вам!
– Сталый дулак! – ясно донеслось до Фомы, и он, выпучив глаза, вначале оторопел, затем медленно, под хохот других мужиков, двинулся к внукам.
– А ну, внучики, а ну, кто же из вас такой умненький, а? – спрашивал он тихо, шаг за шагом, чтобы не спугнуть, приближаясь к ним. – Ты, Алексей, а? Или ты… Максимильян, а? – растерянно метнулся Фома взглядом с одного одинаково насупленного лица на другое, затем на третье, напрасно силясь определить, кто из внуков есть Алексей, а кто Прошка. – Ну, признайся кто, конфетку получит, сладенькая, а, кто?
Фома сунул руку в карман, делая вид, что что-то там отыскивает, в то же время продолжая незаметно приближаться к внукам, но в тот момент, когда он уже готов был ринуться вперед и ухватить хотя бы одного из них, ребятишки бросились врассыпную, и Фома опять остался ни с чем, издавая неясные восклицания и возмущенно вертя головою. Плотники посмеялись и вновь принялись за дело; Захар оглянулся и увидел незаметно подошедшего Митьку-партизана, стоявшего как-то молчком; Захар успел уловить во взгляде, во всем облике Митьки неприязнь и со скупой усмешкой ответил на Митькин кивок, но едва он взялся за топор, Митька шагнул к нему, сел на то самое бревно, которое Захар приготовился обтесывать.
– Захар Тарасыч, можно тебя на минутку? – спросил Митька, и Захар, взглянув на плотников, опустился рядом с ним.
Дул легкий, сухой ветерок, было солнечно, лишь над слепненскими лесами высоко и редко были разбросаны белоснежные комья облаков. Захар хорошо помнил расположение построек на колхозном дворе до войны, от них ничего, кроме двух длинных подвалов, не уцелело. Новая конюшня, вполовину меньше прежней, была поставлена на старом месте, а склады отнесли дальше в сторону, в поле. Подходило время обеда, и Стешка Бобок с Прасковьей Антиповой запрягали лошадей в телеги, плотно уставленные бидонами, – собирались ехать на пастбище за дневным удоем. Митька проследил за взглядом Захара.
– Значит, не отпускаешь, Захар Тарасович? – спросит он задумчиво, и Захар, не переставая следить за Прасковьей Антиповой, по-мужичьи ловко заводившей лошадь в оглобли, тихо вздохнул.
– Вот что, Дмитрий, – сдержанно сказал он, – я тебе не поп, что ты дурака-то валяешь? Мне бы кто самому грехи отпустил, да, видать, некому…
– Тебе некому, – согласился Митька-партизан. – У тебя и грехи другие, Захар Тарасыч, видать, некому их и отпустить.
– Не там ищешь, Дмитрий, – покосился на него Захар; работающие рядом мужики, Фома Куделин с Володькой Рыжим, хоть и не перестали стучать топорами, но как-то делали это тише, с любопытством тянули уши в их сторону, и Захар еще понизил голос – Лучше себя попытай, Дмитрий, сам в себя загляни. Как у самого с собой дело сладится, так оно и будет. А по сторонам что ж рыскать…
– Не-ет, Захар Тарасыч, не отпускаешь, – упрямо повторил Митька, поднимая с земли желтоватую, истекавшую смолистыми запахами щепку, и, словно разглядывая, то и дело переворачивал ее с одной стороны на другую. – Ты не думай, Захар Тарасыч, ничего плохого, я к тебе не со злом…
– И не с добром, – скупо уточнил Захар.
– Не с добром, – помедлив, спокойно согласился Митька. – Откуда ему, добру, быть? Человек ты больно уж неудобный.. Да и это все так, дурь… я к тебе не от обиды, я к тебе от непонимания… До твоего возврата в Густищи я ведь твердо решил сматывать вожжи, все к тому определилось, уж и душу мне по-другому отпустило. Уже и бабу обломал, и место себе присмотрел… А ты появился, и все наново пошло, вроде кто удавкой меня захлестнул и водит, водит круг себя! Что-то во мне заколобродило, заколобродило… Вот и потянуло хоть стороной-то узнать: что же ото за сила такая у тебя, Захар Тарасович?
– Э-э, Дмитрий, эту самую… не городи, – довольно дружелюбно хлопнул его по колену Захар. – Вокруг своей совести ты на привязи кружишь, никак не порвешь… придет срок, перетрется, само лопнет… А ко мне ты так… от своей же болезни и привязываешься… Не гожусь я в лекари, Дмитрий, башкой не вышел…
– Не прибедняйся, Захар Тарасыч, – тряхнул Митька выгоревшим густым чубом и теперь уже откровенно зло усмехнулся.
– Ты, я вижу, мужик затейливый, – резко сказал Захар, поднимаясь с бревна и в то же время с какой-то почти неприятной верностью понимая Митьку; в самом ведь деле, он не хотел и в душе противился намерению Митьки бросить колхоз и уехать вообще из Густищ, противился неизвестно ради чего; ведь, чуть обвыкнувшись и оглядевшись после своего возвращения, он уже отлично знал, что ни Митька, ни сам он и никто третий здесь не помогут, что…
Они стояли друг против друга, злые, напряженные, и было в их лицах что-то родственное, до того одинаковое, что Фома Куделин, озадачившись, даже приоткрыл рот;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108