А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я все это видела прежде, а теперь забывала об этом, когда мне случалось сюда забегать. Мне хотелось расспросить Владимира Михайловича об Анатолии Богданове, Зосином муже, но я не смела. Не надо ворошить то, что причиняет боль. Пусть лежит нетронутое. Время лечит – медленно, страшно медленно, а все-таки лечит. Но, дождавшись моего вопроса, Владимир Михайлович сказал однажды:
– Петр Алексеевич не говорит, но он мне рад.
– Почему же он вам не писал?..
– Потому, что ждал письма от самого близкого человека и, если не было этого письма, ему не нужно было никакого другого. Так бывает…
– А тот человек? Он верил, что Петр Алексеевич виноват?
Мы сидели в моей каморке на Незаметной улице. Дети уже спали. Было очень тихо, лишь в окошко стучался ветер.
– Верил? – помолчав, сказал Владимир Михайлович. – Были люди, которые верили. Они никак не представляли себе, что могла произойти ошибка. Это было выше их понимания. Но Анатолий знал, что вины нет. Никакой. Вся жизнь Петра Алексеевича, каждый день его жизни, каждая мысль были у него как на ладони. Нет, тут другое. Под угрозой оказалась его научная карьера. Его аспирантура. Его диссертация. Скажу вам так: за свою долгую жизнь я привык думать о людях хорошо… Иногда лучше, чем они того стоят. Приходилось, к сожалению, нередко в этом убеждаться. Но Анатолий даже не скрывал от меня, он прямо говорил: «Оттого, что я стану писать дяде, ни ему, ни мне не станет лучше. Дядя – умный человек, он это и сам понимает». Вот так он говорил, Анатолий. Я помню еще и такие слова: «Это эгоизм – требовать, чтобы я не отказывался от дяди». Требовать… Разве кто требовал? И еще он говорил: «Разве я один такой». И верно… Он был не один. Ближайший друг Петра Алексеевича, его соавтор… такой Волков, да… ближайший сотрудник по научной работе… он не только отрекся… не только присвоил себе их общую книгу… я думаю… я уверен, что именно он оклеветал Петра. Чтоб выпустить книгу под своим именем, чтобы выдать его научные заслуги за свои. И самое страшное… Самое страшное знаете в чем – Анатолий все это понимал. И все-таки пошел к нему в аспирантуру. Этот Волков стал его научным руководителем действительно очень помог ему. Анатолий и это понимал, преспокойно говорил: «Волков виноват перед дядей и поэтому поможет мне. Он будет мною откупаться от своей совести», будто у таких Волковых есть совесть…
Где же мера того, что может вынести человек? – думаю я. Или нет ее, этой меры…
– Но почему же… почему он… этот Анатолий… послал к Петру Алексеевичу жену, ребенка…. почему?
– А что ему оставалось делать, милая Галя? Ему надо было избавиться от Зоей. Не оставлять же ее на фронте! Я не говорил вам… Ведь у Анатолия уже есть семья. Жена и ребенок. Сын. Сразу после его отъезда на фронт они эвакуировались в Барнаул. И жена Анатолия – дочь того самого Волкова… Уж если делать карьеру, видно, ни перед чем останавливаться нельзя. И если человек продает душу дьяволу, наполовину продать нельзя. Или все, или ничего…
Меня точно оглушило. Я увидела доверчивые Зосины глаза. Услышала ее милый польский говор: «Он был такой добрый ко мне… он такой хороший, Толя. Он почти не гневался, когда узнал, что будет ребенок». Почти не гневался…
– Обо мне часто говорят, что я человек наивный, наивный оптимист, – снова услышала я голос Владимира Михайловича, – что у меня голубые глаза, что я не умею видеть плохое. Но ведь это неверно… Мой оптимизм не в том, чтобы не видеть плохого. А в том, чтобы видеть все, но не терять веру в людей, во все хорошее. И я не пугаюсь, когда вижу плохое. И жизнь давно научила меня простой истине: если человек может предать друга, значит, может предать и женщину. Если обманывает женщину, придет время, непременно обманет и друга. Ложь не знает остановки. Она как ржавчина… Распространяется и проедает все, все… Я знаю, вы сейчас думаете о Зосе. Мне очень больно ее видеть. Но то, что сделал Анатолий, меня не удивило. Это в его характере. Он идет по жизни, отбрасывая все, что ему мешает.
– Но он пишет Зосе. Иногда…
– Вот, вот. Иногда. И все реже, верно?
– И посылает деньги.
– Иногда?
– И все реже…

* * *

И вот настал день – голубой, весенний, – когда доктор сказал:
– Завтра являйтесь на каком-нибудь транспорте. Выпишу вам двоих – самую большую и самую маленькую. А Настю вашу придется задержать – осложнение на уши.
Я вошла в спальню к мальчикам и еще с порога сказала:
– Завтра поедем за Ириной Феликсовной и Таней…
Не успела я договорить, как с крайней кровати раздался отчаянный крик:
– А Настя?!
– Настю выпишут позже…
Я не договорила – снова истошный вопль:
– Померла?!
Я кинулась к нему.
– Постой, постой, говорю же тебе…
– Побожитесь! Побожитесь!
– Жива Настя, жива, честное слово, вот поедешь со мной завтра и сам ее увидишь, она выглянет в окно. Ложись…
– А я поеду? – сдержанно, негромко спросил Женя.
– Надо бы. Только как мы все уместимся? Ну, утро вечера мудренее, завтра придумаем.
– А Сережа уж не приедет… Как ни думай… – словно про себя сказал Тёма.
Трудное оно было – завтрашнее утро. Какой бы веселой суматохой оно началось, если бы мы встречали четверых! А тут, едва раздавался какой-нибудь веселый возглас: «Вот, Тане захвати ленточку, она обрадуется!» – сейчас же кто-нибудь приглушенно осаживал: «Да тише ты…» Радость и печаль, нетерпеливое ожидание и горечь – все смешалось.
Наконец поехали. Мы с Женей изредка перекидывались словом. Сеня молчал. Телегу потряхивало, Сеня сидел, крепко обхватив руками колени.
– Вытяни ноги, удобней будет, – сказал Женя.
Мальчуган не шевельнулся, будто не слышал.
Подъехав к больнице, мы застали там Анну Никифоровну. Радостное ожидание преобразило ее, глаза глядели молодо.
Мы ждали своих в новой, не прежней комнате, с другой стороны больницы. Взглянув на Сеню, я поняла, что откладывать больше нельзя – он оглядывался по сторонам, теребил шапку, переступал с ноги на ногу. Взяв его за руку, как в тот раз взяла меня Анна Никифоровна, я повела его к окошку. Я стукнула о стекло, занавеска отодвинулась, и в окне появилась Настя в сером больничном халате, с обвязанной головой. Увидев Сеню, она всплеснула руками и прильнула к стеклу. Я взглянула на него. Он был совершенно спокоен. Глаза его глядели, как всегда, замкнуто и упрямо, он даже не кивнул ей. Если бы не судорожный вздох, который я не столько услыхала, сколько ощутила (рука моя лежала у него на плече), я могла бы подумать, что это не он минуту назад в тревоге топтался возле нас, всем своим видом говоря: «Скорее, да не мучай ты меня, скорее!»
Но Настя не желала замечать его равнодушия. Крупные слезы текли у нее по щекам, и глаза были радостные, сияющие. Она несколько раз произнесла какое-то слово, и я наконец догадалась:
– Домой, домой! Хочу домой!
«Скоро!» – написала я на стекле и повторила:
– Скоро, скоро! Ну, пойдем! – Я повернулась к Сене. Он не слышал. Он словно врос в землю. – Надо идти, Сеня, нас ждут! – Я мягко потянула его к себе.
Он замигал, будто проснулся. Не кивнув, не улыбнувшись не оглядываясь, пошел рядом со мной.
– Вот видишь, все хорошо. А ты не верил, – сказала я.
Он не ответил.
Мы вернулись к нашим. Анна Никифоровна нетерпеливо ходила из угла в угол. Женя стиснул зубы, переплел пальцы рук и, не отрываясь, смотрел на дверь. И вдруг дверь отворилась – они! С коротким криком Таня бросилась к Жене. Он подхватил ее и крепко прижал к себе.
Ира Феликсовна подошла к матери. Я отвернулась. Потом услышала, как она тронула меня за плечо. Мы обнялись.
– Скорее, скорее! – сказала она. – Скорее на улицу, на воздух, домой! Я по-настоящему выздоровею, только когда выйду отсюда.
– Вот и жди благодарности, – раздался за нами голос доктора.
Застигнутая врасплох, Ира Феликсовна обернулась. Губы ее дрогнули виноватой улыбкой.
– Идите, идите. Не держу, – продолжал старик. – Только помните все, что я сказал: с сердцем больше шутить нельзя, оно взбунтуется. Поняли?
Женя бережно закутывал Таню. Остриженная наголо, она была жалкая, беспомощная. Тонкий рот на исхудавшем лице казался еще больше, и она стала похожа на лягушонка.
– Кормить, кормить, – подумала я, не замечая, что думаю вслух.
– Кормить, да. Как можно лучше кормить. И беречь от простуды. Да… – откликнулся доктор.
Он казался очень усталым. Тяжелые веки, красные от бессонницы глаза. Белые до голубизны волосы светились над желтоватым лбом, уголки губ были горько опущены.
– Спасибо вам. Спасибо за все, – сказала я и рассердилась на себя, почувствовав, что голос дрожит.
– Да… – словно не слыша, в раздумье повторил старик. – Не всех я вам возвращаю… Не всех… Величко – та скоро… скоро будет дома. А тот беленький – ленинградский…
Он умолк. Веки его были опущены, казалось, он так и уснул стоя.
– Не всех… Что поделаешь… не всех… – повторил он еле слышно.

* * *

После отъезда Муси я по-прежнему писала Андрею. Сначала он отвечал мне, потом письма перестали приходить. Ну что ж, думала я. Это еще ничего не значит. Бывает так, что письма идут и идут, и внезапно – весть о гибели. Так было с Федей. А бывает, что подолгу вестей никаких нет – и вдруг письмо. Бывает…
Я ничего не писала ему про Мусю. Может, он потому и перестал отвечать мне? Может быть…
И вот однажды в дверь постучались. У Антона был жар, и я в тот вечер вернулась домой раньше обычного. Увидев на пороге Тоню, а позади нее Шуру, я очень испугалась: вдруг на Незаметной без меня что-нибудь стряслось? Но Тоня поспешно сказала:
– У нас все в порядке. А я вам гостя привела, глядите!
Передо мной стоял Репин. Он почти не переменился. То же умное, приметное и правильное лицо, но на нем снова лежит печать замкнутости, исчезнувшей было на тех фотографиях, что привезла с собою Муся. Впрочем, нет – это не замкнутость, не надменность, скорее, тревожное ожидание. Мысли эти мелькнули у меня и исчезли, осталась только одна: знает ли? Если знает, почему приехал? Как быть? Что сказать ему?
Всех выручала Тоня – она говорила без умолку:
– Я сразу вас узнала! Галина Константиновна, я сразу его узнала, ну в точь как на фото, правду я говорю? Андрей Николаевич спрашивает: «А как пройти…» Не успел договорить, а я ему: «Пойдемте, провожу». – «А куда ты меня поведешь?» – «Как куда? К Галине Константиновне!» Да вы бы тут в темноте ни в жизнь ничего не нашли.
– Узнали? – спросил Андрей, держа мои руки в своих.
– Сразу! А ты меня? Ох, не могу на «ты»! Такой большой, совсем незнакомый! Вот Леночка, узнаешь? А вот Антоша, а это Егор. Вы… ты знаешь, у нас тут живет Владимир Михайлович, помнишь Владимира Михайловича?
Что-то я многовато разговариваю, подумала я, избегая его взгляда. А он здоровался со всеми и успевал отвечать мне спокойно, не впадая в то лихорадочное многословие, в которое все мы ударились.
– Вот только по Леночке и вижу, как много лет прошло, – сказал он. – Такая маленькая была…
Он снял шинель, ушанку и присел на стул у постели, где лежал Тосик, глядевший на гостя во все глаза.
– А у нас Юлечка… – сказал Тосик, решив поразить Андрея самой нашей большой достопримечательностью.
– Кто же это? – спросил Андрей, развязывая рюкзак и вынимая оттуда всякую снедь.
– Это маленький ребеночек, – солидно ответил Антон.
– Очень интересно. Вот, Галина Константиновна, возьмите.
И опять, как в тот вечер, когда приехала Муся, появились сгущенное молоко, шоколад, колбаса. Лена и Тоня хлопотливо готовили чай, а я сидела на сундуке, боясь говорить, боясь молчать, не смея поднять глаза.
– Сейчас чай вскипит, – сказала Зося, выглянув из-за двери. – Может, пока солью вам, умоетесь?
Андрей достал из рюкзака полотенце и мыло и вышел на кухню. Он так ни о чем и не спросил. Я утерла платком лоб, мне казалось, что я долго таскала кирпичи, такая меня одолела усталость.
Потом все мы сели за стол. Валентина Степановна весело приговаривала:
– Давно ли я сказала, что надо ждать гостей? Вы надолго к нам? Почему так давно не писали? Уж Галина Константиновна как волновалась!
– Я лежал в госпитале. Ногу отняли. Теперь я с протезом. Как-то не писалось мне. Решил прямо приехать.
Закутанный в одеяло, Антоша сидел у меня на коленях. Он с нежностью смотрел на хлеб, помазанный сгущенным молокам. Молоко капало на блюдце, и Антоша кончиком языка слизывал густые сладкие капли. Но, услыхав слова Андрея, он поднял глаза, отложил хлеб и спросил дрогнувшим голосом:
– У тебя нету ноги?
– Нету. До колена отрезали. Левую. Но протез хороший, – прибавил Андрей, обернувшись ко мне. – Я быстро к нему привык. Вы ведь ничего не заметили, когда я вошел? А ты, – спросил он Тоню, – ты ведь тоже ничего не подумала?
Тоня глотнула и ответила поспешно:
– Нет, что вы! Вы хорошо шли. Не хромаете. Ни в жизнь не подумала бы…
Наступило короткое молчание. И вдруг Андрей сказал:
– А что, Муся еще не пришла из госпиталя? Или у нее сегодня ночное дежурство?
Я молчала. И ни у кого недостало духу ответить. Потом Егор сказал:
– Муся уехала из Заозерска. Она теперь в Магнитогорске работает.
– А!.. – коротко сказал Андрей, и опять за столом наступило молчание.
Я подняла глаза и взглянула на Тоню. Она сидела, пунцовая, стиснув зубы. Почувствовала, что я на нее смотрю, и ответила мне гневным, негодующим взглядом.
– Да что… Разве ж так можно… – вдруг заговорила она и встала. Повернулась к Андрею, прижала руки к груди и, глядя ему в лицо, сказала отчетливо: – Разве можно так говорить: «Работает в Магнитогорске»?! Она уехала в Магнитогорск с капитаном. Она в него влюбилась и уехала с ним. Она Вас ждать не захотела, и нечего об ней горевать. Галина Константиновна опять скажет, нельзя касаться, но как же в таком деле отвечать: «Уехала и работает в Магнитогорске»?!
– А зачем орать на весь свет? – перебила Валентина Степановна. – Галина Константиновна сказала бы Андрею Николаевичу один на один, а тебе и вправду лучше бы не впутываться.
Андрей провел ладонью по лицу, и, когда отвел руку, мы увидели, что он улыбается.
– Спасибо, Тоня, – сказал он. – Ты смелая девочка. Быть тебе хирургом. Спасибо.
Тоня снова села и низко опустила голову. Крупные слезы капали в блюдце.
– Зачем же солить сладкое молоко? – сказал Андрей. – Не надо плакать! Один мой приятель даже стихи такие написал. Это было под Смоленском:

Никогда не плакать, никогда!
Слезы – просто слякоть и вода.

– А дальше? – быстро спросил Егор.
– Дальше? Дальше я забыл. Вы все непременно должны попробовать вот этот шоколад, он очень вкусный. Сколько нас тут за столом – ты еще не умеешь считать, Антоша? Вот сейчас мы все попробуем московского шоколаду. Большой паек дают с собой, когда выпускают из госпиталя. Я две недели до вас добирался, и попутчиков много было, а всякой снеди еще вон сколько осталось. Держи шоколад, Антон Семенович. Леночка, держи. Тоня, Егор… А тебя как зовут?
– Шура Дмитриев. Я брат Мити Королева.
– Брат? Я и не знал, что у Короля отыскался брат!
– Он меня взял в братья. Он меня маленького нашел, потому я и Дмитриев.
– Вот оно что. А ты, пожалуй, больше смахиваешь на Лиру, каким я его помню: такой же черноглазый. Где сейчас Лира, Галина Константиновна?
Я рассказала про Лиру, про Митю, про Жукова. Рассказала обо всем, что знала от Владимира Михайловича. Я готова была рассказывать весь вечер и всю ночь напролет, но в первую же секунду молчания Тоня спросила:
– А вы уедете или тут останетесь?
Андрей посмотрел на нее долгим, внимательным взглядом:
– Если найдется работа, останусь.
– А где ты хочешь работать? – спросила я.
– У меня за спиной два курса филологического факультета. Могу преподавать в школе.
– Вы на меня сердитесь? – спросила Тоня.
– Напротив, – ответил Андрей. – Я благодарен тебе.
И снова улыбнулся мягкой, незнакомой мне улыбкой.
…Тоня и Шура ушли. Симоновна, что-то приговаривая про себя, стала укладывать Антошу. Легли Егор и Лена, ушли в свою комнату Валентина Степановна с Верой и Зося.
Я принялась стелить Андрею на кухне – больше места не было.
– Ну, спокойной ночи, – сказала я. – Ложись. И постарайся уснуть.
– Постараюсь, – ответил он. И, помолчав, прибавил: – Знаете, как кончались стихи моего приятеля?

Никогда не плакать, никогда!
Слезы – просто слякоть и вода.
Лучше это молча, как-нибудь,
А иначе ночью не уснуть.

А уж если говорить по правде, Галина Константиновна, так эти плохие стихи сочинил я.

* * *

Когда я вышла утром в кухню, Зося уже топила печку. Андрей, сидя за столом, что-то писал. Постель была убрана и аккуратно сложена в углу. Он поднял голову, отложил перо. Лицо его было приветливо и спокойно.
– Как спал? – спросила я и тут же мысленно выругала себя. Так спросил бы врач: «Сон? Аппетит?» А зачем было напоминать о болезни! – Ну, как ты решил? – спросила я поспешно, не давая ему ответить на этот первый дурацкий вопрос. – Останешься дома и отдохнешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33