А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Ты что, Федя, пьян? – спросила она жарким, задыхающимся шепотом, она уже привыкла и к его рукам, и к его характеру, но таким стремительным и торопливым она его еще не знала.
– В рот не брал, – прошептал почему-то Макашин, и шепот его был какой-то сыпучий, дымный.
– Что с тобой происходит в последнее время, Федя? – спросила Галина Аркадьевна, вздрагивая от его жадных прикосновений. – Не надо, не надо, Федя, успокойся, ты же знаешь, я тебя люблю, привыкла… и никуда не денусь, зачем же так по-молодому?
Макашин ничего не ответил, но она почувствовала, как дрогнули его руки; он помедлил, сел у стола на скрипнувшую табуретку и, захватив сверху взлохмаченную голову руками, пригнул ее, глухо засмеялся. Галина Аркадьевна, вздохнув, подалась к нему, стала гладить ему плечи, затем попыталась разнять его руки и отвести их в стороны; Макашин все смеялся.
– Невезучие мы с тобой, Галя, – сказал он, с какой-то отчаянной веселостью поглядывая на нее снизу белыми, напряженными глазами, и сам уронил руки.
– Неправда, неправда, – торопливо возразила она, – это ты под нехорошую минуту подпал. Нельзя так, Федя! Счастливые мы, раз встретились и нам хорошо один подле другого! Вот как дело-то обстоит…
– Нет, Галя, не так все оно, как хочется. Вот я больше сорока годов на свете прожил…
– Что такое для здорового мужчины сорок два года, Федя… Смешно, право, смешно! – прервала она, пытаясь отвлечь его, по Макашин не стал слушать.
– Словно слепец, ни тьмы, ни света различить не умею. Ты представляешь, Галя, книжки стал читать, – сказал он со странной, застывшей улыбкой на лице, как бы приглашая свою собеседницу поизумляться над тем диковинным фактом, что он книжки читает. – Все-то в голове разломилось, перевернулось, все вконец с места на место перекинулось, а промеж всякая непонятная труха насыпается. Деготь, да и только, ноги не вытянешь. – Он поднял руку, пошевелил у виска растопыренными пальцами; Галина Аркадьевна мягко перехватила его руку, опустила ее вниз, встречая ответное, не сильное, впрочем, сопротивление: Макашину нравилось подчиняться ей в таких вот приятных мелочах.
– Есть хочешь, Федя? – спросила Галина Аркадьевна, все еще не отпуская его руку, и, увидев, как он утвердительно кивнул, предложила: – Давай чай поставлю… Или тебе что-нибудь покрепче?
– Не откажусь.
Она быстро собрала на стол, пригласила Макашина.
– Тепло мне с тобой, Галя, – сказал он, наливая из бутылки в два толстых стакана, хотя отлично знал, что хозяйка и в рот не берет. – А я, как подкидыш, так и тянусь к тепленькому огоньку, да ведь не всякий греет, иной и обожжет…
Он смотрел с тихой любовью; Галина Аркадьевна не выдержала, смутилась, подошла, легонько прикрыла ему ладонью глаза.
– Не надо, Федя, – засмеялась она. – Что ты сегодня пугаешь… Давай выпей, закуси, и спать пора. Последнее время ты с лица спал… Может, ты болен, Федя?
– Уеду я скоро, – вздохнув, Макашин отставил нетронутый стакан.
– Уедешь – вернешься, – сказала Галина Аркадьевна, пристально глядя на него, пытаясь понять, что он в самом деле думает сейчас – Лучше жизни и работы для себя ты нигде не найдешь. Деньги повольнее, подспорье всякое охотничье… Смотри, какая на столе рыба… А что пишут из нашей с тобой милой России? После войны еще куска вольного не видели, в руках не держали. Икорки черной к водочке достать?
– Спасибо, спасибо, Галя, давай. Не могу я рассказать, не надо тебе. Тоска у меня, ах, какая тоска, человека бы одного увидеть, а там будь что будет!
– Это женщина? – У Галины Аркадьевны голос чуть дрогнул, но смотрела она по-прежнему любяще, понимающе; она совершенно не собиралась копаться в прошлом Макашина и считала это нестоящим делом; ни она, ни он никогда не говорили друг другу о своей прежней жизни, словно сговорились об этом заранее; в невольном вопросе Галины Аркадьевны этот негласный запрет был нарушен, и Макашин, чтобы забыться, быстро выпил, переждал легкое головокружение и, зацепив вилкой большой кусок плотно слежавшейся зернистой икры, отправил его в рот.
Галина Аркадьевна пододвинула к нему тарелку с хлебом, он не заметил. Водка не помогла; так уже с ним случалось где-то в предгорьях Карпат, во время очередного немецкого отступления, когда он нечаянно оказался на краю пропасти и увидел далеко внизу белый, сверкающий поток и беспорядочно торчащие острые камни; сейчас он тотчас вспомнил пропасть, свое ощущение, то, как ползком он отодвинулся назад, осторожно задерживая дыхание. Хотя знал, что его карта бита, он хотел тогда жить, зверски хотел жить; случись это сейчас, он бы еще подумал, стоит ли спасать никому не нужную жизнь.
– Это, Галя, никакая не женщина, самый настоящий мужик, – сказал Макашин, переждав и с проснувшимся любопытством глядя на хозяйку, ставившую на стол чайник. – Не удержусь, видать, поеду.
– Гляди сам, Федя. – Галина Аркадьевна, угадывая за всем этим какую-то особую, вполне вероятно, большую, страшную жизнь и запутанность, заговорила о другом, но на Макашина уже накатило; чтобы успокоиться, ему нужно было выговориться, и Галина Аркадьевна окончательно испугалась.
– Не надо, Федя, я ни о чем тебя не спрашивала и не спрашиваю, – попыталась она остановить его. – Ну к чему это, сам подумай? Давай выпей еще, закуси, уже поздно, а завтра на работу.
– Не могу я больше, Галя, – глухо признался он. – Один, все один, может, сойтись нам надо по настоящему, по закону записаться? Что ты смотришь?
– Я ни в чем не хочу тебя неволить, Федя. Привыкла к тебе, а может, и вправду полюбила. Как ты захочешь, так и будет, только не спеши. Я от тебя никуда не денусь.
Он встал, залпом выпил налитую в стакан водку и, не закусывая, томимый разгоревшимся желанием и страхом за предстоящее, за то, что зрело в нем и от чего он уйти уже не мог, подхватил ее, поднял, опрокинул на кровать.
– Боже мой, ну и силища, – прошептала она благодарно и закрыла глаза; в такие минуты она, соприкасаясь с той темной, неразгаданной силой, что просыпалась в нем особенно сильно, почему-то начинала его бояться.
2
Впервые старуха пришла к Макашину на рассвете, именно вот в одну из таких ночей (точно он не знал когда); молча и покорно стояла у порога в длинной юбке, в платке, повязанном низко, по деревенски; он не мог различить ее лица, но он хорошо расслышал прошелестевшие, бессильные ее слова: «Будь же ты проклят и на этом, и на том свете!»; она явилась и прокаркала свое в момент, когда он только что открыл глаза и лежал, наслаждаясь спокойной теплотой женского тела рядом и чувством бесспорного права на хорошую и здоровую жизнь; с трудом придя в себя, он осторожно опустил ноги с кровати, встал и неуверенно направился к двери. В неясном рассвете, заполнившем комнату, ничего лишнего не было; можно было подумать, что услышанные как бы невзначай слова родились сами по себе, из ничего, или что их выдавили из себя бревенчатые стены; он оглянулся, пораженный разлитой во всем враждебностью; где-то точно такие слова он слышал раньше и, останавливаясь посредине комнаты, пытался вспомнить; для него это было важно, он понимал, но он не мог вспомнить, и они жили в нем несколько месяцев; стоило ему о чем-нибудь задуматься, как они снова и снова звучали в нем. Но были и спокойные периоды, ему начинало казаться, что в его жизни никогда ничего плохого не было, и сам он никакого зла никому не причинил, и что настоящая, хорошая жизнь только еще начинается.
Вторично это случилось уже весной, в конце апреля; голые, в предчувствии пробуждения, деревья в тайге гудели под ветром, и двухметровые снега, медленно, уверенно подтаивая, оседали. Как и первый раз, Макашин ночевал у Галины Аркадьевны и долго не мог заснуть; он был размягчен и словно лишен собственной воли; лежал, вслушиваясь в покойное дыхание спящей женщины, и как будто прямо над ним опять прозвучали те же страшные слова: «Будь ты проклят и на этом, и на том свете!». Он замер, старуха со стертым и оттого еще более ужасающим лицом уже исчезала, таяла, отдаляясь, и он тотчас мгновенно все вспомнил и в горячем ознобе осторожно, чтобы не разбудить Галину Аркадьевну, слез с кровати и стал бесшумно кружить по тесной комнате; к своему непередаваемому ужасу, он увидел и вспомнил себя в одну из мартовских ночей сорок третьего года, вспомнил подробно и живо, словно лицом к лицу с самим собой, только на несколько лет моложе. Но он и узнавал себя и не мог поверить, что это был он сам. «Как же, как же все это было?» – повторял он лихорадочно, забыв о том, что на столе стоит начатая бутылка и можно подойти, выпить и тем легко оборвать начавшийся кошмар. Нерассуждающее любопытство к человеку, моложе его на несколько лет, который когда-то был им самим, и к тому, что он когда-то делал, заставляло его напрягать, насиловать собственную память; по спине временами проходила липкая дрожь, но он не мог оторваться от того, что когда-то делал; кто-то словно тянул его шаг за шагом все дальше и все медленнее, чтобы он не пропустил ни одного запаха или звука, в прошлое; он только сейчас ощутил, что и человеческая кровь пахла той же тяжелой, одуряющей теплотой, что и кровь скотины, и он с неведомым ранее наслаждением подумал, что в мире кровь у всего живого одна, что ее наливают в человека, в зверя и птицу из одного вместилища.
И в один из моментов просветления он отчетливо и безразлично понял, что его спокойная жизнь кончилась, да и не просто спокойная жизнь, а нечто большее, чего он не мог понять и назвать; не в силах больше оставаться наедине с самим собой, он разбудил Галину Аркадьевну.
– Не могу, Галя, – сказал он, опускаясь на колени перед кроватью и пряча разламывающуюся голову ей в руки. – Спать не могу, ничего не могу…
– Выпей, Федя, – предложила она первый пришедший на ум спасительный рецепт, перебирая ему волосы и тихонько поглаживая их. – Там, на столе, под скатертью, икра, рыба соленая… Пусти, пожалуйста, я сейчас встану…
– Не надо, – попросил он глухо. – Не поможет, ничего уже не поможет… вот только, если увижу его…
– Твоего старого знакомого?
– Его, сволочь такую… Не знаю, что еще будет… Меня тянет к нему… тянет, тянет… провал какой то тянет. Галя, Галя, Галя, – неразборчиво забормотал он. – Эх, как плохо, как плохо! Так бы и выворотил грудину – теснит… Почему?
Она подняла его голову, стараясь заглянуть в неясно мерцающие в полумраке глаза; ничего определенного он ей не сказал, но она сразу почувствовала опасность, все гуще окружавшую его.
– Не надо, Федя, – попросила она. – Зачем тебе эта встреча? Я чувствую, она же не из приятных. Сдержись, постарайся забыть, я не спрашиваю, что там у вас было… Время все одолеет… милый мой, мне с тобой странно и хорошо, не надо никуда уходить. А я тебя ни о чем никогда не спрошу… Я когда то много читала, думаешь, я такая была? А потом… потом вот…
– Если бы ты знала! – невольно вырвалось у Макашина, и она, освободившись от него, встала, заставила ею сесть рядом с собой на кровать.
– Да что, что мне знать? – спросила она с незнакомой Макашину досадой в голосе. – Ты убил человека, двух? Кто же в эту войну не убивал! Что ты еще мог сделать такого хуже, страшнее? Не знаю, Федя, я привыкла к тебе, и не потому, что ты отличный мужик… Тьма какая-то в тебе есть, и разгребаешь ее, а под ней еще, еще, и конца нет. Этих чистеньких терпеть не могу, ненавижу, у них живою духа не пробьется. А ты с кровью, ох, тяжелая у тебя кровушка… Что мы живем, Федя, и зачем встречается один с другим? Прогорели и угасли, одна зола вслед. Я со многими была, и все так… чириканье воробьиное! А с тобой как в пропасть лечу, дух захватывает… от таких минут я в себе вечность чувствую, все во мне обмирает, и тут же опять, опять новое, страшное… Так это потому, Федя, что это ты такой, что это у тебя такая жизнь была…
Вслушиваясь в голос женщины, казалось, раньше понятной и своей до последнего края, Макашин теперь видел, что совершенно не знает ее. Наоборот, она каким-то своим бабьим нутром нащупала в нем самое главное и потаенное, то, чего он никому и никогда не хотел бы открывать; он с неприятным удивлением старался разглядеть выражение ее лица. И сколько бы он ни упирался, он верил ее искрености и потому, неожиданно для себя, вновь словно ступил на твердую землю; минуту назад она ходила у него под ногами ходуном.
– Другие меня могут судить, Галя, ты тоже, – сказал Макашин, волнуясь больше уже не за себя, а от желания, чтобы его еще больше поняла именно эта женщина. – Хоть бы один спросил: а почему так со мной? Я не хотел жить, как остальные? Семьи не хотел, детей? Или я виноват, что мой батька лучше других хозяйствовать умел, а потом его кулаком за это объявили? А я, я – за что? Я, может, только теперь допер, что дураком круглым был, на кого-то злился, себе всю жизнь исковырял. Надо было ждать, ждать, ждать, забиться куда-нибудь поглубже, затаиться и ждать. Так многие делали. Теперь еще ждут. Чего? Вот все, говорят, меняется… Ничего не меняется, никогда не переменится. Одни правят, другие подчиняются, на том мир и стоит… Больше ничего нет, никаких перемен…
– Успокойся, Федя, – сказала Галина Аркадьевна, – так ты ничего никому не объяснишь, ни мне, ни себе. Теперь я вижу, тебе надо съездить к своему старому знакомому. Поезжай, как-нибудь договорись с начальством и поезжай. Если будет что-нибудь нужно и я смогу – сделаю, Федя, пока держусь на свете. Ох, если б ты знал, как мне не хочется с тобой расставаться. Молчи, я ни о чем не прошу, понимаю, все равно ведь уедешь… Тебе это надо почему-то…
– Уеду, – сказал Макашин, хмурясь и стараясь не поддаваться той обволакивающей ласковости, что шла от нее, дурманила, и хотелось самому послать все к черту и остаться здесь, в уютной комнатке, навсегда. – Уеду, хоть дух маленько отпустит, – повторил он решительно и зло. – Потом-то все равно буду терзаться, знаю, дурацкая натура… Это какая-то хворь, а лекарство – там где-то… Отыщу – хорошо, а нет… – Он сосредоточенно поднял и опустил руку, рассекая ею воздух, как будто показывая, что будет.
– Жить всегда можно, – глухо заметила Галина Аркадьевна, с предельной откровенностью сознавая, что перед ней, в сущности, еще один большой ребенок, нуждающийся в опоре и защите. – Жить, Федя, всегда трудно, да никто с этой жизнью расставаться не хочет. Страшно стать ничем, даже если стать какой-то бестелесной душой… Что делать в жизни без этого грешного тела? – Галина Аркадьевна невесело рассмеялась, поцеловала Макашина в жесткий затылок, изо всех сил пытаясь показать ему, что ничего не произошло, уедет он и приедет и все между ними останется по-прежнему, но как она ни старалась, уже что-то легло между ними, прошла легкая тень; они словно в чем-то перестали понимать друг друга, и так продолжалось почти месяц, пока Макашин не договорился в конторе леспромхоза и не уехал в белый январский вечер, получив тридцать семь дней отпуска; проводив Макашина и понаблюдав, как он устраивается в кабине грузовика, идущего до ближайшего зимнего аэродрома, Галина Аркадьевна расстроилась, ей даже показалось, что на глаза выбило слезу, однако, едва только грузовик скрылся, она почувствовала заметное облегчение: все-таки от этого человека шла своего рода энергия, заставлявшая все время быть в напряжении, в готовности, она устала от него. И Макашин, вглядываясь в неровно бегущую дорогу в вихрящейся поземке и не замечая попыток шофера разговориться, думал о Галине Аркадьевне; вполне вероятно, что ехать ему в этот путь не стоило, но не от него зависело, ехать или нет; не сейчас, так через год или два он все равно бы поехал, только истерзался бы больше; никому ведь не дано идти в жизни самостоятельно, как сам хочешь, всегда тебя ведет некто другой, враждебный или насмешливый, добрый или издевающийся, и ты, как телок на веревке, тащишься, хотя и взбрыкивая порой, на базар, где тебя выторгует кто-то еще и поведет дальше; так разве иногда не стоит сорваться с привязи и попастись на воле, как тебе самому хочется? Горе, говорят, идущему, да горе и ведущему.
Дорога была долгая, много привелось передумать; от своего первоначального решения Макашин не отступил, и настал день, когда он, уже в коротких вьюжных сумерках, подошел к порогу дома Захара Дерюгина, стоявшего на одной из улиц Хибратского леспромхоза; нужно было всего лишь поднять руку и постучать, но он сразу не осилил этого; сердце заколотилось, заныло, он почувствовал, как разгорается лицо. Пришлось подождать, пока кровь успокоится; он постоял, стараясь рассмотреть приземистый рубленый домик с промерзшими четырьмя окнами на улицу, под ними угадывался из-под высоко наваленного снега огороженный штакетником небольшой клочок земли – палисадник, как называлось это раньше у них в Густищах. В двух первых окнах горел свет, в них ничего, кроме смутных теней, не различалось. По всему поселку топились печи, резкий северный ветер временами прибивал дым к земле;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108