А-П

П-Я

 


…Кой черт! Я — перед мраморной Дианой.
Довольно! Больше пить с утра не стану.
77
АГРАРНЫЕ РЕФОРМЫ
С врагами справится любой дурак —
От благодетелей избавь нас, Боже! —
Гласит пословица. И впрямь, похоже,
Что добрый — бедному опасный враг.
Купив ослу зеленые очки,
Мякиной Жак кормил его досыта,
Осел чуть не вылизывал корыто.
Жак ликовал: любуйтесь, мужички!
На сене Жак немало сэкономил:
Осел привык к опилкам и соломе.
Но через месяц почему-то сдох.
…Горя любовью к ближнему, сеньоры
Ввели оброки, отменив поборы.
Ликуй, крестьянин!.. но ищи подвох.
78
СТРАННАЯ ЛЮБОВЬ
Ты встречи ждешь, как в первый раз, волнуясь,
Мгновенья, как перчатки, теребя,
Предчувствуя: холодным поцелуем —
Как в первый раз — я оскорблю тебя.
Лобзание коснется жадных губ
Небрежно-ироническою тенью.
Один лишь яд, тревожный яд сомненья
В восторженность твою я влить могу…
Чего ж ты ждешь? Ужель, чтоб я растаял
В огне любви, как в тигле тает сталь?
Скорей застынет влага золотая
И раздробит души твоей хрусталь…
Что ж за магнит друг к другу нас влечет?
С чем нас сравнить? Шампанское — и лед?
79
ОТЦУ СЕМЕЙСТВА
С тех пор, как ты оставил эскадрон,
Я не писал еще тебе, приятель.
И если б не стеченье обстоятельств,
Еще сто лет не брался б за перо.
Но видишь ли… Не знаю, как начать я…
Ты помнишь Непорочное зачатье?
Так вот: такой евангельский курьез
И нас постиг. Мы тронуты до слез!
Прими, Агриппа, наши поздравленья:
Ты стал отцом по Божьему веленью,
И я — твой кум (к чему я не пригож!).
Ты думаешь — смеюсь? Помилуй, что ты!
У нашей маркитантки, у Шарлотты,
Родился сын… Он на тебя похож.
80
ВЪЕЗД ГЕНРИХА IV В ПАРИЖ
Со всех церквей колокола гремят.
Победный легион изображая,
Идут солдаты по двенадцать в ряд:
Наш доблестный король в Париж въезжает!
Как дешев нынче стал триумф такой:
«Король — католик! Отворяй ворота!»
Черт с ними, с сотней тысяч гугенотов.
Расставшихся в сраженьях с головой!..
Соборы. Башни. Скаты острых крыш…
«Ты что, опять извлек перо, повеса?»
– Да, государь: я воспеваю… мессу!
…Цветы, Девчонки… Здравствуй, мой Париж!
А из толпы кричат: «Пошла потеха!
Соседи, прячьте жен — Анри приехал!»
ГЛАВА 4
Недавно я ужасно расстроился. Мне это обычно не свойственно, никакой единичный факт, пусть даже драматический или трагедийный, неспособен, кажется, всерьез и надолго вывести меня из относительного равновесия. Близкие мои про себя приписывают это, вероятно, толстокожей бесчувственности, а вслух именуют завидной выдержкой. Я понимаю подобную характеристику так: моя невозмутимость приемлется окружающими при некоем априорном условии, что где-то там внутри у меня все же что-то такое шевелится, реагирует и сочувствует. Они ошибаются и напрасно надеются, я, пожалуй, действительно обладаю врожденным или, скорее, благоприобретенным иммунитетом, отнюдь меня не красящим, но от меня и не зависящим.
Однако на сей раз столкнулся я не с единичным фактом, а с какой-то полосой или серией, будто нарочно их кто-то подбирал и подсовывал мне — не без тайного умысла. Едва отмахнувшись от одного пренеприятного открытия, я тут же напарывался на второе, а там и на третье, пока наконец количество не перешло в качество и не испортило мне, как сказано, настроение. Будто забрали у ребенка любимую игрушку и разломали ее, а другой такой на свете нет. Ну, у меня-то забрали не игрушку, а идею или некий комплекс идей, образующих весьма существенную грань мировоззрения,— и превратили этот комплекс в игрушку, в нонсенс, в ничто.
Началось все, если быть честным, уже давно — где-то на стадии моего (чисто любительского, обывательского) знакомства с понятием бесконечно малой величины и квантовой теории света. Говоря и коротко, и упрощенно, меня неприятно поразило, что минимальная доза света — квант — обладает гигантскими параметрами по сравнению с целой кучей достоверных элементарных частиц, не говоря уже о частицах гипотетических — еще не обнаруженных, но более чем вероятных. Эта диспропорция исключает «освещение» элементарной частицы: квант света попросту прихлопывает ее своей громадой, и мы ее никогда — понимаете, никогда! — не «увидим» в житейском смысле слова. Ну разве не обидно?
В какой-то мере утешило меня, что знакомство с микромиром может все же продолжаться дальше и вглубь — пусть не путем прямого визуального наблюдения, так путем добычи отраженных, косвенных признаков и доказательств. И все равно — обидно!
Потом — совсем в другой области — меня ожидал новый удар под вздох. На старости лет я вынужден был признать, что мы в конечном счете не можем членораздельно определить сущность музыкального произведения, если от стасовских восторженных воплей перейти на деловую прозу. У польского теоретика Романа Ингардена, например, в его «Исследованиях по эстетике» есть стройное, неопровержимое изложение вот какого парадокса: оставаясь на материалистической платформе мировосприятия, невозможно классифицировать вальс Шопена или симфонию Брукнера как нечто объективно существующее на свете. Ведь мы, материалисты, признаем существоваиие чего бы то ни было, если это что-то относится к одному из четырех возможных и объективно доказуемых явлений реальности. Вот эта четверка: предмет, процесс, событие, интенциальное представление. Вальс Шопена — самый вальс, а не его запись (нотная или механическая),— конечно, никакой не предмет, ибо предметы вещны. Он и не процесс, хотя любое его исполнение (или копирование) будет несомненным процессом. Он и не событие, хотя стадию его сочинения, зарождения в мозгу композитора и можно отнести к разряду событийного; но когда Шопен его впервые исполнил (или записал), вальс вышел из событийной стадии и стал чем-то другим; но чем же? Остается допустить, что он стал интенциальным представлением — то есть относится к области тех объективно существующих мировых законов (в широком диапазоне от формулы дважды два — четыре до еще не познанных нами, но несомненно наличествующих формул теории общего поля и т. д.), которыми шаг за шагом овладевает человеческое знание. Но тогда получается, что никакой «новой» музыки сочинить нельзя, да и вообще вся только мыслимая музыка «уже существует» где-то во вселенских просторах, и мы ее только выуживаем оттуда кусок за куском, подобно тому как ученые шаг за шагом добывают все новые крупицы и глыбы научного знания.
Это, очевидно, не так. Но тогда — как же?! Следующий удар пришел из астрономии, до которой мне, честно говоря, никакого дела не было. Я просто читаю газеты и журналы, как все мы, и так же равнодушно пропускаю сквозь свое инертное сознание достаточно могучий поток информации, лишь изредка на чем-то задерживаясь и уж совсем редко выходя из себя. Однажды я прочел что-то популяризаторское насчет расширяющейся Вселенной. Меня не слишком смутил сам факт постоянного разбегания галактик в разные стороны друг от друга — я им вполне сочувствовал, и сам бы иной раз охотно разбежался… Споткнулся я только на такой малости, как прогрессирующая скорость этого разбегания: чем дальше от нас, тем быстрее они удаляются. И где-то — как выяснилось, не так уж и далеко — они достигают огромной скорости. Скорости света. Относительно скорости света мне издревле внушено, что выше нее ничего быть не может. Оставляя за скобками криминальный вопрос, как происходит дело с увеличением скорости разбегания галактик за пределами черты, достигнув которой они движутся со скоростью света, я остановился мыслью на самой этой черте — с меня и этого достаточно. В душу стали закрадываться нехорошие подозрения и кощунственные догадки, обретшие вскоре весьма грустные подтверждения.
Вместо собственного дилетантского лепета я снова сошлюсь на авторитетного исследователя. Вышла у нас, к примеру, книжка Виктора Ф. Вайскопфа «Наука и удивительное», автор которой запросто, безо всяких содроганий и ламентаций, констатирует, что «если даже и существует гораздо больше галактик, удаленных на расстояние, превышающее 10 миллиардов световых лет (расстояние, на котором соотношение Хаббла дает скорость удаления, равную скорости света), даже если их и бесконечно много, нам не удастся увидеть их; они удаляются от нас настолько быстро, что их свет никогда не сможет достичь нас». Хорошенькое дело, а?
Вот так мне окончательно испортили настроение. Живешь-живешь себе в полной уверенности, что нет никаких границ человеческому познанию действительности, и каждая крупица узнавания наполняет тебя гордым и радостным чувством: постигаю, братцы, cogito ergo sum! [52] — а туг вдруг, здорово живешь, тычут тебя носом в какие-то границы и пределы, заборы, глухие стены и проволочные заграждения, успевшие уже и в малом напортить тебе нервов и надоесть до тошноты. Как тут не расстроиться?
Можно бы, конечно, успокоиться на том, что и в пределах радиуса в каких-нибудь 10 миллиардов световых лет есть еще немало неизведанного, непознанного, неразгаданного и по меньшей мере тебе-то лично неизвестного, так что и впредь каждый день и час сулит тебе все новые открытия — все новое счастье. Но разве сравнить это строгое ограничение, запертое в крохотный мирок с эпицентром в районе твоего пупа поле деятельности твоего жадного, ненасытного интеллекта с теми просторами, какие рисовались тебе на заре туманной юности, когда ты впервые услышал заверения в безграничности возможностей познания мира?!
Мне очень трудно объяснить суть моего расстройства — не столько другим, сколько самому себе. Будучи полным профаном и невеждой в слишком многих областях науки и философии, я все же лыцу себя уверенностью в достаточно широких, глубоких и многократно выверенных познаниях — пусть в очень скромных, локальных, ограниченных сферах своей профессии. Речь в моем случае идет, видимо, не о грандиозных конфликтах, решаемых на уровне Эйнштейнов, а о сугубо житейских, повседневных микродрамах, возникающих на каждом шагу — когда, к примеру, ты открываешь партитуру 8-й симфонии Брукнера, чтобы глазами сыграть себе перед сном ее первую часть (прежде это так помогало!), или объясняешь Юрке-маленькому устройство понижающего трансформатора, через который он черпает энергию для своих крохотных моторчиков — прямо из розетки осветительной сети (раньше это казалось таким полезным!), или тщетно пытаешься растолковать очередному режиссеру, что две страницы пустейшего диалога в нашем сценарии можно и нужно заменить таким-то элементарным монтажным ходом, с привлечением таких-то примитивных, но действенных звуковых средств выражения (некогда это представлялось таким важным!)…
Сейчас я делаю все то же, что и раньше делал, а многое, говорят, делаю даже еще лучше прежнего… но только сам-то я знаю, что тут больше инерции и привычки, нежели прежнего «горения», и если что-то удается мне лучше, чем другим, то в этом повинны другие, еще не научившиеся (или не полюбившие) хорошо работать, а не моя заслуга, скажите так, что роща золотая отговорила милым языком, или — короче и жестче — что я попросту состарился, выхожу в тираж. Никаких особых радостей от наступающей старости я не испытываю — что бы там ни толковали прежние и нынешние старцы любых верований и областей умственной деятельности.
Помимо неприятных новшеств в сфере чисто научного познания (которого, впрочем, на свете едва ли не больше, чем «чистого» искусства: тоже блеф, уж мы-то с вами знаем, что никакого пульса нет…) появились в последние годы тревожные сдвиги и в мирной области познания нравственности, всякие там этические интроспекции с весьма, я бы сказал, далеко идущими выводами. От традиционного, безвредного обличения зла вовне, в его очевидных носителях, некоторые не в меру дотошные товарищи перешли к поиску первопричин и предпосылок зла в самих себе, прозрачно намекая и на более широко приложимую подозрительность к субстанции нонешнего человека. Сама идея не так уж и нова. Gnothi seauton [53] было начертано, помнится, еще на дельфийском храме Аполлона, вот только вопрос: до какой черты, на сколько, так сказать, пунктов анкеты?
На Западе и на Востоке сегодняшние пристрастные самовопрошания вызваны благим намерением как-то осмыслить возможность возникновения фашизма. У нас — стремлением понять первоистоки культа личности. Все правильно. Люди, будьте бдительны, давайте стараться жить так, чтобы все было хорошо и ничего не было плохо. Казалось бы, чего же проще?
Мне, признаться, уже и в пионерах именно так и казалось. Недостаточность добра в мире мне представлялась прямым следствием неведения какой-то темной части человечества, в чем, собственно, добро, а в чем — зло. Нас довольно рано убедили, что мы-то уж точно разбираемся в этом деле, поэтому я всю дорогу и старался просвещать современников, которые еще не охваченные, — то расклеивая прокламации, то посвятив себя без остатка служению самому важному из искусств, то еще чего-нибудь по мелочам: статейка там какая, или лекция, или кружковая работа, или педагогика.
Ни лагерь, ни ссылка ничего во мне и в моем отношении к миру и к методике его переустройства не изменили, я так и помер бы (неисправимым оптимистом), если б, как сказано, в последнюю минуту не стали докучать мне всякие ревизии — то познаваемости мироздания, то дефиниций искусства, то уж даже самопознания. Позвольте-ка, я процитирую вам для наглядности абзац из дневника Макса Фриша, замечательного писателя, с которым наша широкая публика еще только начинает знакомиться. Размышляя о недавнем кошмаре, окутавшем его родину и принесшем такие бедствия всей Европе, Макс Фриш - спрашивает себя: «Если люди, получившие то же воспитание, что и я, произносящие те же слова, какими и я объясняюсь, любящие те же книги, ту же музыку и ту же живопись, какие я люблю,— если эти люди ни в коей мере не застрахованы от возможности стать нелюдями и совершать поступки, которых мы от человека наших дней — за исключением единичных патологических случаев — никогда прежде не могли бы ожидать,— где почерпнуть мне уверенность, что я от этого застрахован?» [54]
Это — на Западе. На Востоке — ну, прочтите хотя бы «Море и яд» Сюсаку Эндо, если уж вы мне не верите на слово. Из соотечественников, анализирующих схожие вопросы по схожим поводам, я никого называть или цитировать не буду, они и без меня достаточно известны. Хочу только привести высказывание моей тещи, представляющееся мне весьма типичным для целой формации советских интеллигентов. Многое у меня — «не как у людей»: например, вопреки любым анекдотам, у меня совершенно изумительная теща, и наша взаимная любовь могла бы лечь в основу совсем другой книги, куда более жизнерадостной и интересной… Познакомился и подружился я с ней только в пятьдесят четвертом году, когда она, после всех потрясений, из которых лишь немногие члены ее семьи вышли живыми, вернулась с Колымы. Тогда же мы с ней и обменялись первыми мыслями о всем случившемся на нашей земле, причем преимущественно в плане «Кто виноват?» Небольшой возрастной разрыв, который с годами становится все меньше — когда моей теще будет в два раза больше лет, чем сейчас, мне тоже будет 115 и разница станет совсем ничтожной,— в тридцать седьмом был все же достаточен, чтобы я сел в тюрьму юнцом комсомольского возраста, а теща моя — коммунисткой с изрядным стажем. Поэтому наши наблюдения и выводы и носили несколько различную окраску и были нам взаимно интересны.
– А кого винить-то? — спрашивала моя теща с глубоким вздохом.— Мы совершали революцию, мы защищали ее на всех внешних и внутренних фронтах, мы сами строили государство. И если мы его так построили, что в нем — несмотря на ясные предупреждения Ленина — оказалось возможным возникновение культа и всех его трагических последствий,— зачем же искать виновников на стороне?..
Вот как обстоят дела с современным выполнением древней рекомендации, начертанной на портике храма в Дельфах. Это — одна сторона, скажем так: этическая. А другая, как уже отмечалось, омрачается столь же грустными уже не сомнениями даже, а совершенно категорическими утверждениями: во-первых, голубчик, брось трепаться насчет облагораживающего воздействия всяких там муз — ты ведь даже не можешь определить, что такое музыкальное произведение. Во-вторых, не шибко уповай и на науку — ты же знаешь, что за чертой в 10 в девятой степени световых лет, равно как за чертой в 10 минус какой-то там степени миллимикронов, на нашем дорогом шарике не только сейчас ни шиша не видно, но и никогда, ни при каких условиях ни черта разглядеть нельзя будет…
Страшно подумать, что Юрка-маленький, ставши большим и лысым, должен будет — одно из двух: либо довольствоваться тихими радостями вегетативного бытия среди многомиллионных полчищ «средних» людей, отгородившихся ото всего барьерами мещанства, возведенного в ранг высшей доблести, или же вознестись на такую высоту нравственного и интеллектуального парения над миром, на которой теория относительности и другие нынешние премудрости, «простым смертным» малодоступные, будут лишь азбукой, лишь некими древними основами нового языка и мира представлений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27