А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Он еще больше повеселел, увидев Ефросинью на пороге избы, торопливо вытиравшую руку о фартук, и поспешил ей навстречу; она поздоровалась, почтительно называя его Тихоном Ивановичем, потому что называть его Тихоном, хоть он и приходился теперь ей зятем, у нее язык не поворачивался; Брюханов, тепло улыбаясь, справился о здоровье, с наслаждением оттянул узел галстука.
Солнце было уже у самой кромки зубчатого лесного горизонта и готовилось скрыться совсем; алая, нежная заря раскидисто охватывала небо, подсвечивая редкие, казалось, недвижные облака, и Брюханов почувствовал тихое умиротворение неяркого, прохладного вечера; мучившее его сознание какого-то просчета, невосполнимой потери прошло. Вершины старых яблонь прохладно сквозили в неровной, как бы размытой, окраске; в звонкую пору лета цвет их выровняется, станет однотонным и сильным…
«Зачем куда-то спешить, – подумал Брюханов, – и рваться на куски, есть ведь это небо, и высокие облака, и лес, зубчатой стеной уходящий к самому горизонту; и права Ефросинья, живущая законами этого леса и этого неба, и, возможно, правильно она сделала, что никуда не поехала, хоть и звал ее Захар, оказавшийся занесенным превратностями войны на Северный Урал; Ефросинья и была сильна своей нерасторжимой связью с Густищами, даже время ее как-то пощадило, приостановило разрушительную работу, та же стать и ясная улыбка в серых, заголубевших радостью глазах».
Войдя в дом, Брюханов снял пиджак, и пока Ефросинья хлопотала, собирая на стол, он, умывшись, стал внимательно разглядывать фотокарточки на стенах, вставленные и застекленные и по одной, и сразу по нескольку в резные рамки; удивляясь тому, как удалось спасти все это в войну, он долго и тщательно изучал знакомые и незнакомые лица. Многих из тех, кто был на фотографиях, Брюханов не знал и не мог знать, но все они так или иначе были связаны с Аленкой, здесь были ее деды, дядья, тетки, братья, братенники, другие родственники, а вот он и сам с Аленкой, фотографировались, помнится, совсем недавно. Аленка уже успела прислать карточку матери, и Ефросинья бережно вставила ее под стекло, вероятно освободив для этого соответствующее почетное место; она поместила их даже выше себя с Захаром в молодости, снятых каким-то лихим заезжим фотографом в самый торжественный момент; оба круглоликие, большеглазые, с напряженными, плотно стиснутыми ртами; Брюханов улыбнулся, чувствуя в то же время у сердца легкую теплоту, скользнул взглядом по стене и узнал себя и Захара еще мальчишками, в лихо сбитых на затылок кубанках; они стояли вдвоем, совершенно разные и в то же время в чем-то очень одинаковые, по-зеленому молодцевато подбоченясь, глядя друг на друга; от времени изображения потеряли уже свою четкость, расплылись и помутнели; у Захара волнистой гривой выбился на глаза чуб. Ну что же, пожал плечами Брюханов, они и сами во многом переменились: дочь Захара стала его женой, ну и что? Сколько можно испытывать неудобство по этому поводу? Пора бы привыкнуть, и себя приучить к этой мысли, и других Впрочем, все давно уж, пожалуй, привыкли, один ты еще страдаешь да расшаркиваешься.
Оглянувшись на шум, он увидел черноглазого парня с крутыми, уже бугрившимися плечами. «Егорушка», – обрадовался Брюханов, подвигаясь ему навстречу (Аленка с Николаем всегда много говорили о приемном брате, и Брюханов, почти не знавший Егора вначале, успел как-то незаметно привязаться к нему); сжимая сильную, большую руку, Брюханов заметил в глазах парня любопытство и смущение.
– Ну как дела, Егор? – буднично спросил Брюханов. – Что нового?
– Ничего дела, – справившись с собой, глянул исподлобья Егор, но, встретив добрую улыбку Брюханова, ответно, теперь уже более открыто, просиял всем лицом. – А как там Николай с Аленкой?
– Учатся. Аленка без пяти минут врач… У Коли большие способности к математике, брат, открылись, прямо беда, день и ночь задачки решает, говорят, законченный аналитик…
– Колька, он всегда такой был – непонятный, – вроде бы про себя подумал Егор; по его напряженному лицу было видно, что он и восхищается братом, и завидует ему.
– Слушай, Егор, давно хочу поговорить с тобой по-мужски, – сказал Брюханов просто. – Давай-ка в Холмск, а? Места у нас хватит, брат с сестрой обрадуются.
– Нет, что вы, – неуверенно отказался Егор, казалось, сначала не понявший, в чем дело; застенчиво подняв глаза, он помотал головой и неожиданно залился ярким румянцем. – Вы не то подумали… пусть Николай учится, он такой… Я в Густищах буду… тут хорошо.
– Подожди, подожди, Егор, не спеши…
– Нет, – повторил Егор уже тверже. – С матерью кто же останется? Я тут… Школа у нас опять же, учись сколько влезет…
– Видишь ли, Егор… как бы это объяснить, – замялся Брюханов. – Понимаешь, учиться нужно все равно, где бы ты ни жил и кем бы ни стал. Так уж устроено: именно в молодости фундамент на всю жизнь закладывается. А мать тоже можно в город забрать…
Видя, что Егор хмурится еще больше, выгоревшие брови его почти сошлись на переносице, Брюханов пробормотал: «Понимаю, понимаю, не будем об этом больше»; этот момент Ефросинья, раскрасневшаяся от хлопот, как раз и позвала их к столу и оба они даже почувствовали облегчение. Все было просто и добротно, желтела в десяток веселых глаз на сковороде глазунья, шипело поджаренное сало, зеленели соленые огурцы и розовели помидоры…
– Сейчас картошка дойдет, – деловито сообщила запыхавшаяся Ефросинья и, вопросительно взглянув на Брюханова, несколько замялась. – Тихон Иванович, может, Егорка сбегает за бутылочкой?
– Зачем? – не согласился Брюханов. – Обойдемся, к чему такой прекрасный обед портить.
– Ну, смотри, смотри, только потом на тещу не обижайся. На той неделе Захар письмо Егорке прислал. – Ловко разрезая свежую краюху хлеба на деревянном кружке, Ефросинья присела на лавку. – К себе Егорку зовет, заработки, пишет, хорошие, оденешься, пишет, специальность получишь, на шофера или машиниста выучишься. Техникум там есть. Денег прислал, еще обещается… Может, еще и поедет Егор, дали бы только справку, что ему тут в навозе копаться, молодому…
– Никуда я не поеду, мам, – с горячностью оборвал ее Егор, и Брюханов понял, что это вопрос наболевший, очевидно не раз уже обсуждавшийся.
– О чем Захар еще пишет? – спросил он.
– Мне он ничего не пишет, что сердце зря рвать… вон ему пишет, – кивнула Ефросинья на молчавшего Егора. – Обещается как-нибудь собраться, на родину на побывку приехать… Тоскует вроде… Подай, Егорка, Тихону Ивановичу почитать, на божнице лежит.
В Брюханове опять против воли шевельнулось чувство давней вины, но он с досадой отмахнулся от своих мыслей; темные, с легкой рыжинкой глаза Егора были доверчиво устремлены на него, Брюханов взял письмо и начал читать.
«Ну вот, Егор, здравствуй! – писал Захар знакомым почерком, и Брюханов, забыв обо всем, жадно побежал главами дальше. – Ты один меня не забываешь, сынок, за то тебе мое сердечное спасибо. Здесь, сынок, на реке Каме, лес большой, темный, у нас-то леса веселые, светлые, а тут радости от него мало. Зверь есть, и рыба есть, как ты интересовался, всего тут много. Приезжай, сынок, сходим на охоту, рыбалка тут без дураков, знаменитая. Ты спрашиваешь, когда я приеду навестить родные места, не знаю, придется ли когда, а поглядеть-то хочется, мочи нет. Я тебе, сынок, раньше писал, как все со мной получилось, а теперь вроде кто стоит за спиной – держит накрепко. Да и начинаю я привыкать, простому человеку все одно где хлеб добывать. Приезжай, сынок, увидишь. Тут работа злая, трудная, зато деньги платят, а ты вон что про колхоз пишешь – горько становится. Тут и техникум есть, машинистом на паровоз выучишься, одежу тебе хорошую справим, по молодости это тоже не последнее дело, велосипед купим, часы. Это хорошо, что и Аленка, и Николай учатся, и ты этого дела не бросай. Коли трудно, пиши, я тебе всем помогу, что есть. Учись, сынок, теперь только этим и возьмешь, другого ходу нету, ты уж мне поверь. Мать береги, солоно ей пришлось от жизни…»
Брюханов отодвинул руку с письмом подальше, что-то зарябило в глазах, он по нескольку раз прочитывал одно и то же. Добравшись до конца, он бережно сложил вырванные из обыкновенной ученической тетради исписанные листки, вложил в конверт, отдал Егору и долго молчал.
– Трижды я Захару Тарасовичу писал, – сказал он после продолжительной и неловкой паузы. – Аленка писала… Ответ так и не получили. Сердится, вероятно, не может себя пересилить… А что поделаешь, раз все так сложилось в жизни?
Расправляя край вышитой крестиками и петухами льняной скатерти, Ефросинья почувствовала взгляд Брюханова, подняла голову, улыбнулась тихо, для нее как-то непривычно виновато.
– Ну, давай, что ли, Тихон Иванович, ешь, ешь, а то застынет, – заметила она. – Ты не думай, как оно завилюжилось в судьбе-то, так и жить надо. Ему издаля все по-своему видится… что ж… Небось себе он и не такое прощает… Да хватит об этом, пусть вон хоть им, – кивнула она на Егора, – будет полегче нашего…
Брюханов принялся за яичницу, Ефросинья принесла в чугунке горячую, обсушенную картошку, густо посыпанную свежим молодым укропом, как любила Аленка, и глиняную глубокую миску, полную крошечных, один к одному, соленых маслят.
– Егорка собирал прошлым летом, уродили – страсть… Он у нас по грибам охотник, шибче его никто не собирает. Ешь, ешь, Егор, ты-то чего сидишь чужак чужаком? – удивилась Ефросинья, пригладив непокорный вихор на его затылке, и от этой скупой ласки Егор густо зарделся, недовольно дернул головой, отстраняясь; по-взрослому деловито он положил себе картошки, исходящей паром, разрезал соленый бурый помидор. Странное, почти болезненное желание узнать, что думает сейчас о нем Ефросинья (а она думала сейчас именно о нем), охватило Брюханова; та поняла его молчание по своему, подлила в стакан Брюханову квасу.
– К нам тут недавно бывший-то сельсоветский председатель Анисимов наведывался, – вспомнила она. – Прыткий был, а сейчас, гляжу, отяжелел, усадистый стал – во-о! – примеривая, она слегка растопырила руки. – Посидели, посумерничали, уже вроде и зла друг на друга никакого не осталось.
– Анисимов? Вон как. – Брюханов подцепил кончиком вилки самый крохотный грибок и с удовольствием его надкусил. – Когда?
– Где-то с весны, снег только-только начал сходить. – Ефросинья, несколько оживившись, обстоятельно, останавливаясь на подробностях, рассказала, как Анисимов долго сидел на срубленном ясене неподалеку от того места, где стоял домик, в котором он жил с Елизаветой Андреевной, вернулся черный и больше ничего не спрашивал, собрался молчком и уехал.
– Спросила я его про Елизавету Андреевну… Тоже досталось ей в войну, чуть было не сгинула на чужбине. Девчушку, слышь, привезла. Мать в лагере померла, так она ей заместо матери-то, Елизавета Андреевна… сердечная женщина… А я-то слушаю про Елизавету Андреевну да все вспоминаю, как Ивана моего в Германию угоняли да как они, Анисимовы, меня чаем поили, когда я к ним за помогой-то кинулась… Так-то оно, – глаза Ефросиньи замутило давней болью. – Все про Захара выпытывал, что слышно да сколько зарабатывает… Деньгам, что ли, завидует. Мне, говорю, какое дело, сколько зарабатывает, я чужие капиталы считать не приучена. У него там есть кому счет наводить, – в ровном голосе Ефросиньи опять пробилась легкая горечь.
– Что ж, это понятно… Прошлое к себе тянет, – высказал Брюханов первое подвернувшееся на язык, потому что нужно было хоть что-то сказать, и отодвинул от себя тарелку. – Спасибо…
– Поешь еще, посиди, Тихон Иванович, ослобони ты себя хоть немного. Аленка вон пишет, продыху себе не даешь.
Брюханов кивнул, закурил; заметив взгляд Егора, брошенный на папиросы, спросил:
– Куришь?
– Смолит, смолит, смолокур, – недовольно подтвердила Ефросинья. – Уж угости его, Тихон Иванович, за порог ступит, все равно задымит.
– Дело въедливое, затягивает, – заметил Брюханов, подвигая портсигар. – Рановато вроде, а, Егор? Николая я отучил кое-как, тебе тоже бы бросить, к чему с этих пор?
– Привык, – коротко и просто сказал Егор, взял папиросу, прикурил и, что-то пробормотав неразборчиво – не то «спасибо», не то «подумаю», вышел.
– – Уж теперь поздно, вон вымахал, – вздохнула ему вслед Ефросинья. – Теперь с ним не сладить, без батьки вырос, куда уж бабе с парнем справиться. Порода мужичья свое возьмет. Смолит – это еще ладно, тут у нас подряд, как от груди оторвался – и потянул цигарку в рот. С Митькой вон, партизаном, связался, водой не разольешь. А тот кому хочешь голову открутит… и обратной стороной приставит. С новым председателем с самого начала на ножах… и Егора затягивает. – В ее построжавших глазах пробилась тревога. – И то! – спохватилась она. – Что это я к тебе со своими болячками… Лучше расскажи, Тихон Иванович, как вы там?
– Потихоньку, Ефросинья Павловна, живем. – Брюханов загасил папиросу. – Аленка в институте, в клинике пропадает, практика у нее. Дома почти ее и не видим. Коля парнишка одаренный, быстрый, проницательный, схватывает все на лету. Думаю, далеко ушагает…
Ефросинья затихла, тихонько сложила руки на столе, о детях она могла слушать без конца; Брюханов рассказал ей о поездке Николая в Москву, на математическую олимпиаду, и как его потом в числе семи человек оставили на коллоквиум, на собеседование (не уговариваясь, они сейчас больше говорили о Николае), и Ефросинья, по-детски изумляясь, ахала, а под конец всплакнула. В ней сейчас проскакивали и какие-то свои, не относящиеся к разговору мысли, но они, эти отблески прошлого, были связаны с прожитой жизнью, от них некуда было деться, и Брюханов, увлекшись разговором, не подозревал, какая борьба идет сейчас в душе Ефросиньи и что она сейчас переоценивает, может быть, всю свою жизнь, и особенно тот памятный вечер, когда, когда…
– А-а, что тут! На всякую хворобу свое зелье имеется, – неожиданно сказала она глухо, отвечая самой себе на какие-то свои тайные мысли; сейчас Брюханов не мог различить в этой тихой, всегда ровной женщине мать Аленки, ему казалось, что они слишком чужды друг другу, чтобы быть хотя бы в каком-то, даже отдаленном, родстве.
Темнело; щелкнув зажигалкой, Брюханов потянулся, снял стекло с висячей семилинейной лампы и зажег ее.
8
Казалось, случилось это совсем недавно, хотя с тех пор пролетело уже полных два года, В ту памятную Ефросинье осень уцелевшие клены пылали под вечер по всему селу немыслимо яркой желтизной; еще не совсем смерклось, когда по селу в новом кашемировом платке с редко разбросанными по полю алыми бутонами прошла, вызывая любопытство старух, Маня Поливанова, почему-то посреди недели отлучившаяся с завода; не заглядывая домой, она постучалась к Ефросинье. Егора не было дома, и Ефросинья сумерничала одна. По хозяйству она давно уже прибралась и теперь латала Егоровы штаны; услышав стук в сенях, Ефросинья недоуменно подняла голову: она не ждала Егора так рано.
– Егор, ты? – спросила она, не поднимая головы от шитья.
– Нет, не Егор это, Фрось, – услышала она и удивилась еще больше: кого-кого, а Маню Поливанову, да еще разрумяненную от быстрой ходьбы и повязанную новым платком, она у себя в такой час не ждала.
– К тебе, Фрось, – сказала Маня с порога, и Ефросинья, отложив работу, прибавила свету в керосиновой лампе.
– Коли ко мне, проходи…
– Сидишь, Фрось? Одна?
– Сижу. Народу-то в семье было сколько, покойница свекровь варить не успевала… А теперь, видишь, одна как перст, всех по белу свету раскидало. Егорка, видать, тоже не засидится, туда-сюда, армия, а там кто знает. – Ефросинья, разглядывая узор на платке, пыталась угадать, зачем это Маня проделала с завода такой долгий путь в неурочное время и пожаловала к ней ввечеру, когда добрые люди укладываются спать.
– Дети у тебя, Фрося, слава богу, пристроены, любой позавидует. Старший, Ваня, пропал, так у кого не убит, не пропал? Такого двора по всей земле не сыщется. На старости лет одна не останешься, можешь хоть к Аленке податься, хоть Колька доучится, в город к себе возьмет, хоть здесь с Егором укоренишься, своя крыша над головой.
Отходя сердцем, Ефросинья вздохнула: что правда, то правда, детьми она не обижена, как ни тяжко было, а на свои ноги встали, пошли. И Аленке добрая – тьфу! тьфу! – судьба выпала, старики в самую глубь видят, не по годам, по ребрам надо считать. Злые языки мелют; от Брюханова, мол, изба новая, – так что тут скрывать, от него и есть. Разве сама она вытянула бы хотя того же Кольку? Куда там, остался бы в колхозе, а теперь ученым человеком будет. Могла ли она даже помыслить о таком? Одна, без мужика… Вот только чудно с Аленкой: какой год с мужиком живет, а ребенка все нет, нехорошо без ребенка, не по-людски. Мужик здоровый, не старый, сама вроде баба ладная, а на вот тебе.
Ефросинья задумалась, и Маня ей не мешала;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108