А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И все — от подсудимого до судей, от родственников до простого зрителя,— все люди не придуманные, а натуральные, со своими подлинными обличьями, фамилиями, именами и отчествами, со своими должностями, чинами и характерами.
— Суд идет!
Прозвучит этот сокровенный клич, и невидимый раздвинется занавес, встанут и снова сядут зрители, и шаг за шагом пойдет продвигаться захватывающее действие, пойдет разматываться чья-то жизнь, чьи-то жизни; удары судьбы, как удары грома, один за другим начнут бить по сердцу — и все личное, мелкое забудется, забудется.любимый внук-волчонок и сын, отбывающий где-то срок или прославляющий одну из великих строек, сотрясая глубины, начнет проноситься очистительная буря чужих страданий, прольются невинные слезы, или надвинется страшная тень человече-
ского зла. И когда опустится занавес, разойдутся судьи с помощниками, возьмут под ружья с отомкнутыми штыками осужденного преступника, Варвара Петровна пойдет добираться к своей Потешной улице, к своему дому, как бы с обновленной душой, очищенной и омытой во многих купалищах. А потом всю неделю, до следующего похода, будет рассказывать у подъезда всем, кто собирался там в вечерние часы.
Старухи обоих подъездов приносили с собой табуретки, скамейки и даже гнутые венские стулья, которым было не меньше как сто лет, и сидели там основательно, допоздна. Кое-кто из любопытствующей детворы, большей частью девочки, прислушивались к разговорам, стоя в отдалении. Старичков в доме почему-то не было. После революции, гражданской войны, после разных других событий и лет, да и после Отечественной войны они как-то вообще вывелись и стали редкостью на Потешной улице.
Евдокия Яковлевна и Марья Ивановна в этих вечерних сидениях участия не принимали по своей занятости, зато Катерина, когда появился Витек, и тетя Поля бывали тут часто. Катерина стояла у стенки, покачивала коляску и с большим интересом прислушивалась к разговору. Тетя Поля сидела на скамеечке, не мигая смотрела на Варвару Петровну и, будучи вполне глухой, как-то все же ухитрялась понимать и даже иногда смеялась низким басом, отрывочно, не в полный смех и часто невпопад.
Сегодня Варвара Петровна рассказывала историю про отца и малолетнюю дочь, историю короткую и жестокую. После этого обсудили Татьянку с третьего этажа. Эта Татьянка прямо из школы, из десятого класса, выскочила замуж за молодого попа. Весь дом ахнул от этой новости. Мать слегла в постель. Татьянку выперли из комсомола и из школы, но она ходила гордая, как будто даже с вызовом, ни на кого не глядела, а сегодня венчалась в Преображенской церкви, откуда совсем уехала жить к попу.
Были и другие новости, помельче. И уж от этих мелких новостей как-то само собой, незаметно слово перешло к Варваре Петровне. Теперь уж до конца посиделок она оставалась в центре внимания. Варвара Петровна вообще выделялась среди других старух и даже напоминала своим красивым и крупным лицом не то Гоголеву, не то еще какую-то другую знаменитую артистку. Это когда молчала. А когда начинала говорить, то сходство пропадало, потому что у Варвары Петровны почти не было зубов, и при разговоре ее полные и сочные губы приходили в совместное действие с языком,
тоже полным, и получалось какое-то сплошное чмоканье, каждое слово вроде как перелопачивалось, увлажнялось и уж потом вываливалось наружу, падало. И сходство со Старой знаменитой артисткой, конечно, пропадало. Однако свои люди так привыкли друг к другу, что ничего этого не замечали и ни о чем таком даже не думали, они слушали.
— А судья,— говорила Варвара Петровна, вываливая влажные слова,— судья женщина молодая, не старая. А сам он, негодяй этот, вроде на человека похож, только глаз нету. Они есть, но нельзя сказать, чтобы это глаза были, так, вроде жиром капнули в два места и не стерли, ага, неживые. Ну вот. Стали дело зачитывать, и, как подошли к этому месту, все помещение прямо застонало, значит. Они, значит, копили деньги, долго копили, он и жена, а держали дома, не в сберкассе, в комоде под бельем складывали. В воскресенье пошли ботинки ему покупать, они до того же копили, что обносились, и он ходил в рваных ботинках. Пошли, а девочку оставили дома, четыре годика ей. Заигралась она, и как-то комод открыла, нижний ящик, а там же деньги, она эти деньги стала ножничками стричь, одну пачку кончила, другую стала стричь. Эти вернулись с новыми ботинками, а денежки все почиканы на мелкие кусочки. Так что ж он, зверь? Взял топор и отрубил ей ручки, пальчики на ручках.
Тут тетя Поля отрывочно засмеялась басом. Все старухи повернулись на нее, и она обиделась.
— Ну, чего еще? — сказала она и полезла в карман передника за папиросами.
— Мать, конечно, в крик, потом сознание потеряла, в больнице лежит, и девочка с ней. Когда ему дали говорить, он сказал, что понервничал, теперь вроде жалеет. И судья, женщина эта, заплакала, не выдержала. Жалеет, гад, понервничал.
Катерина сильнее стала раскачивать коляску, и Витек начал вылезать из нее. В глазах Катерины были эти пальчики отрубленные. Она не могла больше стоять тут, взяла Витька и не повела, как всегда, за ручку, а взяла к себе и понесла домой на руках. Ее всю трясло. И когда Борис полез к сыну с нежностями, она отстранила его, потому что почувствовала неожиданную и ничем не оправданную ненависть к мужу, даже какой-то бессознательный страх перед ним.
А старухи перешли на другие предметы, поговорили о Катерине, об ее ребенке, о том, что бочком ходить стал не от порчи какой, а от тесноты и что все это пройдет, сама Софья Алексеевна сказала.
Такого жаркого лета в Москве не только Борис, но и дядя Коля не помнили. В середине мая в горячем воздухе уже летал тополиный пух. Мертвые хватки почти непереносимой жары повторялись вплоть до самого октября. Листья свертывались в трубочку и сухо звенели даже на слабом ветру. Асфальт плыл под ногами. Нельзя было притронуться ни к перилам моста, ни к трамвайным поручням, ни к тележке с газированной водой, ни к монеткам сдачи, брошенной газировщицей или мороженщицей,— все обжигало. Во рту стоял соленый вкус пота. Жара немного отпускала лишь к вечеру, когда Борис возвращался с работы. Оставив Катерину заниматься домашними делами, он уходил с Витьком за угол дома, где стояли высокие, с темными морщинистыми стволами, вязы. Сомкнутые кроны были так высоки, что их никто не замечал, они как бы жили отдельной жизнью в высоком небе. Под вязами было душно и насорено бумажками, птичьими перьями, кое-где пробивалась сухая, как проволока, трава. В сторонке, за штакетником, сидели тихопомешанные: женщины за одной оградкой, мужчины — за другой. Они лечились трудотерапией: распутывали и сматывали в клубки цветную пряжу, потом клубки перематывали в пасмы, из которых делали новые клубки, а из новых клубков опять мотали пасмы, и так до вечера, с перерывом на обед. Лечились.
Борис никогда не подводил Витька к штакетнику. Но Витек видел их в самой больнице, когда Борис и Катерина были на работе, Лелька в школе, а у бабушки Евдокии Яковлевны как раз на это время приходилось дежурство, и она брала Витька с собой. Помешанные были для него такими же людьми, как и все другие, он охотно отзывался на их голоса, на их ненормальные, а для него — совершенно нормальные разговоры и полоумные шуточки.
Место под вязами, конечно, не самое удачное для отдыха и детского гулянья, но ничего лучшего поблизости не было, и Борис всякий раз, приходя с работы, брал Витька за руку и уводил под эти душные вязы, вручал ему красный совочек, красное ведерко, и тот, присев на корточки, начинал копать. Витек не замечал никаких неудобств, ни духоты, ни мусора, ни полуголой земли с проволочными пучками травы, напротив, он чувствовал себя наверху блаженства, потому что обожал свою работу. Еще дома, бросаясь навстречу входящему отцу, он повисал у него на шее и быстро-быстро лопотал: «Копать-копать-копать-копать». Копать. Между прочим,
после «папа-мама» это было первым словом Витька. Борис радовался: «С хороших слов начинает,— говорил он Катерине.— Копать — это труд, работа. Мне нравится».И Витек копал своим красным совочком. Насыпал песок в красное ведерко, вываливал рядом, в одну кучу, снова насыпал и снова вываливал, потом брал песок из кучи и засыпал образовавшуюся ямку. Иногда, глядя на эту работу, Борис невольно вспоминал трудотерапию, этот штакетник, эту разноцветную пряжу, клубки и пасмы, и на душе становилось как-то нехорошо. Он бросал недокуренную папироску, втаптывал ее в землю носком ботинка и присаживался к Витьку, начинал какой-нибудь разговор. О работе, например, или о муравьях, которые пыхтели рядом, торопились перетаскивать к маленьким норкам, к своим жилищам, по-видимому, очень срочный груз.
— Витек, ты у меня как муравей, хоть бы перекур устроил, что ли, вкалываешь без отдыха. Это хорошо, конечно, мне это по душе, но так ведь и вымотаться недолго, браку понаделать. Ты слышишь меня?
Витек не слышал отца, вернее, не обращал внимания на его слова, поглубже запускал в песчаную землю свой красный совок, посапывал от натуги. Борис как-то попытался привлечь к себе внимание Витька, но успеха не имел. Тогда выбрал самого сильного муравья и, держа его в пальцах, стал разговаривать с ним. Витек приостановил работу, поглядел из-под низу на отцову руку с муравьем и вдруг повелительно выкрикнул:
— Дать! Дать!
Это было вторым словом Витька, которое родилось только что. Борис осклабился от удовольствия и отстранил руку подальше, чтобы раззадорить Витька, подбить его на повторение нового слова, и Витек повторил, положив на землю совок, вытянув обе руки:
— Дать, дать, дать!
Борис отдал муравья и взял совок, чтобы покопаться в песке, но Витек не мог этого допустить. Зажав в пальцах муравья, он вытянул свободную руку и стал требовать совок:
— Копать, копать, копать! — сердито повторил он.— Дать, дать! Копать! Папа, дать, копать!
Заговорил Виктор! Заговорил, победитель! Борис от радости засмеялся на «о» — хо-хо-хо, ты ж гляди, целую речь закатил. Слово имеет товарищ Мамушкин, Виктор Борисович! Прошу вас, товарищ Мамушкин, пожалуйста, Витек!
Но Витек не любил болтать без толку, он опять ушел с головой в работу, положил задушенного муравья в красное ведерко и стал засыпать его песком. Борис, хотя вроде и дурачился, вроде и не всерьез принимал все эти разговоры с Виктором и даже самого Виктора, вдруг поймал себя, почувствовал в глубине, что отец в нем, родитель, проснулся окончательно. С Лелькой было другое, она уже была, уже бегала и лопотала, когда он пришел с войны, бегала, и лопотала, и смеялась, и плакала, и капризничала, играла с ним, росла, называла его «папкой» — одним словом, жила рядом уже готовая девочка, жившая и до него, до его приезда. Там было что-то другое. Конечно, он любил ее, баловал, но теперь казалось, что тогда он не знал еще до конца, как можно любить своего ребенка. Копать! Дать! Господи, никогда же, никогда он не слыхал ничего подобного, ничего такого, чтобы сжималось сердце, как оно сжалось только что, никогда еще он не чувствовал другого человека, пусть даже маленького человечка, так близко, как если бы он вынул его из собственного ребра. Он поднялся, закурил и, почти бессмысленно, затягиваясь, стал ходить среди морщинистых гигантских стволов. Веселая шутливость ушла куда-то, и на него навалилась непонятная, совсем ему незнакомая дикая тоска. В одно и то же время стало вдруг и Лельку жалко, и почему-то Катю, и думалось, что самому ему впереди осталось не так уж много лет, и вдруг сильно захотелось увидеть Витька большим: как он, что скажет ему, какими словами, сожмется ли у него сердце от отцовского голоса? В конце концов ему стало жалко и себя самого.
Низкое солнце раскалилось за день, оседало, скатывалось к усталой зелени Сокольнического парка. Никогда еще не видел он в таких подробностях привычной этой картины, какая открывалась из-под вязов, если смотреть на закат. За кирпичным углом соседнего корпуса был видел захирелый берег Яузы, дальше серые крыши бараков, низкие, как палатки, за бараками краснокирпичные кубики домов, а уж за этими кубиками — парк Сокольники с его усталой зеленью, в которую вот-вот готово было опуститься солнце. От него уже сухо краснело по горизонту, и Борис следил за ним, как оно плавилось увеличивалось и наливалось краснотой. Вот уже коснулось верхушек сокольничьих тополей и стало погружаться в потемневшую зелень. Солнце заходило, вроде бы умирало. Тени упали на кирпичные груды домов, на крыши бараков, на землю, вспыхнула в одном месте Яуза, погорела немного и потухла, тоже умерла.
Борис стоял и смотрел, не мог оторваться. А Витек копал. И уже в сумерках из-за угла прокричала Лелька:
— Папка, ну чего там!
Странно, вроде спал, сон какой видел.
— Алле,— отозвался он,— идем. Давай, Витек, складывай инструмент, я тебе счас наряд закрою — и по домам.— Борис нарочно переводил себя в прежнее, в свое привычное состояние, но почему-то переводилось трудно, он все находился в том сне, в том непонятном оцепенении, где так жалко было всех: себя и всех остальных, и даже солнце, и вообще все на свете.
Лелька сама подбежала, собрала Витька и потащила за руку. Он все норовил бочком, но Лелькина рука мешала, и поэтому приходилось тащиться за сестренкой, спотыкаясь, цепляя ногами за каждый кустик травы, за каждую щепку. Борис шел рядом, положив ладонь на Лелькино плечико, старался притянуть ее к себе, неловко на ходу поцеловать в голову.
— Ну, папка, не щекоти.
А дома вдруг полез к Катерине, гладил ее и тоже лез целоваться.
— Ты чего это, отец? — удивилась Катерина.
— А чего, нельзя, что ли?
— Да можно, почему нельзя.
Витек был на редкость работящим малым. Он копал своим красным совком с утра до вечера, с перерывом на обед и послеобеденный сон. Днем, до прихода отца, копал с бабушкой или с Лелькой, вечером с отцом. Его упорству можно было позавидовать. Отец всячески поощрял это упорство. Сперва купил дополнительно к совку и ведерку довольно крупный самосвал того же красного цвета, а вскоре с очередной получки купил еще и красный экскаватор с настоящим зубастым ковшом и грейфером. Витек отозвался на эти покупки утроенным усердием в работе. Будучи человеком молчаливым и серьезным, он по-другому и не мог выразить свою радость.
Вот вроде и вырисовывается характер. Но это не совсем так, ибо исчерпать живого человека двумя-тремя чертами невозможно, тем более что сами эти черты и черточки почти никогда не бывают вполне определенными. Да, работящий. Однако при всем этом ему могла и надоедать любимая
работа. Тогда он оставлял свой инструмент на месте и неизвестно по какому побуждению уходил прочь, начинал заниматься каким-нибудь вороньим перышком или вообще шел куда глаза глядят до тех пор, пока его не остановят. И вот что интересно. Эти побочные черточки помогли выявить до того никому не известную и в тоже время очень важную, даже существенную, сторону Витенькиного характера. Выяснилось, что ему совершенно незнакомо чувство собственности, ни личной, ни частной, вообще никакой собственности. Первой открыла это бабушка, Евдокия Яковлевна.
Работая как-то под вязами, Витек вдруг поднялся и, не взглянув на свой инструмент, оставленный на песке, потопал к дому. Так как большую часть времени весной и летом Витек проводил не в комнате, а на воле, ходить стал нормально, лишь иногда, развлекаясь, перестраивался на припрыжку, на боковой ход. Бросил свой инструмент и потопал к дому. Бабушка знала,- что ни на какие оклики Витек не отзовется, поэтому догнала его и остановила за плечо. — Ты почему оставил свое ведерко, совочек? Витек странно как-то посмотрел на бабушку и нехотя вернулся за инструментом. Другой раз Евдокия Яковлевна оставила-его одного под вязами, ушла готовить обед. «Ты копай тут, а я пошла, обед приготовлю». Витек копал, а потом бросил все, на этот раз и любимый самосвал свой, и притопал к себе во двор, занялся чем-то в скверике. Когда Евдокия Яковлевна хватилась, под вязами уже не было ни самосвала, ни совка, ни ведерка. Таким же путем Витек расстался и со своим экскаватором, а самого Витька бабушка нашла тогда под забором больницы, где вместе с другими детьми, постарше, он разглядывал в заборную щель психических. Евдокии Яковлевне пришлось силком унести его оттуда, потому что Витек не хотел уходить, брыкался, размахивал руками и плакал. Бабушка накричала на детей, все они разбежались, у забора никого не стало. И только после этого Витек успокоился и дал себя унести. Что он видел? В застиранных больничных пижамах и халатах душевнобольные бродили по двору, сидели за столиками, грустные, задумчивые. Но с этими он был уже знаком, встречался с ними, когда ходил с бабушкой на ее дежурство. Интересны были другие. Псих, у которого слипшиеся волосы торчали во все стороны, крался по-под забором, приседая и раскрылестывая полы пижамы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31