А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Лучше?
– А кто же ты? Это только фашисты разделяют людей по нациям и унижают всех, кроме себя. Всякий, кто говорит про другую нацию с неуважением, – фашист, учти это и запомни.
– Андрей Николаевич! – сказала Аля Тугаринова, староста класса. – Но это же все-таки неправильно, что Сараджев его ударил. Ведь можно было разобрать на совете отряда? И вынести выговор или снять галстук. Зачем же драться?
Андрей молчал.
– Андрей Николаевич? – вопросительно повторила Аля.
– Не знаю, что тебе сказать, – ответил Андрей. – Боюсь, что я поступил бы, как Тёма.
– Значит, если обзывают фашистом – это ничего, а если армяшкой… – сказал Буланов.
Платок со снегом полетел на пол. Тёма вскочил. Наташа схватила его за руку и заставила снова сесть. Андрей начал урок.
– Речь шла о сложноподчиненных предложениях, но я как-то сомневаюсь, усвоили ли они то, что я им толковал, – сказал он мне вечером.

Назавтра Андрея и меня вызвала к себе классная руководительница шестого класса.
– Вы плохо начинаете, Андрей Николаевич, – сказала Ангелина Валерьяновна, смягчая свои слова улыбкой. – Вы еще очень молоды и неопытны, и потому я хочу сразу же поговорить о ваших ошибках. Что же вы сделали? Поощрили драку, не осудили драку, оправдали ее, объявили, что зачинщик был прав, да еще вдобавок ко всему подтвердили, что Буланов фашист. Ну можно ли бросаться такими словами? Да еще учителю.
– Ангелина Валерьяновна, а что такое, по-вашему, фашизм?
– Андрей Николаевич, зачем нам пускаться в философские споры? Вопрос очень ясен, я бы сказала – кристально ясен. Я сейчас не смогу провести все это через совет отряда, через общественное мнение, потому что дети будут ссылаться на вас, а я не считаю возможным подрывать ваш авторитет. Но мне важно, чтобы вы поняли свою ошибку.
Наступило молчание. Ангелина Валерьяновна сидела у стола – спокойная, суховатая, не слишком суровая. У нее была очень гладкая прическа и очень прямой пробор, очень белый воротник и очень строгий костюм. Она вразумляла Андрея мягко, но внушительно, а я все думала: да ведь ей, право же, наплевать и на Андрея, и на Тёму, и на драку – просто ей важно, чтобы в ее классе не было «нарушений». С ней нельзя спорить, с ней можно только соглашаться, точнее – слушаться ее. Она к этому привыкла и этого ждала сейчас от начинающего, неопытного учителя Андрея Николаевича Репина. Начинающий учитель слушал ее спокойно – о, спокойствия ему было не занимать! Я помнила его мальчишкой – его и тогда было трудно сбить, самые неожиданные вести он принимал так, будто ничего другого и не ждал. А чего стоил наш недавний разговор о Мусе?!
– Ангелина Валерьяновна, – повторил он снова, – а что такое фашизм? Одна из его разновидностей – расизм, пренебрежение ко всем нациям, кроме одной – своей. И если Буланов говорит «армяшка» – это зерно, из которого потом вырастет все остальное.
– Не надо преувеличивать, Андрей Николаевич.
– Значит, хороший писатель Аркадий Гайдар тоже преувеличивает? Помните, в «Голубой чашке» мальчишка оскорбляет девочку-еврейку подлым словом, и ему отвечают, как Шереметьева ответила Буланову: «Ты – фашист». По-моему, это правильно.
– Я вызвала вас сюда не для литературного спора, я хочу, чтобы вы поняли свою ошибку.
– Я ее не понял, – ответил Андрей так же спокойно, сухо и в то же время доброжелательно, как говорила она.
С увлечением следила я за этой холодной дуэлью. Словно не слыша последних слов Андрея, Ангелина Валерьяновна обратилась ко мне:
– Галина Константиновна, я должна сказать, что ваши дети несколько беспокоят меня. Я довольна их успеваемостью. И, за исключением сегодняшнего случая – я имею в виду Шереметьеву и Сараджева, – я не знаю за ними серьезных нарушений. Но есть поступки, которые не укладываются ни в один параграф, и все же они являются нарушением. Вот, например, Дмитриев ведет неподобающие разговоры. Совершенно неподобающие разговоры, которые совершенно не к лицу советским детям. На уроке истории он спрашивал, как получилось, что Красная Армия дала Гитлеру так далеко продвинуться. Он ссылался на то, что у нас даже в песнях пели: «Если завтра война, мы к походу готовы». Как, по-вашему, уместны такие вопросы?
– По-моему, ребята могут спросить учителя обо всем, чего не понимают. Гораздо хуже, если они не спрашивают.
– Мне жаль, что они не понимают. Им это должны были разъяснить дома. Незачем приносить подобные разговоры в школу. Другой случай: в седьмом «Б» Геннадий Федорович поставил «отлично» Косоурову и «посредственно» Ковалевой. Встает ваш Авдеенко и преспокойно заявляет, что они отвечали одинаково и что это несправедливо. Как вы считаете: имеют ли учащиеся право корректировать действия учителя?
Что ей ответить? Наши ребята никогда не спорят из-за отметок. Что поставлено, то и поставлено. Но уже давно я слышу, что учитель математики Геннадий Федорович ставит отметки пристрастно. И что детям директора райторга он ставит «хорошо» и «отлично» в тех случаях, в каких другим ребятам не поставит и «посредственно».
– Опять же, Ангелина Валерьяновна, если Женя был неправ, пусть бы Геннадий Федорович ему объяснил. Хуже ведь, если ребята смолчат, а уйдут из школы с чувством, что совершена несправедливость.
– Удивительные у вас, Галина Константиновна, педагогические установки. Даже не знаю, как их квалифицировать.
– Очень простая установка, – ответила я. – Ребята должны доверять нам и спрашивать обо всем, что они хотят узнать. И если им кажется, что мы поступаем несправедливо, пусть так и скажут. Так будет лучше, чем если они затаят это про себя. Полное доверие, совершенное доверие – это первое чувство, которое должен внушить к себе учитель.
– Значит, вы думаете, что ваши ребята правы, а я – нет?
– Я думаю, что ребята были вправе спросить о том, чего не понимали.
– Про вас говорят, что вы прямой человек, а вы отвечаете уклончиво. Я считала своим долгом сказать вам о том, что ваши воспитанники вносят в школу особого рода дезорганизацию. Дезорганизацию в мыслях. Я давно к ним приглядываюсь. Они необузданны в своих вопросах. Есть вещи, о которых надо тактично промолчать, есть вещи, не подлежащие обсуждению, мы ведь с вами взрослые люди и хорошо это понимаем. Вы согласны со мной?
– Нет, Ангелина Валерьяновна, не согласна.
Она принужденно улыбнулась.
– У меня сегодня неудачный день. В течение часа я пытаюсь объяснить Андрею Николаевичу его ошибку – он не может ее понять. Я хочу добиться согласованности в наших с вами Галина Константиновна, взглядах и действиях и тоже не могу похвастать успехом. Мне очень жаль. Я все же прошу вас обоих подумать над нашим разговором.
Она помолчала и прибавила совсем другим, новым голосом:
– Я думаю, я просто уверена, что отец Буланова обратит внимание на сегодняшнюю историю. Его сына назвали фашистом, он этого так не оставит.
Вот что ее точило! Вот чего она боялась!
– Он этого так не ос-та-вит, – повторила она раздельно.
– А мне кажется, он именно оставит. И не будет вмешиваться. Я не уверена, что ему захочется объяснять, почему его сын называет товарища армяшкой.
Я взглянула на Андрея. Он смотрел на Ангелину Валерьяновну прямо, спокойно, глаза в глаза.
– Галина Константиновна, и вы хотите сказать, что Сараджев никак не будет наказан за драку, в которой он был зачинщиком?
– Не будет. Дома – не будет.
– Ангелина Валерьяновна, – произнес Андрей, – а вы хотите сказать, что Буланов не будет наказан за свои подлые слова?
Не отвечая, она снова обратилась ко мне:
– Вы считаете возможным разрешать серьезные вопросы дракой?
– Нет, я не за драку. Но уж лучше драчун, чем равнодушная деревяшка…
И вдруг я поняла, что больше не в силах ей отвечать. Не могу я разговаривать на этом рыбьем языке: «Вы считаете возможным… Есть вопросы, не подлежащие обсуждению… Я не знаю, как квалифицировать вашу педагогическую установку…» Кажется, что сухой песок сыплется меж пальцев. Неживые, мертвые слова, за которыми ничего нет – ни мысли, ни чувства…

* * *

Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Г. К. Карабановой.
Дорогая моя Галина Константиновна!
Вчера по радио услышала голос своего сына Вани.
Рассказывает мой сын, что его ранило и лежал он раненный в обе ноги. Дело было в горах. И получилось, что санитарам к нему никак не подойти: убьют. Вот он лежит и стонет. Встать не может. И вот, значит, дочка ваша Аня Шереметьева взяла и пошла. В руку белый платок, а на боку сумка с красным крестом. По закону по военному в санитара стрелять не полагается. Особенно в женщину, должны бы понимать. Все-таки женщина, хоть и военная. Но разве у фашистов совесть? Как только она встала, они стрелять. Платок обронила, ползком к нему. Поволокла Ваню за руки. Поднять-то не может. Оттащить бы подальше. А ноги у него простреленные, а он в сознании. Она его волочит, а ноги бьются о камни. Немцы по ней стреляют, а Ваня – ругать ее по-всякому. И пропади ты пропадом, и дай спокойно помереть. А она свое – волочит. Так моего сына и спасла.
Так вот что я вам скажу, родная вы моя Галина Константиновна. Теперь две матери у моего сына – я, которая родила и выкормила, и ваша дочка, которая жизнь ему сохранила. Спасибо, Галина Константиновна, что дочку такую вырастили. Сын-то у меня один.
Так что если вашей девушке что когда надо, вы про меня не забудьте, как я про вас век не забуду. И шлют привет мои дочки Оля и Варя, дядья Петр, Кирилл, Федор. А мужа у меня нет, я уже шесть лет как вдова.
Искали мы вас, искали, потом запросили часть. Ане вашей сразу отбили телеграмму и Ваниному начальнику тоже, а вам пишу письмо. Слез было! Весь дом плакал. А дочке вашей Ане желаем хорошего жениха.
Остаюсь навеки ваша, благодарная вам
Анисья Матвеева.

* * *

Ко мне в комнату заглядывает Тёма Сараджев – лицо у него испуганно-счастливое.
– К вам пришли! – торжественно говорит он дрогнувшим голосом.
В дверях появляется Аля Тугаринова. У нее независимое и строгое выражение лица. На Тёму она не глядит и, пока он не исчезает, не входит в комнату.
– Что же ты? Входи, садись! – говорю я.
Аля садится на краешек стула и с некоторым сомнением смотрит на Андрея.
– Я мешаю? – спрашивает он.
Какую-то долю секунды Аля колеблется, потом говорит – не ему, мне:
– Нет. Все равно дело надо будет предать огласке. И кроме того, Андрей Николаевич преподает в нашем классе. Вот какую записку я получила от вашего воспитанника Тёмы Сараджева…
Она подает мне свернутый вчетверо листок. Видно, он давно уже у Али – и читан, и перечитан, и стерт на сгибах. Так выглядят давние, много лет хранимые письма. На листке нацарапано: «Я тебя люблю. А. Сараджев».
Смотрю на Алю: зачем она дала мне это? Чего хочет?
– Можно показать Андрею Николаевичу? – спрашиваю я.
– Можно. Я хотела поставить вопрос на совете отряда, но потом решила отдать на ваше усмотрение.
– Ах ты маленькая ханжа, – думаю я.
– Как же можно «предавать огласке» такую записку? Я на твоём месте никому бы ее не показывала. Тёма тебя чем-нибудь обидел? Я вижу – ты на него очень сердита.
– Он обидел меня этой запиской.
– Хорошо, – говорю я. – Обещаю, что больше таких записок он тебе писать не станет.
– И любить не станет, – спокойно добавляет Андрей.
– А… меры вы какие примете? – спрашивает Аля, как будто ей не тринадцать лет, как будто она и не школьница, а Ангелина Валерьяновна.
– А что же мы, по-твоему, должны сделать с Тёмой?
– Ну… внушение. Выговор. Я не знаю, какие у вас есть меры наказания.
– Знаешь, пожалуй, мы никаких мер принимать не будем. Я не понимаю, за что мы должны наказывать Тёму. Он хороший мальчик. И, видимо, очень… очень хорошо к тебе относится. Просто он никак не думал, что обидит тебя.
Наступает молчание. У Али пунцово-красное лицо. Андрей смотрит на нее с безжалостной улыбкой.
– Почему вы смеетесь, Андрей Николаевич? – растерянно спрашивает девочка.
– Разве? Нет. Я не смеюсь. Я стараюсь понять, что же тебя обидело? Если бы Тёма был нахальный мальчишка… Ну, тогда понятно. Да и то я бы на твоем месте все сам ему сказал. Но мне лично Сараджев очень нравится как человек. Не нужно тебе его хорошее отношение – так и скажи ему.
– Но разве можно, чтоб в нашем возрасте… такие записки?
– А с какого возраста можно любить другого человека.
– Я не знаю. Но когда в девятом классе Никитин Женя написал Петровой Марине, что любит ее, вопрос обсуждали на комсомольском собрании. И ему вынесли выговор.
– Странные пошли девушки… Необыкновенно обидчивые. Марина на него так же сильно обиделась, как ты на Сараджева?
– Нет, она его даже защищала. Но их классная руководительница…
– Ага, понимаю… Так будь спокойна, Тёма тебе больше ничего такого писать не будет.
Аля встает. Видно, она ждала от этого разговора чего-то совсем другого. На ее лице – смятение. Она стоит, опустив руки, и глядит в пол.
– Ну что ж, до свидания, Аля Тугаринова! – Я стараюсь говорить как можно мягче. – Мы внушим Тёме… Только не на совете отряда…
– Галина Константиновна, – сказал Андрей, когда дверь за девочкой затворилась, – давайте я поговорю с Тёмой.
– Что ж, хорошо. Тут должен быть мужской разговор. Но разговор будет трудный!
– Да уж я понимаю…
…Вечером, по дороге на Закатную улицу, Андрей говорит:
– Знаете, что ответил мне Тема? Он очень мужественно выслушал меня, а потом сказал, что никогда в жизни не полюбит больше ни одной женщины.

* * *

Помнил ли он о Мусе, тосковал ли о ней? Конечно, помнил, конечно, тосковал. Однажды, поздно ночью, он сказал, захлопнув книгу:
– Помните, какое желание было у Рафаэля в «Шагреневой коже»? «Господи, сделай так, чтобы я стал равнодушен к Теодоре». Понимаете, не разлюбил, не возненавидел, а чтоб стало все равно.
Но спасительное «все равно» не приходило.
– Я сегодня чуть не уехал в Магнитогорск, – сказал он в другой раз.
«Для чего? – хотела я спросить. – Чтобы свернуть голову тем двоим?» Но не спросила, а он больше ничего не сказал.
Мальчики в нашем доме никогда ни словом не касались того, что случилось с Андреем. Но девочки! Долго еще после его приезда только и разговору было: как будет дальше? Тоне, например, было просто необходимо, чтобы Андрей сейчас же в кого-нибудь влюбился. Чтобы она, Муся эта, не воображала. Чтобы знала: плевать он на нее хотел. Еще ей было необходимо, чтобы Андрей и вправду съездил в Магнитогорск и сказал бы Мусе («прямо в глаза»), чего она стоит. И чтоб капитан этот тоже свое получил. Тоня жаждала крови. Наташа предложила другой выход из положения. Пускай Андрей Николаевич влюбится в Сашу Авдеенко. Ну да, в Женину сестру. Чем плохо? Она и хорошая, и красивая, и храбрая – на фронт пошла.
Настя сказала:
– Ну-у-у, где еще та Саша Авдеенко… Пусть бы Андрей Николаевич влюбился бы лучше в Ирину Феликсовну.
Но Андрей ни на кого не глядел и даже не подозревал, как наши девочки распоряжаются его судьбой. Впрочем, кое-что он все же замечал. Тоня, натура деятельная, свое сочувствие заботу непременно должна была как-то выразить. Она подрубила носовой платок, аккуратно вышила метку и сунула ему в карман шинели. Андрей вытащил платок из кармана, долго и удивленно рассматривал – ошибки быть не могло. В уголке стояли буквы: А. и Р.
– Неужели я внушаю такое глубокое сочувствие? – сказал он. – Плохи мои дела…
В другой раз ему так же таинственно преподнесли бритвенное лезвие. Оно было завернуто в бумажку, перевязано ленточкой и снабжено указанием: «Андрею Николаевичу».
– Ох, наплачется, наплачется еще от него не одна! – сказала как-то Валентина Степановна. – Не завидую я той, какая в него влюбится. Отольется ей обида, что он от Муси принял. Помучает он нашу сестру…
…Случалось, он забывал, что не один в комнате, и тогда я невольно видела его лицо незащищенным. Один раз я вошла в ту минуту, когда он вынул из книги Мусину карточку. Он смутился так, словно я схватила его за руку, когда он лез в чужой карман. Я старательно делала вид, будто ничего не заметила. Но он не мог себе простить, что дал застигнуть себя врасплох. Не глядя на меня, он разорвал фотографию. Бедняга, подумала я, как ты будешь об этом жалеть!
С того дня он больше не выдал себя ни словом, ни движением.

* * *

– Мама, Андрей разлюбил Мусю или просто он такой волевой? – спросила однажды Лена.
– Станет он ее любить! – мстительно сказал Егорка.
– Он вырвал ее из своего сердца? – задумчиво спросила Лена.
Я не удержалась от смеха, и она посмотрела на меня с удивлением:
– Нет, правда, как ты думаешь? Почему ты смеешься? Ты думаешь, как Егор, что он просто разлюбил?
– Нет, я думаю, как ты, что он… волевой. Он умеет молчать, когда больно. Я очень уважаю его за это.
Егор стоял на своем твердо:
– Не понимаю, как можно любить такую!
– А как можно взять да перестать? Ну, вот, например, мы бы оказались не такие, как ты думал, оказалось бы, например, что мы тебя не любим, – ты сразу бы нас разлюбил?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33