А-П

П-Я

 


60
ВОЗВРАЩЕНИЕ
…И снова стонут зябнущие снасти.
Слепые волны тычутся в борта.
Куда плывем? Не видно ни черта.
Ноябрь (опять ноябрь!). Ночь. Ненастье.
Для ведьм, любовников и беглецов
Не выдумаешь лучшую погоду!
…Охрипший бас: «Ну, с Богом!» — Я готов:
Плащ с плеч долой и — в ледяную воду!
Прощай, мой шкипер! С плеч долой изгнанье,
Эдикты, тюрьмы… В новые скитанья,
Все корабли сжигая за собой!
Прибой несет меня проходом узким.
Вот… пальцы камень щупают: французский!
Холодный, скользкий,— но такой родной…
ГЛАВА 3
Карлсхорст ЕО-07-31 — это еще зачем?
Странная все-таки штука — память. Для чего хранит она, к примеру, номер телефона, имевший для меня определенное значение разве что осенью и зимой тридцать первого — тридцать второго, в недолгие месяцы платонического романа с тогдашним его абонентом в аристократическом пригороде Берлина. Что это — только ли балласт, мертвый груз, остаточная замагниченность ленты запоминающего устройства, которому сто тысяч раз с той дальней поры поступала команда — все стереть? Или же, может статься, мне еще предстоит — подобно тому, как герасимовцы по сохранившимся осколкам черепа воссоздают портрет,— для неведомых мне целей когда-нибудь реконструировать из этого номера или иного иероглифа если не контуры собственной черепной коробки, то некие штрихи-характеристики ее тогдашнего содержимого?
Не знаю. Не думаю. Кому это может быть интересно?
Меж тем таких иероглифов и символов накапливается с годами все больше. Этому накоплению старческий маразм, видимо, не помеха. Неизвестно, что с ними делать или как от них избавиться. Ничего приятного в них нет. Всплывая, черт-те почему и для чего, вдруг на поверхность в самое неподходящее время, обычно ночью, одна такая заноза способна терзать и бередить психику до полного изнеможения, тем более досадного, что любой итог изнурительной борьбы с ней, хотя бы и привела эта борьба к заполнению изначальной пустоты некими более или менее связными образными представлениями, добытыми путем бесконечных проб и ошибок,— все же совершенно бесполезен, заведомо лишен практического или хоть ассоциативно-прикладного смысла. Если б других забот у меня не было, можно бы проконсультироваться у специалистов — нет ли тут симптомов мании преследования или иного расстройства, сопряженного с навязчивыми идеями — в том смысле, как употребляется этот термин в быту. Но я обхожусь покамест примитивными снотворными таблетками, не вникая в психиатрию. Знаю только, что это очень противно — вот так вот оказаться вдруг с глазу на глаз с какой-то непонятной соринкой в памяти (такой соринкой бывают слово, взгляд, запах, звук, огрызок мелодии или ритма…) и не знать, откуда она, зачем она, что означает или на что намекает.
Это-то незнание, неузнавание, непонимание вскоре преобразуется в кванты энергии особого рода: во мне накапливается тихое бешенство — верный признак бессилия, беспомощности перед призраком, или тенью, или далеким отголоском чего-то, видимо, нехорошего, постыдного, моветонного. А на дне, в самой глубине этого бешенства, таится некая, опять же подспудная, от меня не зависящая, но тем не менее достаточно твердая уверенность, что стоит мне как следует понатужиться, поковыряться в памяти, поприкидывать сотню-другую комбинаций, как выкристаллизуется в конце концов во всей своей красе и недвусмысленности первопричинный импульс — какой-нибудь давний грешок или проступок, промах или ляпсус, который, стало быть, не зря хотелось тебе начисто забыть, зачеркнуть, соскоблить со скрижалей твоей и без того не слишком изящной биографии.
Любопытно, что первичный импульс может и не мне принадлежать, а кому-то другому; важно только, чтоб я при сем присутствовал. Мне все равно — потом, когда процесс воссоздания из застрявшего в памяти огрызка всей ситуации или коллизии завершен, становится так же стыдно, или больно, или смешно, как если бы я сам был виновником. Объективно размеры преступления или прегрешения могут быть совсем ничтожны, ну, допустил стилистический или исторический промах, или отличился инфантильным невежеством, или оказался свидетелем подлости, обмана, жульничества, да не вмешался, не запротестовал,— э, мало ли мелких импульсов нащелкает за полстолетия счетчик-самописец вашей совести, дай ему только волю и не отключай его время от времени!
Прикиньте-ка на собственном примере — как ни мал, допустим, ваш личный опыт в этом плане, опыт человека с кристально чистой совестью,— сколько у вас набежало прегрешений одного только негативного порядка, то есть таких, что проходят по графе «не сделал того-то и того-то!». А что, если бы действительно кто-то ставил галочки в вашем кондуите с самого детства и по сей день? Подумать страшно: не попросился на горшочек и замарал пеленки — столько-то раз. Не вымыл руки перед едой. Не приготовил урока. Не пошел на воскресник. Не уступил места старушке. Не сдал зачет по… ну, не в предмете дело. Не бросил курить. Не поздравил тетушку с Восьмым марта. Не сказал режиссеру НН, что ты о нем думаешь. Не женился на… ну, не в имени дело. Не уплатил профвзносы. Не навестил приятеля в больнице, когда у него случился… ну, не в болезни дело. Не соблюдал режим дня. Не отказался от работы над… ну, не в названии дело, а в мракобесном сценарии. Не поцеловал жену перед уходом на работу. Не поговорил с сынишкой о текущем моменте. Не любил ближнего своего И так далее.
В годы моей юности популярна была еще и такая графа: не проявил бдительности. Каждый заполнял ее по-своему, и боже упаси меня от каких бы то ни было обобщений. Условимся так: достоверно я знаю только о себе; с меня этого, впрочем, вполне достаточно. Вот мне и хочется поведать вам одну лишь пустяковину, эпизодик, едва ли достойный упоминания в другом аспекте,— только в порядке иллюстрации предшествующих выкладок, только для пояснения, как часто я пытаюсь пользоваться ластиком, перебирая собственный кондуит: то плюс поставить самому себе, то минус… В наш прямолинейный век, когда всё и вся, казалось бы, рассортировано по полочкам, порой и самому мне не верится, что одно и то же действие один и тот же человек мог бы квалифицировать то так, то этак, то как добродетель, то как грех, то как нравственную доблесть, то как вульгарный цинизм. Неужто нет у человека стабильных нравственных критериев?
У человека — наверно, есть. У меня лично — боюсь утверждать: а черт меня знает! Вот эта уверенность, этот — в данном случае, как мне представляется, совсем неуместный — релятивизм и вызывают тихое бешенство. Но судите сами.
Конец лета тридцать седьмого года. Пять лет уже нашей ничем не омраченной крепкой дружбе, дружбе трех мушкетеров, как прозвали неразлучную троицу — большого Женьку, Боба и меня за длинные, тощие наши фигуры (говорили, что у нас не телосложение — теловычитание) и веселый нрав. Дружба основывалась на влюбленности в нашу профессию, в те же фильмы и книги, на нашей одинаковой голоштанности и одержимости, ей наперекор, самыми светлыми, благородными идеями. Сказать, что мы трое знали друг друга насквозь,— это ничего не сказать. Мы знали не только прошлое и настоящее, мы, пожалуй, могли бы и будущее каждого из нас начертать друг для друга,— если б, разумеется, это будущее не корректировалось извне и совсем не в русле обуревавших нас благородных идей.
Была в те годы такая традиция: когда парня призывали в ряды РККА, его рабочий или учебный коллектив давал ему подробную характеристику. Не треугольник, заметьте, а коллектив. Вот, собственно, и вся необходимая преамбула, остальное можно изложить в диалоге, состоявшемся между мной и Женькой, когда он вернулся из ленинградской экспедиции.
Встретились мы в коридоре звукоцеха, рабочий день подходил к концу. Обнялись, поболтали о пустяках — что в Питере, да что в Москве, куда пойдем вечером. Расставаясь, Женька говорит:
– Да, чуть не забыл: ты не смывайся сегодня, собрание ж будет. Повестку мне прислали. Так что придется вам сочинять мне характеристику, а мне — купаться в ваших слезах и восторгах.
– Это — когда надо?
– Сегодня в шесть. Увидимся! — и он пошел было. Но я его вернул:
– Слушай… Ты сколько ж пробыл в Ленинграде?
– С марта. А что?
Я считал на пальцах: март, апрель, май… август. Женька, видимо, тоже — он сосчитал быстрее и подытожил:
– Полгода.
– Да, полгода… Понимаешь, Женька, как бы это сказать.
– Понимаю, не мучься: полгода мы были врозь, и ты не знаешь достоверно, не стал ли я за это время другим, да? Ну, ты так и скажешь: мол, подтверждаю благонадежность товарища до февраля сего года включительно, а насчет дальнейшего справьтесь в съемочной группе.
– Не валяй дурака! При чем тут благонадежность?
– Ладно, старик, не заводись с пол-оборота. Пожалуй, ты даже прав. Им ведь не формальная бумажка нужна, это верно… Спасибо. Знаешь, я и сам ведь так думаю, и сам бы так колебался, если б нам поменяться местами. Ну, будь!
– Бывай! И — ни пуха тебе!
И мы расстались — очень и очень надолго. А когда мы снова встретились, да и много раз потом, уже в самые последние годы, я всякий раз вспоминал тот разговор в коридоре. А Женька клянется, что я все выдумал, что никакого такого разговора не было и быть не могло… Провал в его памяти объясняется просто: через пять дней меня посадили, и это оказалось для Женьки событием, пожалуй, более впечатляющим, чем мимолетная беседа в коридоре. Уйдя вскоре в армию, Женька уже не мог ни участвовать, ни даже присутствовать при проработке моей одиозной персоны на студии. Достопамятный для меня номер нашей многотиражки с характерным для тех времен заголовком во весь разворот (насчет вырвать с корнем остатки… и хароновщины — друзья сохранили для меня этот лестный номер) я показал Женьке лишь в конце пятидесятых, когда он, впервые после инфаркта, мог позволить себе рюмку коньяка. Он прочел, усмехнулся и подтвердил:
– Все правильно. Понимаешь, если б я тогда был на студии — черт его знает, с меня ведь сталось бы,— глядишь, и я полез бы на трибуну. Нет, не тебя ругать — это ведь никому не нужно было. Себя, себя в грудь бить: недоглядел и я, недобдел, товарищи!.. Да-а, брат, времечко…
Признаться, я и сам позабыл о том разговоре,— казалось, навеки. Пока однажды — это было уже в тюрьме — по какой-то сверхдальней ассоциации, которую я теперь уж и припомнить не в силах, весь наш диалог не воскрес во мне, как наяву. Помню, как я расхохотался: такой идиотской показалась мне вся моя бдительность или как ее там назвать, уж не знаю,— несмотря на ее несомненную искренность, истинность или, скорее, именно благодаря этой ее неподдельности. А вскоре пришло мне на ум совершенно иное соображение. Сейчас уже трудно облечь его в общепонятные слова — настолько далеки мы сегодня от тогдашних логических схем и штампов,— но суть заключалась в том, что я, пожалуй, поступил правильно, не пойдя тогда на собрание и не замарав Женькиной характеристики своей подписью, своим похвальным высказыванием или хотя бы своим молчаливым присутствием: кому нужна рекомендация врага народа?
Вспоминал я этот эпизод затем еще не единожды в связи с теми или иными внешними поводами и неоднократно выставлял себе новую оценку по поведению. Совесть тут ни при чем: всякие там угрызения касаются, насколько я уловил из художественной литературы, лишь тех случаев, когда человек поступает наперекор своим убеждениям, вопреки собственным нравственным принципам. А в данном случае я — сущий ангел. Я именно так и поступил (или, точнее говоря, не поступил), как мне велела совесть. Моя собственная, черт бы ее побрал, а вовсе не какая-то внешненормативная,— плевал бы я на любые предписания и регламенты, законы и правила, когда дело касалось Женьки, моего друга… Что же прикажете мне вписать в злополучную графу — при условии, что допускаются подчистки и исправления, мало того: что они желательны, необходимы, неизбежны?
Не знаю. И это, как сказано, бесит меня — не столько, правда, по поводу прошлого, куда больше касательно настоящего и будущего. Все вокруг меня всё давно понимают и знают (или делают вид, будто знают), один я кажусь себе безнадежным дурнем, наглядным подтверждением народной присказки: молодость проходит, а глупость — никогда.
ЕО-07-31… Эта глава предназначалась ведь любви, а меня снова вон куда занесло. Сказывается, видимо, разность обстановки, условий, аудитории. Что связывает, к примеру, в нескончаемом холодном и голодном этапе нашего брата контрика с блатными? Только интеллектуальное общение! Если б «телехенция» не помнила так много романов и повестей, пьес и фильмов, если бы чуралась она жадных до увлекательной фабулы слушателей, биография каждого из которых, казалось бы, должна бы соперничать с любым вымыслом, в действительности же в большинстве случаев оказывалась, даже и с привнесенными в нее украшениями, до боли убогой и примитивной,— пережить этап было бы просто немыслимо. Когда же исчерпывались литературные источники и голод парализовал импровизационные заменители (мы как-то с Аркадием «травили баланду» в порядке эстафеты, перенимая функции рассказчика друг у друга в течение чуть ли не двух недель, спя в очередь и поэтому не зная, о чем тем временем болтал твой напарник…), неизменно следовала традиционная просьба:
«Ну, тогда расскажи своими словами, как ты в первый раз женился».
Как на грех, в первый раз я не женился, да и ничего такого не было, что хоть отдаленно напоминало бы брачную или только интимную тематику. Хорошо это или плохо — ей-богу, до сих пор не могу определить. А если и вспоминаю изредка, примерно раз в пять лет, так только расстраиваюсь — опять же из-за незнания, по какой графе числится тогдашнее мое поведение: то ли рыцарское благородство, достойное подражания и прославления в стихах, то ли эгоизм и жестокость, достойные плети, то ли ханжество и глупость.
Можно бы, конечно, пожать плечами и категорически отказаться от этакой запоздалой классификации — действительно, к чему она? — если бы только все прошлое совсем уходило в небытие, если б время от времени не вспыхивал в сознании очередной дурацкий огонек-дразнилка — номер телефона, или моцартовский двойной мордент [40] на ноте ми-бемоль, или зарубка в виде стрелки на тополевой палке, или запах: смесь водорослей и карболки, или чья-то назидательная фраза: «Вождь у нас — один»…
И — пошли-поехали ночные мученья в поисках адреса непрошеного шифра! Если б еще разгадка очередной микрошарады исчерпывалась однозначным ответом, реконструкцией пусть сложного, но цельного, обозримого, замкнутого жизненного эпизода,— оно бы еще куда ни шло. Вся беда в том, что замкнутых эпизодов не бывает — у меня, во всяком случае. Каждый из них — только звено бесконечной цепочки, словно вся-то наша жизнь — не столько борьба, сколько клубок ниток, из которого торчат бесчисленные концы, потянувши любой из которых можно распутать весь моток, до самого конца.
…Незадолго до того разговора с Женькой помнится мне еще один диалог, в котором я был только слушателем. Дело было возле того входа на студию, который еще и сегодня называется «под часами». Не помню, кого я там ждал в то пасмурное утро, помню только, что рядом со мной стоял очень взволнованный Евгений Червяков, режиссер только что завершенного фильма «Заключенные» — о строительстве Беломорканала. Взволнованность была специфическая: накануне стало известно, что снят и арестован нарком Ягода. А в фильме Червякова что ни кабинет начальника на стройке — то портрет Ягоды: дело-то происходило в лагере!
Предстояло либо положить картину на полку, либо переснимать чуть ли не все эпизоды в интерьерах.
Подъехала машина Елены Кирилловны, заместительницы директора студии по художественным вопросам, решавшей фактически всю идеологическую сторону нашей работы. Открылась дверца, и вышла Елена Кирилловна — бледная, непривычно строгая, даже мрачная. Мы сняли кепочки, поздоровались.
– Ну? — спросила Елена Кирилловна, и в этом кратчайшем из вопросов было столько горечи, безысходной тоски и боли, что нам стало совсем не по себе. Червяков стал что-то объяснять и высчитывать, сколько декораций и сколько смен ему потребуется, но было какое-то непреодолимое препятствие,— если не ошибаюсь, один из актеров то ли уехал, то ли должен был уехать.
Елена Кирилловна слушала его, поджав губы и покачивая головой, словно приговаривая: так-так, так-так… Потом, тяжело переведя дух, она сказала:
– Поделом нам, товарищи. Учат нас, учат — а мы все не можем расстаться с проклятыми подхалимскими навыками. Пора бы уж, кажется, понять: вождь у нас — один!
Через пару месяцев Елену Кирилловну арестовали. Через пару лет я увидел фильм Червякова — уже в лагере — и имел возможность оценить, как удачно, с минимальными затратами, его группа сумела выкрутиться из оплошностей с нежелательными портретами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27