А-П

П-Я

 

Особенно ценю я Galgenhumor — юмор висельника, как гласит не очень удачный русский термин. И утешаюсь тем, что я не одинок в подобной симпатии, не исключение, совсем не редкостный оригинал.
Иначе не встретились бы мы с Юркой: просто прошли бы мимо, не удостоив друг друга особого внимания, какими бы взаимно привлекательными прочими чертами ни обладали. Иначе не сошлись бы мы с Аркадием [17] еще на московской «пересылке» и не пережили бы (я, во всяком случае, не пережил бы) нашего фантасмагорического этапа — в белых брючках, в нетопленых теплушках, без жратвы и вообще безо всего, кроме нескончаемого времени… Всерьез такое вынести нельзя (или можно — но разве что ценой превращения в бесчувственное животное; или же в сознании служения великой идее, ради которой стерпишь что угодно, или же, наконец, в состоянии естественной или искусственной прострации… но в моем случае ничего из перечисленного даже и в намеке не было). Иное дело — пройти парочку кругов трагикомического ада, ада фарсового, хотя бы и в роли актера или маски, которой более чем реалистическая постановка предписывает сложные и даже замысловатые мизансцены…
Но я напрасно так уж сгущаю краски. Я мог бы сослаться на более ранние и более безмятежные воспоминания, характерные все тем же отношением к жизни и к юмору как одной из важнейших ее составляющих. Знакомство с новыми истинами и новыми людьми, с новыми местами и с новой работой — все это происходило у меня с непременной примесью чего-нибудь смешного. Даже с прекрасным полом знакомился и сближался я большей частью — да нет же, при чем тут несерьезность? — каким-нибудь шутейным или розыгрышным способом. Хотя бы с той же Женей.
Такое уж у нас было правило: завидев кого-то из друзей на улице или в общественном месте, доставить себе, ему и окружающим пару веселых минут. Если, забравшись в трамвай или троллейбус, ты замечал в другом его конце кого-то из дружков, сам бог велел тебе затеять бузу: начать сетовать на вечные беспорядки на транспорте, на распущенность и безответственность кондукторов… Кондуктор, конечно же, тут же лез в бутылку: «Чем это вы недовольны, гражданин?» — «А зачем вы позволяете пьяным ездить в трамвае? Вон посмотрите-ка: этот тип сейчас начнет блевать, ишь как его качает!»
«Тип», действительно, сильно качался — попробуйте не качаться, когда трамвай раскачивается на всех парах! Он глупо улыбался и пробовал урезонить тебя: брось, мол, Яшка, хватит, люди и в самом деле еще подумают… И тут начиналось самое испытание: не поддаться, не улыбнуться и виду не подать! «Какой я вам Яшка, нахал вы этакий! Кондуктор, вы что — не видите?» Кондуктор сдавался: «Гражданин, давайте сойдем на следующей…» «Гражданин» — в амбицию, весь трамвай делится на два воюющих лагеря, и вот уже кондуктор хватается за свисток…
В транспорте без кондуктора, согласитесь, нет уж того веселья… Да, я ведь собирался про знакомство с Женей! Тоже неплохо было сыграно. Подхожу однажды к нашей проходной, еще на Лесной улице, и вижу со спины нашего Боба (рост — метр девяносто пять) беседующим с невысокой девушкой в кожаном пальто и берете. Подхожу, похлопываю его по плечу и говорю сквозь зубы: «Пройдемте-ка, гражданин, тут недалече». Боб включается в игру, даже не оглядываясь: «Да я… да мы вот только…» — «Гражданин,— я неумолим: — вас что, постановление наркомата не касается? Позвольте-ка ваши документы, и давайте отойдем, вы же знаете, тут нельзя останавливаться!»
– Мы не знали, товарищ,— вмешивается девушка, но я на нее даже внимания не обращаю. Я беру Боба под локоть и тащу его к проходной. Девушка инстинктивно хватается за другую его руку, наконец Боб решает сжалиться над ней:
– Познакомься, Женюра, это наш курьер из бухгалтерии, немного невменяемый, я тебе о нем рассказывал,— Яша Харон. А это моя сестренка системы Женя. Маленькая, но все уже понимает.
Маленькая Женя все понимала, но меня она, кажется, до сих пор считает немного невменяемым. По меньшей мере — неисправимым оптимистом…
Со Светой мы познакомились еще смешнее — на огромном расстоянии друг от друга, можно сказать, почти так, как фронтовики знакомились с девушками из глубокого тыла, по переписке с фотокарточками. В нашем случае не было ни переписки, ни фотокарточек, вообще ничего похожего не было. Был некто Гийом дю Вентре, самый веселый наш выдумщик и мистификатор,— но об этом попозже, ладно?
С золотоволосой Дорой Шмидт, впоследствии всемирно известной пианисткой, я был однокашником по консерватории, и наше знакомство протекало тоже довольно весело. Собственно, даже смешно. О самом знакомстве будет тоже рассказано в свое время, а сейчас — эпизод из дальнейшего, когда мы уже были немного знакомы и вели студенческий флирт. Однажды позвал меня к доске Пауль Хиндемит [18] . Вообще-то читал он нам факультативно архиновую дисциплину — «Музыка фильма», но на сей раз дело было в тот период, когда он заменял больного профессора Гмайндля по курсу «Анализ формы». А в этом жанре Хиндемит был так великолепен, что на его лекции сбегалось народу больше, чем вмещала аудитория… Ну, вызвал он меня и еще двоих и предложил нам проинструментовать на доске нехитрую коду, сыгранную им на рояле. Мне, помнится, досталось инструментовать «в стиле Палестрины», парню на второй доске — «в стиле венских классиков», третий должен был имитировать «поздних романтиков». Такие игры-импровизации пользовались у нас большой любовью:
тут можно было блеснуть, сверкнуть и вообще продемонстрировать, как у тебя мозги действуют. В педагогическом таланте Хиндемита было, несомненно, много общего с Эйзенштейном, во всяком случае, в их методике активизации студенческой аудитории были определенные приемы и способы, свидетельствовавшие о конгениальности. Узнал я об этом много позже, когда познакомился с Эйзенштейном,— увы, слишком недолгим и беглым было это знакомство…
Выполнив под одобрительные смешки и подсказки аудитории наши нехитрые задания и получив блистательные поправки Хиндемита, вызывавшие уже просто взрывы смеха — настолько они были остроумны, беспощадны и вместе с тем тонки,— мы могли возвратиться на свои места, и лектор тоже вернулся на кафедру. Я задержался за его спиной и — не знаю уж, какой бес меня за руку дернул,— написал в верхнем правом углу доски внезапно пришедшее мне на ум и, как мне показалось, весьма остроумное словцо: D’ora — транскрипцию имени Дора, долженствовавшую означать что-то вроде «из золота». Очень довольный собой, я вернулся на свое место в амфитеатре аудитории — оно было позади Доры. На моем столе уже лежала ее тетрадка с переписанными с досок примерами. Над моим примером слово D’ora было тоже вписано, но перечеркнуто, а над ним значилось: adoree (обожаемая). Вот как мы развлекались…
О триумфе Доры на Женевском конкурсе пианистов я узнал уже из газет — на Дальнем Востоке, в обстановке, где само выражение «играть на рояле» означало нечто иное: операцию по нанесению дактилоскопических оттисков в формуляр арестанта. Это обозначение, к слову пришлось, мне тоже очень нравилось, и не мне одному, иначе оно не пользовалось бы столь устойчивой популярностью.
Из ранних впечатлений запомнилась мне еще одна забава — в Таганке, на «пересылке». Там каждому новенькому камера давала справку насчет здешних порядков и настоятельный совет — стучать в дверь, вызывать дежурного по корпусу и требовать — не иначе: требовать! — чтобы его отвели в кино. Новичок поначалу, конечно, не верил. Но постепенно одно за другим сбывались все предсказанные ему на данный день обязательные ритуалы: в таком-то часу — двадцатиминутная прогулка, в таком-то — баня, и т. д., не говоря уже о железном порядке выдачи хлеба, сахара, баланды и кипятка. Строго по графику всю камеру водили и в уборную. Наконец, под вечер кто-нибудь «спохватывался», что новенький так и не побывал в кино: камеру водили туда якобы утром, когда он еще не прибыл… А кино-то, брат, только раз в две недели бывает… Да, жаль: раз положено, должны отдать,— это ведь все равно что пайка или прогулка,— да только теперь уж навряд ли… Впрочем, попробовать-то можно: собери свои вещички, вызови дежурного (сегодня дежурит добренький) и скажи ему: готов, мол, в кино,— меня только в полдень привели, с этой камерой не успел. Он мужик ничего, дежурный-то, глядишь, он тебя с другой камерой сводит.
И вот солидный дядя, вконец задуренный предшествующими допросами, перевозками в «черном вороне» (иначе: в «белой вороне», как мы называли машины, закамуфлированные надписью: «Хлеб»), теснотищей наших общих камер и неотступными мыслями о семье, о сослуживцах, да мало ли о чем еще… этот дядя решает, что не мешало бы, действительно, на часок отвлечься, забыться, уйти в царство киношной жизни — раз уж реальная жизнь оставлена в недосягаемых далях… Раз положено, значит, начальство, видимо, считает эту порцию духовной культуры минимально необходимой для сохранения заключенного в человеческой норме. А начальство лучше знает, ему виднее. Убедив самого себя такими рассуждениями, солидный дядя надевает пиджак, кепку, собирает в импровизированный «сидор» свои нехитрые пожитки (зубную щетку, полотенце, махорку, пару сухарей… Зачем, собственно, надо брать с собой «вещи» в кино, об этом он даже не задумывается: он уж привык ко многим тюремным несуразностям, удивляться и переспрашивать — моветон, простительный «свеженькому» только что «с воли», но совершенно неприличный для старожила) и, подойдя к обитой железом двери, энергично колотит в нее кулаком. На первый зов никто, конечно, не отзывается: это ему тоже известно, поэтому через минуту он повторяет свой стук, а еще через минуту, повернувшись к двери спиной, колошматит в нее каблуком. Вскоре слышен лязг волчка: дежурный смотрит в глазок. Отскочив, как положено, шага на два от двери, чтобы дежурному всего его видно было, новичок поднимает свой узелок и кричит: «Готов!». Дежурный опускает заслонку волчка, бросает через дверь что-то вроде: «Погоди малость» — и уходит. Уходит надолго. Минут через десять в углу камеры начинается тихий диспут — тихий, чтобы новичок его не услышал, но не настолько тихий, разумеется, чтобы он совсем уж ничего не уловил. И новичок улавливает: спорят о том, придет ли дежурный за ним или же забудет. Кто-то говорит, что надо бы, дескать, напомнить о себе, а кто-то возражает: последний, мол, сеанс все равно уже начался…
Новичок этой пытки не выдерживает и снова принимается колотить в дверь. Наконец она открывается, и на пороге появляется дежурный — не в самом радужном настроении, ибо весь день он только и бегает от камеры к камере. Камер много, он один. Этих — на прогулку, тех — в сортир, из этой камеры — на допрос, в эту — с допроса, тут — дезинфекция, там — очередной «шмон»… В общем, никто из нас дежурному не завидует. И вот начинается:
– Чего тебе?
– Готов я, гражданин дежурный!
– Чего — готов-то?
– А меня позже привели. Не попал я по графику в кино с данной камерой, гражданин дежурный. Если можно, очень просил бы вас, поскольку ведь каждому заключенному полагается…
Дежурный долгим усталым взглядом рассматривает новичка, потом, вскользь оглядев камеру, корчащуюся в приступе беззвучного хохота, близкого к истерике, почти беззлобно обещает в переводе на цензурный язык — оставить всю камеру на недельку без прогулки, чтобы впредь не повадно было, и т. д.
В подобных шутках кино было чисто случайным словом, и к сфере моей любимой музы они, разумеется, никак не относились, если взять за скобки спекуляцию — в данном случае — на общечеловеческой тяге к кинозрелищу, хотя бы и в столь неподходящей обстановке. Но было для меня в тюрьме и много чисто кинематографических — «звукозрительных» и просто звуковых — неожиданностей, не побоюсь сказать: радостных первооткрытий, совершенно невообразимых за пределами тюремной камеры. Основа и тут была, как положено, более чем серьезной, иной раз вполне трагедийной; однако финал бывал часто достаточно веселым — пусть с поправкой на «юмор висельника». Чего стоила хотя бы наша, внутренняя, арестантская «перекличка»!
…Непонятность, непостижимость происходящего, неизвестность, чем «все это» кончится,— вот, пожалуй, самые неприятные психические моменты для участников первых «волн» тридцать седьмого. Вполне естественно, что количественные показатели проводившейся кампании представлялись нам чуть ли не решающими: нельзя было представить себе, что в XX веке возможно что-то похожее по масштабам на Варфоломеевскую ночь, не говоря уже о несопоставимости этих явлений: там ведь были враги, противники, неприятели, а здесь… Так или иначе, но мы почему-то были убеждены, что ленинское «чем хуже, тем лучше» в какой-то мере приложимо и к судьбе нашего поколения и что чем больше народа окажется в нашем абсурдном, дурацком положении, тем скорее «наверху» станет понятна и эта абсурдность, и ее вредность. Наивность наша сейчас совершенно очевидна, мы и тогда понимали, что уповаем на не слишком-то прочную надежду, что просто хватаемся за соломинку — за неимением иного объекта для хватания. А эта соломинка требовала в свою очередь какой-то конкретности, каких-то более или менее реальных цифр, способных либо подтвердить нарастание потопа, либо же указать на спад волны, на постепенное или внезапное прекращение кампании. А где было взять такие цифры?
Цифры носились в воздухе — в буквальном смысле слова. Их надо было только улавливать, слушать, складывать, умножать. Заключенному всякой приличной тюрьмы — а Бутырки были тюрьмой образцовой — известны по меньшей мере следующие цифры: количество людей в его камере (величина переменная), количество камер в его коридоре, количество таких коридоров в корпусе, этажность каждого корпуса, количество корпусов. Для получения более или менее приемлемых данных о контингенте тюрьмы, о движении ее населения и т. п. надо было только вводить коррективы в первую величину. Это было не так-то просто, показатели для данной камеры могли быть совершенно произвольными и не совпадать с пропускными показателями других камер. Следовательно, необходимо было вести «оперативный учет» не только своей камеры, но хотя бы еще всех камер своего коридора,— тут уж стали бы возможны среднеарифметические данные, на которые можно положиться. И вот мы добывали эти данные — из воздуха, чисто акустически. К обеденному часу вся камера замирала, замирал весь коридор, пожалуй, вся тюрьма: все слушали и считали. Вот где-то вдали громыхнул засов — открылась дверь коридора. Затем в течение некоторого времени шла неразборчивая возня, смесь недифференцируемых позвякиваний, побрякиваний, скрежетаний бачков, перетаскиваемых по каменному полу,— раздача баланды, операция, для наших целей неприемлемая. Но вслед за баландой в обед полагалась еще и каша, и тут-то начиналась арифметика. Дело в том, что порцию каши нельзя переправить из бачка в миску иначе как черпаком. А поскольку каша крепко залипает в черпаке, необходимо как следует стукнуть опрокинутым черпаком по каждой миске. Раздатчику баланды и каши некогда разводить церемонии, у него вон сколько людей, накормить-напоить их всех — тоже умаешься дай боже. Поэтому каждое движение у него рассчитано: трах! — порция, трах! — вторая… трах! — шестьдесят седьмая. Пауза, скрежет передвижки бачков, потом невнятная раздача баланды, а потом снова: трах! — первый, трах! — второй… Итого сегодня сто двадцать седьмой камере натрахано восемьдесят три порции каши. Всего, стало быть, по корпусу с его четырьмя этажами и тремя блоками… Итого по вверенной нам тюрьме…
Послеобеденный анализ данных: предположительное движение контингента и т. д. Кибернетического счетного устройства у нас не было, но мы вводили в наши расчеты все же достаточно много поправочных данных. Дневные перемещения плохо поддавались учету, слишком много тут было «помех» — прогулок, оправок и прочих процедур, за шумом которых пропадали какие бы то ни было полезные сигналы. Зато ночью слышимость была отличная, а по характеру и ритмическому рисунку манипуляций с дверью мы безошибочно определяли любые перемещения персонажей. Сперва раздавался вдали условный стук в дверь коридора, ведущую на лестницу: это пришел разводящий или сопровождающий. К двери подходил наш коридорный, впускал пришельца, закрывал за ним дверь, потом они вдвоем шли к какой-нибудь камере. Тут надо было различать три разные звуковые композиции, соответствующие действиям определенного ритуала, изученного нами в совершенстве. Вот дверь камеры открылась и через несколько секунд снова закрылась, затем громкие шаги удалялись к выходу (громко топать — святая обязанность заключенного, равно как не попадать в ногу с идущим рядом с ним: он знает, что это необходимо всем «слушателям»…).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27