А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

завершение еще одного дня отдалось непривычно светлой тоской; защемило в груди, стиснуло виски, задернуло глаза. «Стар, стар, совсем стар становлюсь, – подумал Иван Карлович спокойно. – Скоро и конец… Да, но что такое конец?»
– Осень, вот-вот деревья заснут, уже заснули, – подумала вслух Аленка. – Хорошо у них устроено, деревья спят, медведи спят… Почему люди не могут так? Взять и заснуть на несколько месяцев… лет на пять… Почему не могут?
– Они не березки, не медведи, просто люди, Лена. Вот и не могут.
– Как все ясно, – смутным эхом отозвалась Аленка, и в ее голосе Иван Карлович уловил недоумение и обиду. – Иван Карлович, Иван Карлович, – подалась она к нему, – ведь вы знаете, зачем я пришла… Скажите, а он, он мог остаться жить? – спросила она. – Алеша… помните… да вы помните, Сокольцев… конечно, помните. Мог бы он остаться?
Сейчас, казалось, вся душа ее переместилась в глаза, и у Ивана Карловича закружилась голова. Какой-то холодный ветер слегка тронул его ознобом и прошумел дальше. «Что же за пропасть такая – человек? – подумал он неспокойно. – Все тянет его куда-то на глубину, тянет… Все давно ясно, там омут, глубина, гибель, а его все тянет…»
– Алеша Сокольцев… помните? Помните? – бился у него в ушах беспокойный, срывающийся голос; Иван Карлович, приходя в себя, кивнул.
– У меня дурное свойство характера, – сказал он, уходя от прямого ответа. – Я ясно помню всех своих умерших… Алешу Сокольцева помню, как же, помню…
Аленка кинулась всем своим существом навстречу его словам, ожидающе замерла; Иван Карлович побарабанил худыми, длинными пальцами по столу, в глубине глаз у него шевельнулись и пропали какие-то тени.
– Я, Лена, уже достаточно прожил, – продолжил он без всякого перехода прерванную мысль. – Мне хитрить не к чему… Где милосердие приходит во зло? Уложить в какой-то футляр совесть? В какие границы? Ты тогда подвиг совершила, взяла и оставила ему пистолет… какой мучительный подвиг. Не каждый на это способен. У меня дух перехватило… Его еще только сердце держало… молодое, крепкое… А жить он уже больше не мог, жить ему уже было нельзя. Все правильно ты сделала.
– Я убила его, – сказала Аленка с неподвижным лицом. – Он мог бы жить… Понимаете, жить! И моя бы жизнь сложилась по-другому…
– Странно, что ты его еще помнишь, – удивился вслух Иван Карлович даже с каким-то страхом в голосе.
– Да, помню, я как-то особенно его помню, – ответила Аленка глухо. – Как можно помнить то, чего давно нет и никогда не будет. Я его помню, всегда помню… и во сне помню, и наяву… Иван Карлович, Иван Карлович…
– Перестань, Лена, – остановил ее Иван Карлович. – Ты же врач… У него не оставалось даже полшанса.
– Какой я врач? – отозвалась она обреченно. – Просто озлобленная, вздорная, несчастная баба, вот и все.
– Прости, чепуху ты городишь, Лена, – сказал Иван Карлович. – У тебя прекрасная, любимая работа… муж… дочь. Ты счастливая женщина, Лена, не гневи бога, все дело в том, что счастье, когда оно есть, человек не замечает, не ценит.
– Работа… да, работа – это хорошо… и муж – хорошо. – Аленка сейчас ничего не скрывала, не хотела скрывать, откровенность приносила ей какое-то мучительное успокоение. – Только работа не может мне заменить того, чего у меня нет… шла, шла, обронила, и больше нет… я даже точно не могу определить, что я обронила… Как же, и муж есть… Есть… Да ведь женщина на то и женщина, что ей необходимо какое-то сотворчество… Что я могу изменить в товарище Брюханове? – горестно спросила она. – Да ничего… Он, как монумент, раз навсегда высечен и закончен… всегда один и тот же, в любых обстоятельствах… хоть ты разорвись… Нельзя же всю жизнь прошагать рука об руку со статуей…
Иван Карлович, начиная понимать, опустил глаза. Теперь комната была наполнена до краев тускловато-багровым золотом, заходящее солнце было во все окно, и в этом золотом густом настое, на глазах менявшемся, было что-то чрезмерное. Ивана Карловича раздражало это осеннее торжество света в комнате. «Мороза, что ли, ждать?» – подумал он, и словно тупая игла вошла в его сердце, оно тяжело и устало заныло.
– Нет, так не бывает, Лена. Просто вы еще друг друга не разглядели и не поняли. – Иван Карлович протер очки. – Прошлым жить нельзя, Лена. Уж такова природа человека.
Аленка слушала, неотрывно глядя в окно, она сейчас не могла заставить себя посмотреть прямо в глаза старого доктора.
– Прошлым жить нельзя, вы правы, – отозвалась она глухо. – Если бы можно было отрубить прошлое и забыть. И мне никто ничего не забывает и не прощает. И не простит. Да потом, и я, и вы, все люди – это только прошлое. А кто знает, какой я стану? Наверное, вы меня не понимаете…
– Понимаю, отчего же… Скажи, Лена, почему ты не едешь к мужу в Москву? – Иван Карлович пристально изучал свои длинные, худые пальцы.
– Вопрос, дорогой учитель, ненужный, он слишком запоздал…
– Мне очень жаль, Лена. – Ивану Карловичу захотелось погладить и приласкать, ободрить Аленку, как ребенка, но он не решился. С ощущением легкого головокружения старый врач подумал, что вот ради одного такого пронзительного момента стоило жить, стоило пройти и более тяжкий путь.
– Ах, если бы вы знали, Иван Карлович, что это за мука… Когда ничего нельзя изменить… Сама, своими руками… и ничего нельзя изменить! Пойду, пойду, – заторопилась она, тоскуя, – нет, не надо меня утешать, ничего не говорите… пойду.
Оставив встревоженного Ивана Карловича, она, почти сорвав пальто с вешалки, выбежала; в этой солнечной комнате безошибочно уловили все самое сокровенное. Не оглядываясь, боясь оглянуться, она переулками миновала главную улицу Зежска и, словно кто невидимый ее нещадно подгонял дальше, вышла на дорогу в Густищи.
Близился вечер, и солнце уже село; в том месте, где оно опустилось, над землей широкой, незаметно слабеющей полосой разливался малиновый закат. Теперь Аленку охватил почти панический страх, за каждой приближающейся старой ракитой ей мерещился кто-то неведомый, враждебный; один раз она даже вскрикнула и шарахнулась в сторону.
Она вспомнила, что ночью вот так же однажды уже спешила домой, вскоре после госпиталя и встречи с Брюхановым. Жизнь словно вернулась на какой-то изначальный круг, но теперь уже не было ни той радости, ни страстного, нетерпеливого ожидания перемен…
Не останавливаясь, стараясь вытряхнуть из себя все, кроме чувства неостановимого движения, она шла быстро и лишь у самой околицы Густищ, у старых берез, задержалась, прислушалась к посвисту ветра в их облысевших вершинах. Холодная, беспощадная мысль о том, что ей никто теперь не поможет, едва не заставила ее повернуть назад. Она всхлипнула, рванулась навстречу ветру и через полчаса, по детски уткнувшись в грудь матери, беззвучно, безутешно плакала, и Ефросинья, прижимая ее к себе, не могла никак добиться от нее толку, и когда из другой комнаты высунулось заспанное лицо Захара, она замахала на него рукой:
– Ступай… ступай, мы тут сами, по-бабьи, посидим.. Ступай…
Ефросинья усадила Аленку на лавку, зажгла свет, задернула окна, – торопливо набросила на себя юбку, затянула шнурок, достала с загнетки глиняный кувшин с топленым молоком, нарезала хлеба… Аленка, следя за ее привычными нехитрыми хлопотами, чувствовала, как отмякает внутри, теплеет от близости матери; что-то детское, щемящее, теплое вспомнилось ей; в избе словно запахло солнечной нагретой травой. Полно, полно, одернула она себя. Когда это было, да и было ли? Невозможно такое счастье, такого не бывает. Для меня уже невозможно никакое счастье.
Ефросинья накинула на плечи Аленки шерстяной платок, села рядом.
– Мам, скажи, ну отчего я уродилась у тебя такая нескладная? – спросила Аленка, улыбаясь сквозь слезы.
– В селе тебе все завидуют, – сказала тихо Ефросинья, помедлив. – Как сойдутся бабы, так все о тебе, все о тебе. Может, и сглазили..
– Завидуют! – горестно изумилась Аленка – Чему же завидуют?
– Не надо, – остановила ее Ефросинья, опасаясь, что в расстройстве у дочери может вырваться что нибудь нехорошее, несправедливое по отношению к другим, да и к себе. – Не надо, дочка. Не угадаешь, на каком тут безмене взвешивать. Не в себя гляди, дочка, а кругом, тогда, может, полной мерой и определишь долюшку свою… Эх, дочка, дочка, души тебе много лишней дадено, в избытке А к чему? Вот и мыкаешься, горишь… Я тебе и тот раз говорила, и теперь скажу.. Гляди, дочка не прогадай, уж я-то знаю, как на этом свете без мужика… И с ним несладко, а без него и вовсе, ни заступы тебе, ни помоги ни в чем, Все сама, все сама, да еще каждый норовит тебя клюнуть.. Ох, дочка, ох, дочка, гляди!
Голос матери пробивался слабо, откуда-то издалека; Аленка напряженно выпрямилась; вот взяло и зашвырнуло ее куда-то в сторону от людей, кругом текли одни стремительные звезды, холодно и безучастно кололи глаза. А земли не было, совсем не было, одна тьма и звезды.
14
Еще до приезда в Холмск Брюханову после одного из разговоров с Лапиным крепко засела в голову идея о создании где-нибудь под Москвой или Ленинградом крупного научного центра, который сосредоточил бы головные институты физики твердого тела и электроники; несомненно, нужен единый мозг и единый центр порученного его организации дела, и, самое главное, он все больше верил Лапину, а тот настойчиво использовал любую их встречу, даже мимоходом, чтобы сообщить ему новые факты о достижениях электроники за рубежом, и особенно в Америке, тем более что у себя в отечестве наука эта находилась в непонятном и даже преступном невнимании, отставании и запустении. Брюханов, уже более или менее ориентировавшийся в лабиринтах научных поисков, враждовавших течений, более или менее осведомленный о мировых достижениях, хмурился, молчал. Лапин мог себе позволить говорить о науке так, как он говорил, имел право требовать для своего института колоссальные суммы из отпускаемых главку средств на исследования и доказывать, что жидкий гелий или водород в недалеком будущем – двигатель радиотехники, что новейшие открытия вносят во все классические науки необходимые качественно революционные перевороты, но сам Брюханов отлично видел и понимал, что все дело в ближайших практических результатах, а сами результаты выявляются часто в ожесточенной борьбе различных школ и направлений, и что наряду с институтом академика Лапина, немедленно берущем на вооружение самые передовые научные достижения, часто на первый взгляд абсурдные идеи, необходим и институт академика Стропова, упорно и кропотливо продолжающий развивать и укреплять традиционные бастионы, и что горячность Лапина, залетавшего в своих идеях в трудно представляемые дали, хоть и необходимый рычаг для будущих рывков, но жизнь требовала конкретных немедленных результатов, и Стропов был тем самым тяжеловозом, который упорно, шаг за шагом, тянул свой воз, не претендуя на стремительные рывки гения, заполняя пространство между этими рывками прилежным, неостановимым, упорным трудом Но мысль о том, чтобы собрать в единое целое, объединить научную мысль в своей отрасли, была Брюханову по душе. Здесь несомненная государственная польза, думал он и давно уже начал потихоньку, исподволь эту мысль внедрять в вышестоящих инстанциях; он знал, что получить разрешение и особенно средства для этого будет нелегко, и не торопил события. Только почувствовав, что к его идее начинают привыкать и прислушиваться, он тоже, как бы мимоходом, в присутствии Муравьева и двух других своих заместителей предложил создать специальную группу экспертов по этому вопросу. Муравьев, насторожившийся и оттого ставший еще более четким и приветливо-сосредоточенным, выжидательно молчал, стараясь припомнить, когда, где и по какой причине могло проскользнуть мимо его внимания столь важное начинание. Он ждал дальнейших разъяснений, но Брюханов ограничился лишь общими словами, однако сразу определившими размах и масштабы дела, не стал вдаваться в подробности и вернулся к этому вопросу лишь через несколько дней, после одного из совещаний в ЦК. И опять все в той же размытой форме, так что Муравьев снова не мог понять, исходит ли инициатива сверху или от Брюханова.
– Разумеется, Тихон Иванович, попробовать можно, – сказал Муравьев. – Но ведь дело большое даже в наших масштабах. Вы знаете, как напряжены финансы государства. Не посмотрят ли на нас с некоторым, мягко говоря, недоумением?
– Смелость бывает разной, иногда ее могут понять и правильно. – Брюханов и сам не раз взвешивал и продолжал взвешивать все «за» и «против», поэтому он не настаивал на продолжении разговора. Но то, что он вторично затронул эту тему, окончательно утвердило Муравьева в мысли, что это не случайно мелькнувшая у Брюханова бредовая идея и что опять что-то важное, глобальное, что должно по праву идти через него, Муравьева, по какой-то непонятной причине проносится мимо. – Это ведь дело не одного года и не двух лет, у нас еще есть время основательно проработать эту идею в аппарате и в верхах, – всматриваясь в летящие, расплывчатые вечерние огни Москвы, Брюханов перевел разговор на другое.
Но Муравьев не забыл этого дождливого вечера и исподволь начал свой самостоятельный круг консультаций; первым делом он поговорил в удобный момент с академиком Строповым, по примеру Брюханова тоже как бы между прочим, и тот не раздумывая, весело и энергично встряхивая седой головой, приподнимая и опуская трубки звонивших телефонов, чтобы не мешали, отрицательно замахал руками.
– Утопия, дорогой Павел Андреевич! – сказал он. – Чистейшая утопия на данном уровне знания. Зачем все валить в какую-то кучу, какой прок? Чтобы все снивелировать и затормозить?
– Я рад, Степан Аверкиевич, последним успехам вашего института в разработке электронно-вычислительной аппаратуры, – делая реверанс хозяину, Муравьев в то же время старался направить разговор в нужное русло; он хорошо знал характер Стропова.
– На данном этапе я, разумеется, доволен. Кое-что нам удалось, но дело в другом, – уклончиво поблагодарил Стропов. – Как видите, можно двигать науку вперед и без всяких ненужных изысков. И только так, прямо и беспроигрышно, ее и можно двигать вперед, Павел Андреевич, только так! Знаете, последнее время все чаще поговаривают, что в институте Лапина всерьез занимаются кибернетикой. Вроде бы большой отдел, некий доктор наук Гродницкий…
Муравьев молча слушал с отвердевшим, замкнутым и даже несколько скучающим лицом, показывая, что околонаучными разговорами он сыт по горло и они его мало интересуют, и Стропов про себя отметил это.
– Ростислав Сергеевич крупный ученый, но доверчив, доверчив, – сказал он. – Помните, у Пушкина? «Гений простодушен». Гм-м, да, эта черта за ним водится. Кого только он не подбирает в свой институт! Я отношусь к нему с почтением, его репутация ученого безупречна, однако в его окружении много случайных людей, отсюда выплывают самые поверхностные идеи… а все из-за окружения…
– Доктор Гродницкий действительно служит в институте у Лапина, но, как мне известно, он занимается вопросами электроакустики. – Муравьев, сдерживая чувство неприязни к собеседнику, стерто улыбнулся. – Это вписывается в профиль научных и практических разработок института Лапина…
– Может быть, может быть, – неопределенно отозвался Стропов. – А все-таки, Павел Андреевич, почему вы спросили мое мнение о создании научного центра? Откуда это идет?
– Одни смутные толки, пока ничего более, – уклонился Муравьев, и Стропов снова энергично подтвердил свое крайне отрицательное отношение к этой идее, и они разошлись.
Между тем время катилось себе не останавливаясь, зерно, зароненное в свое время в подходящую почву, проклевывалось, прорастало, крепло, идея вырисовывалась отчетливее, обретала все новых сторонников и врагов и однажды, вроде бы в самый неподходящий момент, открыто выплыла на поверхность, и ее уже нельзя было не заметить… Муравьев, продолжая одинаково ровно относиться и к сторонникам, и к противникам брюхановской идеи, однако с точностью непогрешимого хронометра продолжал регистрировать малейшее замечаемое им противоборствующее движение именно в этом направлении; он и без Стропова знал, что такая идея не могла родиться у самого Брюханова, человека в науке еще нового, и, в свою очередь перебрав не раз ближайших советников и экспертов Брюханова, остановился на Лапине и, уже однажды остановившись, убеждался в своей догадке все больше и больше, и так как именно с Лапиным у него издавна сложились отчужденные, порой переходившие в прямую враждебность отношения не только служебного, но и чисто человеческого характера, он, мысленно еще раз прикинув сторонников и противников идеи единого научного центра, увидел, что противников гораздо больше, их соответственные связи и вес не оставляли Брюханову ни малейшего шанса на успех, и хотя Муравьев не раз наведывался в экспертную группу, уже как-то незаметно созданную и разрабатывающую эту проблему, и хотя он не раз и не два колесил в ее составе по стране, обсуждая предполагаемое местоположение будущего единого научно-производственного центра, в душе он твердо был убежден, что никакого центра не будет и быть не может, что руководство институтов, входящих в главк, и ведущие ученые не захотят ехать из Ленинграда, из Москвы, из привычных условий и отношений, хотя бы за сто километров и что даже не в этом основная причина, а в чувстве боязни у того же Стропова потерять самостоятельность и в новых, непривычных условиях подвергнуть самому беспристрастному экзамену свою научную дееспособность…
Раскладывая все «за» и «против», Муравьев уже видел отрицательный исход дела;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108