А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я беру ее к себе на колени, и вдруг все, как по команде, садятся на кроватях.
– Возьми меня! Меня! – слышится со всех сторон.
Сколько их было – все встали, цепляясь за сетку, держась руками за перила кроватей. И когда громко заплакала Соня, стали плакать все. Навзрыд плакала белоголовая, сероглазая Катя, судорожно всхлипывал тощий, остриженный наголо Юра.
– А-а-а-а! – тянула Алеша, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Хочу к ма-аме! – надрывно кричала Соня.
Что я им говорила? Все, что приходило в голову! Что обещала? Все на свете! Я переходила от кровати к кровати, утирала слезы, целовала мокрые щеки, не переставая говорить, обещать, рассказывая все сказки разом. Я обещала, что мы пойдем в лес и увидим зайца, белку, медвежонка, обещала покатать их на санках…. Я бы живого слона им посулила, лишь бы унять сейчас этот горький многоголосый плач.
– И меня покатаешь? – всхлипывая, спросил Юра.
– Всех покатаю! А сейчас все будут лежать тихо и спать… спать… спать…
– Сядь ко мне!
– Нет, ко мне!
– Я сяду вот здесь и всем спою песню… Только надо спать… Тихо… Спать!
Я села на низкую скамеечку у дверей и запела. Пела долго, тихо, на одной ноте, боясь встать и спугнуть наступившую понемногу тишину.
Когда я вышла, в соседней комнате сидела на подоконнике Ира. Она была бледна, губы сжаты.
– Я хотела помочь вам, да потом решила – не надо. Много народу – хуже… – промолвила она. Потом подала мне листок: – Это я нашла в кармане у Катеньки.
Я встала под лампой и прочла:

Я знаю, будет мир опять
И радость непременно будет.
Научатся спокойно спать
Все это видевшие люди.

Мы тоже были в их числе –
И я скажу тебе наверно,
Когда ты станешь повзрослей,
Что значит тьма ночей пещерных.

Что значит в неурочный час
Проснуться в грохоте и вое,
Когда надвинется, рыча,
Свирепое и неживое, –

И в приступе такой тоски,
Что за полвека не осилишь,
Еще не вытянув руке,
Коснуться чудищ и страшилищ:
Опять, опять ревут гудки,
Опять зенитки всполошились.

И в этот допотопный мрак
Под звон и вопли стекол ломких
Сбежать, закутав кое-как
Навзрыд кричащего ребенка.

Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку,
И этот вздор, едва дыша,
Шептать в заплаканную щеку.

Но в дорассветной тишине
Между раскатами орудий
На миг приходит к нам во сне
Все то, что непременно будет:

Над нашим городом опять
Рубиновые звезды светят,
И привыкают мирно спать
Сиреной пуганные дети.

Я подняла глаза на Иру Феликсовну и повторила:

Все, как на грех, перемешать,
И к волку приплести сороку…

– Я потому и вспомнила. Я нашла этот листок, когда раздевала ее перед мытьем. Но тогда недосуг было показывать. Я спрятала и забыла. А теперь стояла, слушала, и вот…

* * *

– А справлюсь? – спросила Валентина Степановна и тотчас сама ответила: – А конечно, справлюсь. Ну что ж, добивайтесь… Я работы не боюсь.
Это было верно. Весной ее мобилизовали на посевную, летом – на сенокос, осенью – на уборку урожая. Она делала всю работу по дому и никогда не жаловалась на усталость. Была добра и терпелива. Любила детей. Она бывала грустна в те дни, что для другой женщины были бы самыми счастливыми: плакала, когда приходили письма с фронта, Они были недобрыми, эти письма. А может, они были самые обыкновенные, да только не такие, каких ей хотелось.
– А та… Лариса… получает? Не знаете, Галина Константиновна?
– Не знаю, – говорила я, и говорила неправду.
Вот и поэтому еще надо было ей начать работать. Не от случая к случаю, не от посевной до уборочной, не от сенокоса до лесозаготовок, а постоянно, да не просто, а чтоб работа заполняла душу.
Я стала добиваться – и добилась. Татьяна Сергеевна перевелась в ближний леспромхоз счетоводом. А Валентине Степановне мы передали малышей. Для нее не было ни сопливых, ни грязных, ни надоедливых, и она быстро освоилась с работой. И в первый же день с ней увязалась Вера.
Вера любила малышей – Антошу, Юлю. Но старшие – Лена и Егор – стесняли ее; они слишком много знали о ней, о том, что случилось в ее семье. И потом, самолюбивая, она не желала быть третьей в этой крепкой дружбе. Она хотела быть очень-очень нужной кому-то, незаменимой, единственной. Эта девочка знала, что в мыслях и в сердце матери она давно уже занимает не первое место. А здесь она сразу же стала и нужна и любима.
В нашем доме у каждого старшего был свой корешок. Но у нас никогда не было таких маленьких. И, однако, ребята сразу свыклись с необычным нашим пополнением. Дежурство у малышей никто не считал обузой. И каждый на свой лад придумывал, что бы сделать для маленького.
– Помню, – сказал Владимир Михайлович, – был канун моего рождения. Мне исполнялось семь лет. Моя матушка сказала, что с сегодняшнего вечера я должен молиться уже не о младенце Владимире, а об отроке Владимире. С какой гордостью я повторял свое новое звание! Мне кажется, возраст у детей то же, что, бывало, у чиновников чин… Дружба со старшим – это повышение в чине. Дружба с младшим – это сознание своего великодушия.
Не знаю, может быть, и так. Но было тут и другое: глубокая душевная потребность – заботиться, оберегать. Наши новенькие были как слепые котята, они не знали даже меры своей беды. Они были обречены расти даже без воспоминания о матери, потому что уже сейчас их память удерживала только неясные, бесплотные, как тень, случайные обрывки:
– А меня мама молоком поила.
– А мне мама песню пела.
Мои удивлялись: такие маленькие, а все разные, непохожие, у каждого свой характер. Юра энергичен, деловит. Котя – тихий, застенчивый. Тоня ревниво следит, чтоб его, упаси бог, никто не обидел.
– Он смирный, смирных всегда забивают. Погодите, я его обучу, он у меня такой бойкий станет – бойчее всех!
Все с первых дней полюбили Павлика. У этого малыша было худенькое личико и веселые глаза. Просыпался он раньше других, но не шумел. Он долго лежал в кровати и о чем-то раздумывал. Потом, словно стряхнув с себя задумчивость, начинал одеваться, никому не позволяя себе помочь.
– Сам, – говорил он, натягивая чулки.
Он обладал чувством юмора и любил пошутить. Подойдет к кому-нибудь и скажет неожиданно: «Потолок упал». При этом он глядел хитро и огорчался, если в ответ на такую остроумную шутку не догадывались рассмеяться. Когда Вера, учившая его выговаривать «р», просила: «Скажи „ремень“, он улыбался и отвечал: „Поясок“. Он был очень доброжелательный, никого никогда не обижал, не сердился, если кто отбирал у него игрушку. Отбирала обычно Соня. Едва проснувшись и садясь на кровати, она говорила:
– Одеть… обуть…
Ее одевали, обували, кормили, и она тотчас начинала бесчинствовать. Ей нравились только те игрушки, которыми играли другие. Она подходила к Оле и молча тянула к себе Олину куклу. Оля не давала, отбивалась, плакала – Соня знай тянула. Отняв куклу, она сейчас же утрачивала к ней всякий интерес и смотрела, где бы еще набедокурить. Расшвыривала дом из кубиков, пыхтя и высоко задирая ногу, наступала на возведенную с великим трудом пирамиду. Ею владел дух разрушения.
– И что мне с ней делать? – спрашивала Аня Зайчикова. – Выдрать бы, а как выдерешь? Сирота.

* * *

Однажды, когда ребята вернулись из школы, к нам на Незаметную пришла женщина. Ей было за пятьдесят. Глубоко посаженные глаза смотрели умно, пристально, тонкие губы крепко сжаты. Платок, как у Симоновны, надвинут на самые брови.
– Ты будешь заведующая? Я к тебе. Хочу взять дитя на воспитание. Покажи-ка мне всех, какие есть.
– Приходите вечером, мы соберем совет, познакомимся с вами и решим. Когда решим, тогда и покажем.
– Какой еще совет? Ты тут хозяйка, ты и решай.
Этот разговор происходил в столовой, и все ребята его слышали. Я обвела глазами стол. Наташа замерла с ложкой на весу, ожидая, что я отвечу.
– Я тут не хозяйка, я старшая. Брать детей мы решили все вместе. Значит, отдавать или не отдавать, тоже будем решать вместе.
– Да что вы тут такое удумали! – В голосе женщины прорвалось раздражение. – Хочет человек поступить по-божески, принять в дом дитя… Покажи ребят, мне выбрать надо.
Голос ее звучал властно, и по всему было видно, что она привыкла не просить, а приказывать.
– В восемь часов вечера соберем совет. Приходите, милости просим, – повторила я.
– А что старый человек будет бить ноги по второму разу, это тебе без интереса?
– Ну, – послышался вдруг голос Тони, – если старый человек может целый день торговать на рынке, значит, может и пройтись лишний разок.
Гостья резко повернулась, отыскала глазами Тоню.
– Молоко на губах не обсохло… – Гневно взглянула на меня: – Хорошо же ты их ростишь, голубушка! – и, высоко подняв голову, пошла к дверям.
– Ох, Тоня! Удружила, нечего сказать.
Я вышла следом за старухой. Она не стала меня слушать. Сама открыла дверь и захлопнула ее за собой, даже не оглянувшись.
Я снова пошла в столовую. По дороге меня перехватила Тоня. Стараясь сдержать слезы, она сказала:
– Галина Константиновна… извините…
Мне было жаль ее, но я понимала, что такие слова, обращенные к чужому и старому человеку, простить нельзя.
– Извинить тебя должен тот, кого ты обидела.
– Я знаю, что и вас обидела.
– Ты должна будешь извиниться перед ней.
– Нет! – закричала Тоня. – Она спекулянтка, знаю я ее, не буду я перед ней извиняться, я ей правду сказала!
– Если ты считаешь себя правой, зачем же извиняться передо мной?
– Потому… потому… Я не могу, когда вы сердитесь! – ответила она, вдруг заливаясь слезами.
– Ладно, Тоня. До вечера.
Это был для меня самый трудный разговор. Я по себе знаю, помню: в детстве просто нельзя взять в толк, почему это плохо – сказать правду. А как вежливо скажешь человеку, что он лгун, или доносчик, или вор? С той поры я выросла большая. Но в глубине души понимала – ничего я не сумею сказать Тоне такого, что убедило бы ее.
Однако все повернулось не так, как мы ждали. Задолго до восьми часов к нам пришла заведующая районо Калошина и привела с собой давешнюю посетительницу. Та глядела еще суровей и неприступней, чем прежде. Калошина сказала:
– Познакомьтесь, Галина Константиновна, это Дарья Федоровна Коршунова. Мы хотели бы зайти к вашим малышам. Я обещала показать их Дарье Федоровне.
Коршунова метнула в меня короткий, быстрый взгляд: «Что, начальству отказать не можешь?»
У детей был полдник. Они сидели за длинным низким столом, на маленьких стульях, изготовленных нашими столярами.
Перед каждым стояла миска с кашей, те, что постарше, ели сами, а маленьким помогали Наташа и Женя, дежурившие всегда вдвоем.
Дети были так поглощены едой, что почти не обратили на нас внимания, только Павлик заколотил ложкой по миске и, упоенный этим стуком, засмеялся.
Калошина обошла стол, наклонилась к одному, к другому:
– Вкусная каша? А ты что же плохо ешь? Ну-ка, разевай рот пошире.
Коршунова стояла у стены и разглядывала детей. Она останавливала на каждом свой тяжелый, пристальный взгляд и смотрела долго, спокойно.
– Если этого? – сказала она Калошиной, указывая на Петю.
– У этого мальчика жив отец, он на фронте. На усыновление мы можем отдавать только круглых сирот, – вполголоса сказала я.
– А этот? – спросила Коршунова, снова не глядя на меня и обращаясь только к Калошиной.
– Про Юру никаких записей нет, мы ничего о нем не знаем. Мы пока не можем его отдать.
– А этот?
– Павлик – круглый сирота…
– Вот его мне и надо! – с торжеством сказала старуха.
– Мы сами все оформим, Галина Константиновна, вы не беспокойтесь, – пообещала Калошина. – Надо будет только…
– Я уже сказала товарищу Коршуновой, что без решения совета детского дома ни один ребенок от нас не уйдет.
– Ну что ж, – тотчас согласилась Калошина. – Нет ничего проще. Собирайте совет, я думаю, мы найдем общий язык.
– Женя, – сказала я, – собирай в столовой совет. Все, кто хочет, могут остаться.
– Иди, иди, без тебя управимся. Иди, говорю! – Валентина Степановна отобрала у Жени ложку и присела рядом с Алешей-Леночкой.
Когда мы вместе с Калошиной и Коршуновой вошли в столовую, там были уже все в сборе. Ребята сидели за столом, каждый на своем обычном месте. Один Шура примостился у печки. Он со сноровкой опытного истопника подкладывал дрова. В комнате было тихо, слышался только треск огня.
– Вы, ребята, знаете, – начала Калошина, став на председательское место, – что по всей стране сейчас идет патриотическое движение по усыновлению детей-сирот. Каждый день мы читаем о том, как советские люди берут к себе в семью ребят, которых война лишила родителей. Вот на днях, например, промелькнуло сообщение – в Узбекистане семья, где шестеро ребятишек, взяла мальчика из Белоруссии. В Заозерске жительница нашего города Мария Михайловна Гришина уже взяла на воспитание ребенка. Это очень хорошо. Он будет расти в семье. Это чрезвычайно важно. Товарищ Гришина Мария Михайловна сделала хороший почин – и вот на него откликнулась товарищ Коршунова. Она заслуженный человек. Она пожертвовала в Фонд обороны тридцать тысяч рублей. Она получила благодарственную телеграмму от товарища Сталина. Ее заслуги известны в Заозерске, и то, что она хочет взять на воспитание сироту, с лишний раз говорит о том… – Калошина, видимо, устала от длинной речи и вдруг неожиданно закончила: – Все формальности районо берет на себя. Нам известны жилищные условия Дарьи Федоровны, ребенку будет у нее хорошо.
– Кто хочет слова? – спросил Женя, прямо глядя в лицо Коршуновой.
Поднялась Тоня:
– Я вам нынче грубо сказала, я прошу у вас прощенья.
Тоня остановилась, словно для передышки. Самое трудное, видно, было позади. И уже спокойно – на удивление спокойно, отчетливо, взвешивая каждое слово, она продолжала:
– Один раз Борщика долго из школы не было. И мы пошли его искать – я, Шура Дмитриев и Настя Величко. Ну, куда ж мы пошли? Конечно, на базар. Идем, ищем. И вдруг смотрим, он стоит в молочном ряду. Подошли – и видим: вот эта гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна… торгует молоком. И творогом. И сметаной. Ну ладно, торгует и торгует. Пускай торгует. Но стоит у лотка эвакуированная и говорит: «Очень вас прошу, уступите два рубля. Не хватает, говорит, а у меня ребенок». А гражданка Коршунова… Дарья Федоровна… даже не глядит в ее сторону. И молчит. А эвакуированная опять: «У меня ребенок. Я без молока не могу домой вернуться». А гражданка Коршунова ей так спокойно: «Ступайте, ступайте. У всех ребята, нечего клянчить». Я хотела плюнуть в ее молоко, да Настя не дала. Мы взяли Борщика и ушли. Все.
Тоня села. Никогда не забуду выражения, с которым она произносила: «Гражданка… Коршунова… Дарья Федоровна». Все презрение, на какое она была способна, вложила она в эти слова. И так просительно говорила она за неведомую эвакуированную, и так высокомерно ответила за Коршунову: ступайте, ступайте…
Не вставая, Коршунова сурово сказала:
– Мне мое добро не с неба свалилось. Я работаю, спину гну, что же я буду бездельникам раздавать – много их найдется. Постой на рынке подольше, услышишь – они все про больных ребят врут. А я, когда надо, и тридцать тысяч не пожалела, не то что два рубля.
Она умолкла. Руку подняла Наташа:
– Дай я скажу.
Женя кивнул, и Наташа, повернувшись к Коршуновой, заговорила, словно раздумывая вслух, спокойно и серьезно:
– Знаете, нам сильно не понравилось, как вы нынче сказали: покажи, какие есть, мне надо выбрать. Ведь это дети, а не… а не помидоры. Это во-первых. А во-вторых, конечно, очень хорошо, что вы внесли в фонд обороны тридцать тысяч, разве мы не понимаем? Эти деньги помогут построить танк или, может быть, самолет. От них большая польза фронту. Но все-таки, я думаю, деньги отдать легче всего – что уж тут деньги, люди жизнь отдают.
– Да что вы мне душу надрываете? – вдруг закричала Коршунова. – У меня один сын убитый, а другой пропадал без вести, теперь нашелся… весь израненный! Вот я и беру дитя…
Все в комнате словно всколыхнулось на миг и затихло.
– Если у вас сын… Если ваши сыновья… как же вы тогда так сказали той женщине эвакуированной? И как вы можете говорить, что эвакуированные – бездельники! Они все работают. У них дом разбомбило, или немец в их городе. Как у нас. И у них у всех тоже кто-нибудь на фронте.
Сказав это, Наташа села.
– Я думаю, что разговор принимает неправильное направление. – Калошина смотрела на меня, и во взгляде этом было: ну же, скажи своим, и покончим с этим скорее. – Дарья Федоровна потеряла на фронте сына, и вы не вправе тут читать ей мораль. Если произошел тот случай на базаре, то это именно отдельный случай и был. И так его и надо рассматривать. Я предлагаю прекратить эти прения.
– Кто еще хочет сказать? – спросил Женя.
И вдруг, ко всеобщему изумлению, встал Борщик. Он запинался на каждом слове, но речь свою довел до конца:
– Я… часто около нее стоял… У нее всего много:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33