А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Я бы умер, – сказал Егор.
И от простых этих слов у меня мороз пошел по коже.
Егорушка совсем не похож на Федю. В нем нет Фединой мрачноватой страстности, Фединой угрюмости. Он тих, мягок. Доверчив. Но иногда – в повороте головы, в нечаянном движении или вот, как сейчас, в случайном слове – вдруг встает передо мной Федя.
И Егор и Лена много заняты по дому. Но если выдается свободная минута, они читают. Читают страстно, запоем, одни и те же книги – друг за другом или даже одновременно, и тогда начинается крик: «Ты опять взял „Овод“?», «Ты опять утащила у меня „Великое противостояние“? Ты же обещала не трогать, пока я не дочитаю!»
Иногда они ссорятся.
– Надел бы куртку, простудишься, вон как от окна дует! Почему шею не вымыл? Давай пуговицу пришью, ходишь расхристанный, заучился! – говорит Лена.
– Ну что ты пристала? – беззлобно отвечает Егор. – Что ты меня все время воспитываешь? Ты на мне тренируешься, да? На мне проверяешь свой учительский талант? Отвяжись!
– Не отвяжусь! Я хочу, чтоб ты был не хуже других!
– А я и так не хуже. Конечно, мне до Лопатина далеко, так ведь, как там ни мой шею, как ни вытирай руки, мне за ним все равно не угнаться.
Это камешек в огород: Лена как-то сказала неосторожно, что она никогда не видела таких аккуратных, вежливых и начитанных мальчиков, как Костя Лопатин. И теперь Егорка ни за что не упустит случая помянуть Костю:
– Ну ясно, разве я умею вежливо ответить, – вот бы Костю сюда! Ну какие ж у меня способности, – вот Костя!..
Однажды, когда Петр Алексеевич сдержанно, по своему обыкновению, похвалил Егора за успехи в английском языке, Егор спросил:
– А как у вас там Лопатин занимается? Хорошо успевает?
– Лопатин? – Петр Алексеевич поднял брови. – Лопатин? Довольно посредственные способности. Большое самомнение, но способности – средние.
– Та-ак! – со значением сказал Егор.
Я не думала, что Егору, кроме немецкого, который проходили в школе, надо заниматься еще и английским; худой, слабый, он и без того целыми днями сидел за учебниками. Но Петр Алексеевич стоял на своем:
– Способности к языкам редкие. Уж пускай позанимается, покуда я жив. Он схватывает легко, без усилий. И любит это. Зачем же мешать?

* * *

– Пусти меня к себе на урок во второй класс. Я хочу посмотреть, как ты с малышами.
– Приходите, – ответил Андрей. – Хоть завтра!
И я пришла. Я зашла в класс до звонка и сразу увидела Степу Ивашкина, сына хозяйки Петра Алексеевича.
В прошлом году я сидела у директора, когда он пришел записываться в школу.
– Документов нету, потеряли, – сказал он тогда. – Мое фамилие Ивашкин.
Директор Марья Сергеевна спросила, готовясь записать в книгу:
– Имя?
– Степа.
– Отчество? Он молчал.
– Что же ты молчишь? Какое у тебя отчество?
Он молчал.
– Ну, как звали твоего отца?
– Не знаю.
У парнишки так потемнело лицо, так отяжелели веки и сжались губы, что я бы на месте Марьи Сергеевны отступилась. Но она не унималась:
– Как это ты не знаешь? Имя своего отца не знаешь?
– Не знаю.
– Гм… Как же записать?.. Ну, если ты сам не знаешь – как называет его твоя мать, когда говорит о нем?
– Кобель.
Чего больше было в его голосе – тоски или вызова? Несмотря на малый возраст и мелкий рост, Степа Ивашкин оказался одним из самых больших озорников в школе. По-моему, тут было то же самое, что с Сеней Винтовкиным: таким способом он утверждал себя. Так обращал на себя внимание. Так заставлял помнить о себе. Он рос, как сорная трава, без всякого присмотра. Его мать, кладовщица в магазине, дома почти не бывала, и в прошлом году старушка классная руководительница заговорила с ней о детском доме. Но мать ответила:
– Нарожайте своих и отдавайте. А мой будет при мне.
Время от времени до меня доходили слухи о каком-нибудь Степином подвиге: то он бритвой разрезал чье-то пальто на вешалке, то во время урока плясал на подоконнике и чуть не свалился на мостовую. По сравнению с ним наш Сеня был тише воды, ниже травы.
Войдя в класс, я тотчас увидела Степу. Ребята еще не расселись по местам, до звонка оставалось минут пять. Степа стоял у доски и выводил на ней какие-то каракули…
– Ивашкин, положи мел! – молила его девочка с торчащими косичками. – Ивашкин, я же сегодня дежурная! Ивашин, отойди! Мне надо стереть с доски, сейчас Андрей Николаевич придет.
В голосе ее звучали слезы. Но Ивашкин и ухом не вел.
Я подошла, взяла у него мел и положила на место:
– Садись-ка, сейчас звонок.
Он, не сопротивляясь, отдал мел. Повернулся к окну, задумчиво посмотрел на улицу. Потом глубоко вздохнул, словно задумал что-то, и… полез на шкаф. Да, он взял стул, влез на него, потом левой ногой уперся в раму классной доски, подтянулся на руках и взлетел на шкаф, где и уселся, безмятежно глядя на меня сверху.
Дежурная чуть не зарыдала в голос:
– Ивашкин! Сойди! Ну что тебе, жалко? Сойди, говорю!
Зазвенел звонок, и тотчас в дверях показался Андрей. Я уселась на заднюю парту, ожидая, что он скажет, что сделает. Но он ничего такого не сделал. Поздоровался с детьми, мельком взглянул на шкаф и отвернулся.
– Соня, кого у нас нет сегодня?
Встала дежурная и, тараща голубые глаза, ответила:
– Круглова Мити и Петрушенко Нины. Они больны. Андрей Николаевич, а Ивашкин…
Андрей не дал ей договорить:
– Кто не сделал домашних уроков? Ты, Вова? Почему? Хорошо, объясню. Теперь давайте проверим примеры. Читай, Боря.
Боря встал и очень громко, словно звал кого-то с другого берега реки, прокричал:
– К двадцати шести прибавить семьдесят четыре, получается сто!
– У кого иначе? Что тебе, Соня?
– Андрей Николаевич! А Ивашкин…
– Я вижу, Соня. – Андрей подошел к пустой парте, достал из полинявшей холщовой сумки тетрадку, развернул ее и подал на шкаф Ивашкину. – Следующий пример читает Степа.
Ивашкин чуть охрипшим голосом произнес:
– Восемьдесят девять прибавить пятьдесят три, выходит сто тридцать два.
По классу прошел шум, поднялись руки.
– Таня, как у тебя?
– Сто сорок два!
– А у тебя, Люся?
– Сто сорок два!
– Как ты считал, Степа? К восьмидесяти прибавить пятьдесят – сколько будет? Сто тридцать, правильно. Ну, а к девяти прибавить три? Ну, а теперь что надо сделать? К тридцати прибавить двенадцать – сколько же будет?
Проверка шла быстро, потом начался устный счет. Андрей как будто кидал в класс мячик и снова ловил его – это походило на игру.
– Ну-ка, от двадцати четырех отнять тринадцать? Федя! Лева! Даша! Так! К сорока восьми прибавить девятнадцать? Соня! Вера!
Время от времени он кидал мяч на шкаф. Степа отвечал с переменным успехом – то верно, то врал.
Потом решали задачу, потом записывали задание на дом – были в этом уроке легкость и веселье. К Степе Андрей больше не обращался, словно забыл о нем. Он был безмятежен, спокоен, весел. Когда прозвенел звонок, ребята кинулись к шкафу, но Андрей увел их в коридор. Дежурная Соня стерла с доски показала Ивашкину язык и тоже выбежала за дверь.
Мы остались с ним наедине. Я сидела на задней парте, он на шкафу – сидели и глядели друг на друга. Степа нахохлился. На лоб падала прядь волос, точно птичье перо, зубы чуть выдавались вперед, лицо было землистое. И весь он походил на птенца, попавшего в чужое гнездо. Ему очень хотелось слезть, но он не желал неуклюже сползать при мне – взобрался-то он по вдохновению, ни о чем не думая. А теперь могло и не получиться с таким блеском. Вот он и сидел, глядя на меня с хмурым упрямством.
– Помочь тебе слезть? – спросила я.
Он не удостоил меня ответом. И как я могла вообразить, что он согласится!
На следующем уроке читали рассказ о том, как девочка Маша шла в школу: мимо клуба, вдоль речки, через мост…
– А ты, Валя, как ходишь в школу?
Валя ходила мимо леспромхоза, сворачивала около кино и сразу попадала к школьной двери.
– А ты, Степа?
Ивашкин вздрогнул. Он устал, ему надоело сидеть на шкафу, он не ждал вопроса. Приподняв голову и посмотрев на Андрея, он вяло ответил:
– Я всегда хожу прямо.
Урок продолжался, а я все глядела на этого мальчишку, который привык ходить прямо.
Когда опять зазвенел звонок, Андрей повернулся к Ивашкину, протянул руку и сказал как ни в чем не бывало.
– Прыгай!
Поколебавшись долю секунды, Степа принял руку и, опершись на нее, легко спрыгнул со шкафа.
– А ему ничего за это не будет? – спросила дежурная Соня. – За то, что он на шкаф влез?
– Давай надерем ему уши, – ответил Андрей.
…Мы увиделись с ним только вечером, дома.
– Ты молодец, – сказала я, – ты здорово придумал – не обращать на него внимания.
– Это не я придумал. Это придумал Семен Афанасьевич. Я всегда до смерти хотел его удивить, а он никак не желал удивляться.

* * *

Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Лючии Ринальдовне Веткиной.
Милая Лючия Ринальдовна!
Большое спасибо за письма, они меня в госпитале вот как поддерживают. Плечо заживает, не беспокойтесь, это я Вам уже недавно писал. А вдогонку пишу потому, что у меня для всех вас новость.
Проснулся нынче и ушам не верю, кто-то в палате поет:

Скворец – в скворешнике,
Орех – в орешнике,
А мы живем теперь
В своей Черешенке!

Меня словно подкинуло. Эй, кричу, кто тут черешенский? А он тоже глаза вытаращил. «Левка!» – кричит. Словом, Борис Тамарин. Ничуть не изменился. Какой пришел тогда с письмом от Антона Семеновича – помните? – такой и теперь.
Вы, верно, думаете, что он и правда в Москве у тетки остался, когда наш дом эвакуировали. А он, черт такой, все эта придумал, чтобы удрать на фронт. Надеялся от Семена Афанасьевича не отстать: С. А. ему про фронт и думать не велел, а он все-таки сделал по-своему. Лихой парень, даже партизанил. Ранение у него легкое, скоро опять будет воевать.
Ну, удивил я Вас? То-то!
Борька – первый, кого я из наших встретил. Хорошо, а то я так по своим соскучился!
Лючия Ринальдовна, а если женюсь, пойдете ко мне жить?
Всем от меня большой привет, а Вас целую.
Ваш Лев Литвиненко.

* * *

– Что мне делать с Зикуновым? – спросила я.
– Любить, – ответил Владимир Михайлович.
Любить… Вот, может, потому я и не нахожу ключа к Зикунову, что не люблю его. Я постоянно казню себя за эту нелюбовь. Я знаю, что не вправе не любить. Не любя, ничего не добьешься. Когда-то я попрекала Сеню, что он не со всеми ребятами одинаков, а сама… Но как скажешь себе: люби! И скажешь, да что толку…
Я много думаю о нем. Пожалуй, даже больше, чем о других. Когда смотрю на это бледное, в кулачок личико, на бледные, молчаливые губы, похожие на прорезь в копилке, когда встречаюсь с невеселым, тотчас ускользающим взглядом, мне и тревожно, и жалко мальчишку. Но жалеть – совсем, совсем не то, что любить. И часто я ловлю себя на мысли: эх, отыскались бы его родные… Взяли бы его от нас, что ли! В этой мысли я никому не признаюсь. Но с собой что же лукавить…
Он живет своей, неизвестной мне жизнью. Он постоянно чем-то занят. Сделав уроки, неслышно ходит среди, ребят, от одного к другому – заглянет в тетрадку, перевернет страницу учебника. «Чего тебе?» – спросят его. Он отойдет, не ответив. Он ни с кем не дружит. Ни разу я не видела, чтоб он горячился, спорил. Говорил негромко, полушепотом.
Когда к нам приехали ленинградцы, я приметила: Зикунов вот так же подойдет то к одному, то к другому и все о чем-то шепчет. Чаще, чем с другими, он говорил с Гришей Лебедевым. Гриша – угрюмый, нелюдимый. Глядя на него, я вспоминала Тёмины слова: «Один мальчик… неважно, кто… просто один мальчик должен был делить хлеб и себе взял больше, и Сереже дал больше, а другим меньше…» Теперь я не сомневаюсь: Тёма говорил о Грише.
Гриша, видно, сильнее других измучен голодом, тяжелее переносил его. Он глух, равнодушен ко всему, кроме еды. Ребята отводят глаза, когда он садится за стол. Стыдясь и мучаясь, он не может сдержать себя и ест торопливо и словно бы воровато, будто страшится, что у него отнимут. Не спрашивая, ему подливают по второму и третьему разу суп, накладывают побольше каши. Ленинградцам полагается двойная порция хлеба – и трудно видеть, как Гриша сгребает свой кусок и сует в карман, чтоб немного погодя съесть где-нибудь в углу.
– Что связывает его с Зикуновым? Не могу понять, – сказала я однажды Андрею.
– А я, кажется, понимаю. Не ручаюсь. Но почти уверен, что понимаю.
Вскоре после этого разговора я поднялась наверх, в свою каморку, и застала там Андрея и Велехова. Велехов стоял, чуть подавшись вперед, вот-вот прыгнет, и голос у него был хриплый, злой:
– …а я ему кто – батька? Мамка? Или, может, нянька.
– Уж не знаю, кем ты ему там приходишься, – сухо ответил Андрей. – А все же пускай Зикунов оставит Лебедева покое. Иди.
Велехов круто повернулся и, не поглядев на меня, вышел.
– Что случилось? – спросила я Андрея.
– Не сердитесь, Галина Константиновна, что я стал говорить с ним, не сказав вам. Я хотел увериться.
– И что же?
– Все очень просто. Зикунов подкармливает Лебедева и обирает его.
– Нет?! Вот бы никогда… никогда бы в голову не пришло.
– И не должно это приходить вам в голову. Я – другое дело. Я на своем веку всякого повидал, да и сам был хорош.

Когда ребята собрались к ужину, в столовую вошел Андрей.
– Тёма, – спросил он, – где твой кавказский пояс? Тёма встал, но ничего не ответил.
– Гриша Лебедев, помнишь, ты показывал мамин серебряный карандашик? Где он у тебя?
Гриша тоже встал и тоже, как Сараджев, не ответил.
– Зикунов, – сказал Андрей, – поди и принеси все, что ты выменял у ленинградцев на хлеб и на сахар.
Кто-то из девочек охнул, потом все замерло. Зикунов молча поднялся и пошел к двери. В столовой стояла гробовая тишина, и мы слышали, как Зикунов поднимался по лестнице, как протяжно заскрипела дверь спальни. Шли долгие минуты. И снова послышались медленные, опасливые шаги – он спускался по лестнице. Со ступеньки на ступеньку, со ступеньки на ступеньку…
Он вошел в столовую. Я не могла отвести глаз от его лица. Оно было такое же, как всегда, – тусклое, бесцветное, и ни стыда на нем, ни злобы – только обычная замкнутость и покорность. Он подошел к Андрею и протянул ему потертый узкий поясок с серебряными бляшками.
– Не мне. Ему отдай, – сказал Андрей.
Зикунов шагнул было к Тёме.
– Погоди, а Гришин карандаш? – напомнил Андрей.
Зикунов разжал левую руку. Карандаш был стиснут в потном кулаке.
– Ну, а все остальное где?
Зикунов низко опустил голову. Постоял. И как был, держа в руке карандаш и кавказский поясок, снова двинулся к двери. И снова мы слушали его шаги. На этот раз он поднимался по лестнице еще тише, еще медленней и в спальне пробыл еще дольше. Наверно, он хотел бы вовсе не возвращаться. Но вернуться пришлось.
Теперь в руках у него был еще и узелок. Он протянул узелок мне. Я отвернулась. Я не в силах была притронуться к этой подлой добыче. Ох, глаза бы мои не глядели! Как его полюбишь, такого?
Зикунов вздохнул и подал узелок, пояс и карандаш Андрею. Все в той же гнетущей тишине Андрей развязал белый в черную горошину платок.
Чего только не было в этом узелке! Порыжелый кожаный кошелек… чернильница-непроливайка… застиранный кружевной воротничок… вышитая салфеточка… шерстяные носки… варежки… вырезанный из дерева конь величиной с мизинец… наперсток… Много ли можно было взять с собой в далекий, неведомый путь через Ладогу? И все-таки каждый унес из дому памятное, любимое или случайное – но из дома, из дом: мамино… бабушкино… свое… домашнее, с чем не под силу было расстаться. И вот – у нас, в нашем доме, – все это отдано за кусок сахару, за ломоть хлеба.
– Пояс уже не мой… он Зикунова! – вдруг крикнул Тёма. – Я сам ему отдал, меня никто не заставлял. Он мне хлеб, я ему – пояс. Я не хочу, не надо! – Тёма протянул руку ладонью вперед, словно защищаясь, словно желая оттолкнуть опасность или искушение. Смятенное лицо его подергивалось, губы дрожали.
Андрей протянул Зикунову пояс, тот безмолвно положил его перед Сараджевым. Потом вернулся к Андрею, взял у него из рук наперсток, подумал мгновение и отнес Кире Зерновой, девочке ростом с нашу Таню, хоть и было ей уже одиннадцать. Кира взяла наперсток, подставив сложенные ладони чашкой, точно под струю воды, и по щекам ее побежали слезы.
Андрей стоял в углу подле стола, лицо у него было непроницаемое. Ближе всех к нему сидела Тоня, сгорбившись, крепко сжав губы, и порой исподлобья взглядывала на Зикунова. А Зикунов так и ходил от ребят к Андрею, от Андрея к ребятам. Серебряный карандаш, кошелек, непроливайка и варежки принадлежали Грише. Четырежды подходил Зикунов к Андрею – порознь за кошельком, чернильницей, карандашом и варежками – и четырежды возвращался к Лебедеву.
Когда все было отдано, Андрей стряхнул платок, свернул его вчетверо и отдал Зикунову:
– Садись. Ужинай.
Зикунов взял платок, сунул в карман и пошел на свое место – между Велеховым и Борщиком. И ребята наконец принялись за простывшую кашу.
Я села напротив Наташи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33