А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Левая? Ближе к сердцу? – сказал Федотов. – Эх, вы… Не приходили… А Киев-то, Киев, а?
Я ответила:
– Освободили каштаны. И Владимирскую горку.
– Вот возьму и заплачу, – сказал он.
– Выдержу, – ответила я. – Вы сегодня не единственный плачете. Наши киевские меня второй день слезами обливают. А вам стыдно, вы большой.
– Вам стыдно, не мне, – сказал он, глядя мне прямо в глаза. И от этого прямого взгляда легче было слышать то, что он говорил. – Вам стыдно… Испугалась… Не ходит… Да будто я на фронте не был. Да будто я товарища уважать не могу. Да будто уж я не такой же военный, как и он.
– Простите меня, – сказала я.
И он ответил мне странно:
– Молодец, за правду люблю.
…Мы уже подходили к дому, когда Аня сказала:
– Счастливая та Маруська. Ладно, не буду я ей больше завидовать. Может, и мне выпадет счастье, а, Галина Константиновна?
И маленькая рука больше не билась в моей руке. Притихла, сдалась, согрелась.

* * *

Заозерск. Назаметная улица. Детдом.
Евгению Авдеенко.
Женька, друг!
Сроду никому не писала писем. Да и некому было. И не чем. А сейчас хочу тебе сказать: не зря ты меня тогда с рельсов стащил. Тут дни горячие, сам понимаешь – фронт. Как в песне поем: до смерти четыре шага. Смерть – черт с ней, не боюсь. А жить хочу. Спасибо тебе, Женя, большое. И ты знай я тебя не подведу.
У нас сегодня веселый день – союзники прислали подарки. Ну и смеялись мы. О чем только они думали, когда собирали посылки. Мне достались духи, халат весь в розовых цветах – в нем только у пулемета и орудовать. А еще печенье там, шоколад и еще кое-какая мелочишка. Пока держу в секрете, придет посылка – сами увидите. Галине Константиновне духи посылаю. И тебе кой-чего найдется. И Танюшке, и Наташе твоей. И Поле, и Мише Щеглову – всем, кого ты в Зауралъске в теплушку впихнул. Ну, как там полагается в письмах писать – всем низко кланяюсь, а тебе всех ниже.
Напиши, как вы там живете и что одноглазый черт Велехов делает, очень ли Галине Константиновне жизнь портит?
Будь здоров, Женя.
Твоя Лиза.

* * *

Говорят, дети делятся на трудных и легких. Женя Авдеенко был самый легкий из всех моих детей. Заслуга тут не наша, он к нам пришел сложившимся человеком. Я часто думала, какова же была Женина семья, одарившая мальчика таким спокойствием, такой выдержкой и этим великолепным умением не думать о себе. С той минуты, как я увидела его на Зауральском, вокзале – растрепанного, шапка съехала на затылок, и эти глаза, которые сразу показались мне давно-давно знакомыми, – с той самой минуты я не помню, чтоб он заставлял о себе тревожиться, он только помогал. Хороший мальчик. Счастливый, легкий рост.
Женя темнел, только получая письма с фронта, от сестры. Он темнел, словно вместе с письмом приходило напоминание о доме, которого больше нет. Как-то я спросила:
– Что-нибудь случилось?
Он ответил:
– Нет, Галина Константиновна. Просто я боюсь заплакать. Не хочу.
Была у Жени и дружба, та, которой настоящее имя – первая любовь: в ней не отдают себе отчета, не знают ей названия, ею просто счастливы.
Смешно было подумать, что Жене придет в голову дернуть девочку за косу. Или сказать ей грубое слово, чтобы скрыть от самого себя то, что видят другие. Нельзя было представить, что он скажет пренебрежительно-насмешливо «девчонка». Он и в своей дружбе с Наташей был, как во всем, прост. И, может быть, поэтому их никто не дразнил. И я была, спокойна за этих двоих. Но всему на свете приходит конец, пришел конец и моему спокойствию.
Наташа появилась у нас в Черешенках семилетней девочкой. Глазастой, круглолицей. Сейчас ей исполнилось тринадцать, и стала она очень красивая. Черты определились, стали тонкими, правильными. И, однако, оно было очень живым и подвижным, это лицо, освещенное большими серыми глазами – уж такими лукавыми, такими блестящими…
Мало того, что она была хороша. В ней была та свобода очарования, которая, наверно, выше всякой красоты. Однажды, выйдя из дому, я увидела: сидит на скамейке Наташа, а перед ней опустился на одно колено Костя Лопатин и закрепляет ей коньки. Казалось бы, что ж тут особенного? Ровно ничего. Но вот любопытно: Наташа нисколько не помогала Косте – сидела с видом снисходительным и скучающим, точно оказывала человеку большую услугу: ладно уж, так и быть…
Из школы Наташа никогда не возвращалась одна – всегда у нее оказывалось трое или четверо провожатых.
– Галина Константиновна, а за Наташей сколько ребят бегает, – сообщила Тоня.
– Нет, эта в девках не засидится, – утверждала Валентина Степановна.
– Смотрите, как занятно, Галина Константиновна, – раздумывала вслух Ира Феликсовна, – есть девочки красивее Наташи, а все мальчики влюблены в нее.
– Кто – все? – спросила я.
– Да все. Полшколы.
Вот оно! Полшколы… И с этой минуты я лишилась покоя. Не Наташа меня тревожила. Женя.
Пожалуй, ничего в нем не изменилось. Он был такой же, как всегда. И по-прежнему немного строг:
– Наташа, как у тебя с алгеброй? Ты уже сделала уроки?
Наташа то вдруг притворялась глухой и по двадцать раз переспрашивала:
– Чего? Уроки? Какие уроки? Первый раз слышу такое слово – алгебра! – то, ко всеобщему удовольствию, отвечала какой-нибудь оперной арией, к примеру:

Что наша жизнь?
Игра!
Пятерки все –
одни мечты!

Или:

Смейся, паяц,
над погибшей контрольной!

Я не замечала, чтобы Женя настаивал, – напротив, он скоро отступился, как бы поняв, что Наташа больше не нуждается в его опеке.
Однажды мы шли по улице, было морозно, а шарф у Наташи небрежно перекинут через плечо.
– Девочки, завяжите шарфы, – сказал Женя, хоть с нами шла еще только Поля и шарф она туго замотала вокруг шеи.
Женя не хотел, чтоб Наташа простудилась. Не хотел, чтоб она получила «плохо». Чтоб с ней случилось что-нибудь дурное. И у него неожиданно оказалось вдоволь единомышленников. Они тоже не хотели, чтоб с Наташей случилось что-нибудь дурное. Они готовы были всячески украшать ее жизнь. Наташин соученик Павлик Горшенин подарил ей выпиленную из фанеры рамку. Другой – яблоко из посылки, которую получил из Алма-Аты. Третий… Словом, все шло как нельзя лучше. И в один прекрасный день ребята вернулись из школы с новостью: Наташу выбрали председателем совета отряда. Предложил это кто-то из школьных, и все согласились.
– А напрасно, – сказал Женя. – У тебя и дома работы хватает, взять хотя бы малышей.
– А почему ты на сборе молчал? – вспыхнув, спросила Наташа.
– Что же мне, давать тебе отвод? Я думал, ты сама откажешься…
Наташа не дала ему договорить:
– А вот и неправда. Я знаю, почему ты злишься. Потому что мой заместитель Павлик Горшенин.
Женя не ответил. Глаза у него сузились, лицо медленно заливала краска. Чуть переждав, он отошел в сторону.
Мне показалось, будто ударил колокол и кто-то громко сказал: началось!
Но это началось не сегодня. Просто сегодня я поняла, что мне уже не быть спокойной за Женю.
Дня через три Наташа сказала:
– Помоги, пожалуйста. Я не понимаю задачи.
Он помог. Я видела их лица, склоненные над тетрадкой, и слышала его ровный голос.
– Все ясно? – спросил он под конец.
– Спасибо. Ясно, – печально ответила Наташа. Конечно, ей и прежде была ясна задача и неясно только одно: как снова найти дорогу к Жене. Она притихла. А жизнь – штука безжалостная: как-то Наташа помогала Тане одеться – и вдруг та спросила, да так, что все услышали:
– А Женя с тобой раздружился, да?
– Завяжи башмак получше, – ответила Наташа.
Но Таня не отставала:
– А почему он на тебя рассердился? Лучше ты с ним помирись.
…Женя готовился в комсомол. Это было большое событие; ведь если не считать Велехова, Женя был самый старший у нас – и первый наш комсомолец. Мы не сомневались: он отлично пройдет, в школе его любят. Но как же не волноваться?
– Приняли! – крикнул с порога Шура. – Единогласно!
Мы решили отпраздновать: к ужину в Женину честь испекли оладьи.
– Нет, оладьями вы не отделаетесь, – сказал Женя с набитым ртом, – во дворе придется поставить мне памятник. Уж такое обо мне говорили, что я чуть сквозь землю не провалился! Активный! Идейный! Выдержанный! Нет, Галина Константиновна, вы даже не знаете, кто украшает своим присутствием этот стол.
– Ну, а раз такое дело, давай сейчас же мирись с Наташей! – сказал Тёма.
– А я с ней не ссорился, – спокойно ответил Женя.
Лицо его не изменилось, но мне почудилось – что-то блеснуло глубоко в глазах.
– Я не нуждаюсь! Не вмешивайся! И вообще… – крикнула Наташа и выскочила из-за стола.
Женя, невозмутимо доедал оладью.

* * *

Опять на потолке над моей кроватью знакомая светлая полоса. И опять я не сплю. И опять спрашиваю кого-то о том, что, в сущности, знаю и сама. Я ведь взрослый человек. А взрослый ли? Бывают ли на свете вполне взрослые люди? Да, бывают. Но не я. Взрослый человек не мается пустяками. Война. Не хватает топлива, еды. А я все думаю, как бы помирить Наташу с Женей.
Когда мы в теплушке ехали сюда, помню: то, что для меня было одной только заботой, одной тревогой, для ребят было и светом, который сочился из щелки, и забавой: чайник весь в саже, и дежурный перемазался, разливая кипяток. Когда дождь барабанил по крыше, я думала: сырость, холод, простуда, а они слышали, что дождь выстукивает:

Капитан, капитан, улыбнитесь!

У них была своя жизнь, и, несмотря на бремя моей заботы, я знала об этой жизни. Потому что помнила себя девчонкой. Стала ли я с тех пор другой? Да, конечно… Но, наверно, забыв свое детство и юность, нельзя быть с детьми. Уходит что-то важное, и ты перестаешь понимать. Начинает казаться: дрова есть. Обувь цела. Чего же еще? Нет, этого мало. Даже сейчас. Даже в войну. И вот я думаю: что будет с Женей Авдеенко? Как сложится его жизнь? Я думаю об этом, хотя пшена у меня припасено всего на одну неделю.
Нет, нелегкий характер. Трудный. Легкий лишь для других. И трудный для себя. Добро сложнее зла. Достоинство, самолюбие и даже что-то более крупное, что люди зовут гордостью, – все это есть в нем. Он заботлив, умеет думать о других, быть может, громче иных чувств говорит в нем совесть.
Должно быть, тяжек, но и прекрасен груз совести. Чем больше тот груз, тем больше человек спрашивает с себя. Но, уважая других, он не может потребовать от них меньше, чем требует от себя. Всерьез все его чувства и привязанности, и того же он ждет от других. И никогда не согласится на меньшее.
Трудно будет жить Жене Авдеенко. Его задели Наташины слова. Он знает, что нужен ей, что, уж наверно, она жалеет о тех дурацких словах. Но простить ее не может. Пока не может. Как научить его снисходительности? Научит ли его этому жизнь? И надо ли этому учить? Не знаю.
«Пшено кончается, – говорит мне светлая полоса, – и дров тоже маловато. Спи».
И я стараюсь уснуть. И приходит утро со своими новыми заботами. А их много. Сто человек – сто воображений. Сто самолюбий, готовых оскорбиться. Сто сердец, любящих каждое по-своему.
Сто пар башмаков, сто шапок-ушанок, двести варежек…

* * *

– Заседание совета отряда считаю открытым, – сказала Наташа. – На повестке дня кружковая работа.
Я сижу на подоконнике. На этот раз я гостья. А Наташа – председатель совета отряда. Внимательно разглядываю прямую спину и кудрявый затылок председателя и, что скрывать, горжусь. Мне лестно: в школе много девочек, однако председателем выбрали мою. Но недолго я радуюсь. Рядом с Наташей я вижу Павлика Горшенина, который лишил покоя, самое малое, двух моих ребят. Ничего не скажу – хороший мальчик. Даже красивый, куда красивее Жени. Да что с того, не в красоте счастье, как говорится. Вон какое у нашего умное лицо, и взгляд зоркий, насмешливый. Конечно, это дело вкуса, а я человек пристрастный…
– …фотокружок работает из рук вон плохо, – говорит Наташа. – И я. думаю, ребята, что все должно быть подчинено главному. Сейчас не время снимать всякие там березки. Надо показать трудовые будни школы…
Ох какая умная, думаю я, чем ей не угодили березки?
– По-моему, дельно, – говорит Женя. – Я хочу добавить, нас в детдоме есть малыши. Где их родители – неизвестно, пусть фотокружок поможет разыскать родителей.
– Загнул! – пожимает плечами Павлик Горшенин.
– Минутку, дадим высказаться, – говорит беспристрастный председатель. – Авдеенко, продолжай.
Не взглянув на Павлика, Авдеенко продолжает:
– Во-первых, надо сфотографировать всех малышей. И послать карточки в Бугуруслан. А еще у нас есть девочка Катенька, у нее в кармане нашли стихи. Их, наверно, писала ее мама. Мне кажется, надо сфотографировать эти стихи и послать, скажем, в «Пионерскую правду» – пускай напечатают. Может, родные узнают почерк.
– Размножить надо стихи! – закричал кто-то с места.
– По-моему, Авдеенко говорит дельно, – официальным тоном сказала Наташа. – Только стихи надо послать в «Комсомольскую правду», вряд ли Катенькины родители читают «Пионерку». А «Комсомолку» читают все.
– И туда пошлем, и туда! – согласился Павлик.
…На той же неделе стихи были отосланы в Бугуруслан, где находилось бюро по розыску детей, в «Пионерскую правду» и «Комсомольскую правду».
Шли бои. Левитан сообщал по радио сводки. И у репродуктора, забыв об уроках, забыв о плохих и хороших отметках, толпились мои ребята. И ничего на свете не было важнее того, какой еще город отвоеван и сколько залпов прозвучит там, далеко, в честь победы… И мальчики спорили, что залпов маловато, а наша большая, потрепанная карта покрывалась все новыми красными флажками. На улице выпадал, таял и снова выпадал снег. Вставало и заходило солнце. Жизнь, простая жизнь, шла своим чередом. В нашем доме было сто человек, и все они, кроме самых маленьких, ходили в школу. И многие из них ссорились и мирились, с кем-то дружили, а кого-то терпеть не могли. А были и такие, что не хотели мириться. Женя и Наташа все еще были в ссоре.

* * *

На фронтовом треугольнике стояло: Заозерск. Незаметная улица. Детдом. Как странно, без фамилии. Зато внизу четко – обратный адрес: полевая почта номер…
Что это, от кого?..
Я вошла в свою каморку и развернула письмо. В нем оказалось два листка; тот, что был внутри, я взяла в руки первым.
Я люблю тебя , – писал кто-то нашему детдому. Что такое? Я тряхнула головой. Надо читать спокойно. С самого начала.

Я люблю тебя. Люблю тебя. Здесь тьма. Холод. Наверно я должна тебе сказать, что все хорошо, все благополучно, – наверно, только так надо писать на фронт. Но скрывать, лгать не хочу, не могу. И что бы ни случилось со мной, я хочу, чтоб из этой тьмы, из этого холода дошло до тебя самое главное, что дает мне силу жить, – я люблю тебя. И что бы с тобой ни случилось, если ты жив, а я знаю – ты жив, – услышь только это, мне станет легче – я люблю тебя.

Не я ли пишу это письмо? Тут все слова – мои, тысячу раз думанные. И почему-то я знаю этот почерк – мелкий, но очень четкий. У меня вдруг останавливается сердце. Почерк! Знакомый почерк… Знакомый… Где я его видела? И внезапно перед глазами строки:

Я знаю, будет мир опять
И радость непременно будет.

Ну да, конечно, тот самый почерк, мелкий, бисерный, каждая буква отдельно.
Я хватаю второй листок. Пишет Катенькин отец, капитан Алексеев. Пишет, что видел в «Комсомольской правде» стихи. Он знает, уверен – это стихи его погибшей жены. Он посылает ее последнее письмо. И просит сохранить его: «Я уверен, это моя девочка. Сличите почерка, ответьте мне скорее!»
И я сличала. Сличала сквозь слезы, разглаживала два листка из одного и того же блокнота в мелкую клеточку, – на одном стихи, на другом – письмо.
Дверь открывается, на пороге Андрей. Я не слышала его стука. Хватаю Андрея за рукав, тащу к столу,
– Ее уже нет. Она погибла. Но девочка у нас. Андрей, ведь это та же рука? Ведь верно же?!
– Несомненно. Посмотрите еще – даже тени сомнения нет. Да… счастье.
…Если бы то, что нес в себе этот фронтовой треугольник, было известием о смерти, я бы могла молчать. Но нет сил оставаться наедине с радостью.
С письмом в руках я выбежала на лестницу.
– Что с вами, Галина Константиновна? – испуганно спросила Наташа. Она стояла на нижней ступеньке и смотрела на меня, задрав голову.
– Катенькин отец нашелся!
Я протянула ей письмо. У Наташи из глаз тоже полились слезы. «Бабы», – непременно сказал бы Семен.
– Галина Константиновна, дайте, я покажу…
– Кому? Катя ничего не поймет.
– Да нет же… Ему… Это он сказал, чтоб сфотографировать. Ну, помните, на совете отряда… Женя…
Ах, да! Женя!
Я отдала ей письмо и стала подниматься к себе.
– Женька! Смотри скорей! – услышала я и обернулась. Они стояли плечом к плечу, склонив головы над письмом.
И на обоих лицах было одно и то же: изумление, счастье. И нежность.
Вот и хорошо…
…Вечер. Иду домой. Андрей меня провожает. Тускло горят фонари. Я гляжу на звездное небо, на светлый Млечный Путь. Где же, когда я слышала, что Млечный Путь – это птичья дорога?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33