А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

все осело в ящиках стола, раскассирован был по частям, а потом и вовсе исчез последний Витенькин магнитофон. Все это было забыто. Одна только голая наковаленка на сосновом комле тыкалась в глаза без всякого дела. Витек ушел в музыку, пианино стонало под его руками сперва в отсутствие родителей, а потом и в их присутствии, Катерина уже стала умолять Витька отдохнуть от музыки, дать ей отдохнуть, или она с ума сойдет, через стенку достает, голова раскалывается. Ушел в писание дневника, в сочинение стихов, в самого себя. Все вокруг него потускнело и окончательно потеряло всякий смысл. Он отчетливо понял вдруг, что никого не любит, трудно переносит людей, его стали раздражать культурные собаки, которых выгуливали в их дворе владельцы фокстерьеров, овчарок, мопсов, спаниелей и других отвратительных тварей. «Собаки должны жить собачьей жизнью»,— сказал он одной своей однокласснице, которая гуляла с маленькой черненькой собачонкой без хвоста, с обнаженным коричневым задом и выпуклыми идиотическими глазами, тоже в коричневых кружочках. Когда его посылали в магазин, там он с особой силой переживал отвращение к магазинной толпе, среди которой было много старых женщин, матерей, бабок, домохозяек. Все они, почти без исключения, виделись ему набитыми всякой едой. Ему казалось, что все, что лежало за прилавком: мясо, колбаса, горы масла, рыбы, куры, молоко и сыр, огромные скопления пищи,— все это шло прямым ходом в утробы этих прожорливых, никому не нужных, снующих туда-сюда старых тяжелых дам и старух. А если кто-нибудь из них вдруг обращался к нему с укоризной или же с неудовольствием или, напротив, ласково справлялся о чем-нибудь, он вынужденно оглядывал какую-нибудь полуторацентнеровую даму с крокодильей физиономией в бородавках, в дряблых, но увесистых подбородках, оборачивался на её обращение и замечал, что эти центнеры имеют довольно осмысленные глаза на рыхлой физиономии, а 'в глазах одна-единственная забота, одна-единственная мысль о колбасах, он содрогался внутренне и цепенел. «Странный ребенок»,— скажет с удивлением дама. Или: «Странный молодой человек»,— скажет она и отведет в сторону прилавка свои осмысленные глаза. А взбитые накладные волосы ее, перехваченные шерстяной тряпкой по моде, профиль дряблого, но вымазанного в красную губную краску рта будут
переворачивать в нем все внутренности, и он умотает в другую очередь.Спокойно, не задевая Витенькиных чувств, проскальзывали в его глазах молодые лица обоего пола, но только когда проскальзывали нейтрально, в своем обычном состоянии или в своем стремительном и веселом или, напротив, озабоченном беге куда-то. Но когда плясала свадьба над головой, на верхнем этаже, плясала всю ночь, а к утру вывалилась во двор, на улицу, и под эту первобытную гармошку они продолжали отбивать свою «мотанью» с глупыми или полупохабными частушками, когда он и она, жених и его дура, затянутая в постыднопохоронную кисею, когда все они шлялись по улице, вынося туда, горланя всем и каждому о своей великой тайне, о великом событии, что он и она будут с сегодняшнего дня вместе спать в одной постели,— тогда и молодые не спасали Витеньку от навалившейся на него мизантропии. Он стоял на балконе, смотрел на это шествие молодых, на этот шабаш, и тяжелые, противные мысли мучили его...
Кое-как переведенный в десятый класс с тройками, Витек не захотел никуда уезжать из города, все лето пробыл в Москве. Даже во время отпуска родителей не поехал с ними в деревню, к деду, остался дома. Как только вспомнил бабку Олю — сю-сю-сю-сю, представил себе деда с его деревянной ногой, рассказами о собственных подвигах, с его жеванием нижней губы, всегда ему плакать хочется, когда рассказывает,— стало противно, и он остался дома. «Надо,— сказал родителям,— заниматься буду».— «Смотри, как хочешь, заниматься можно и в деревне». Словом, июнь, июль и август Витек играл, спасался игрой, писал стихи, спасался писанием стихов, и чтением, и мрачными размышлениями по ночам. Особенно когда родители уехали в деревню. В эти дни никто не мешал ему гибнуть и снова жить и даже наслаждаться жизнью, потом опять уходить в свои глубины, в самого себя, где было так хорошо и безрадостно. Он сильно продвинулся в музыке. Он вырос, пушок обметал его подбородок и верхнюю губу, взгляд стал медленным и глубоким. Он сделался вполне юношей, и мне хочется отдохнуть от него немного. Вот его стихи. Пусть говорит сам.
Володе Палъцеву
Мой бедный друг, я знаю, знаю,
Давно изведал ту тщету.
Бывает счастье?
Да, бывает!
Жар-птицу схватишь на лету, В руках комок живой забьется И тихо: «Отпусти... Зачем?» И так печально улыбнется, А ты опять стоишь ни с чем.
Гуляет ветер в чистом поле, Куда ни глянь — белым-бело. Я вас любил, чего же боле? Теперь и это умерло.
Мы каждый — со своею долей, Жизнь там, где пелось и мело. Но пусто-пусто в чистом поле, Куда ни глянь — белым-бело.
Сергею Есенину
Сажусь к столу, бумагу придвигаю, И хочется начать таким стихом: «Отговорила роща золотая Березовым, веселым языком».
Тех журавлей уж нет. Куда они умчались?
И почему во мне такая грусть?
А голос журавлиный отвечает,
Что все прошло, назад уж не вернуть...
Да, все прошло, и сожалеть не надо. Но только не о том я говорю. Ведь он и сам мечтал стальной громадой Увидеть нищую страну спою.
И может, все сбылось, не знаю я, не знаю, А если не сбылось, так сбудется потом. Но все же, все же роща золотая Отговорила милым языком.
И я как будто вижу эту рощу
И поля опустевшего простор,
И влагу дней тех чувствую на ощупь,
И влага та мне застилает взор.
А я гляжу, в безмолвии глотая Внезапно подступивший к горлу ком. Да, все прошло, и роща золотая Отговорила милым языком.
И пусть у гробового входа... А. С. Пушкин
Уснули голоса тревоги, И тихо, тихо, как во сне, Родятся медленные строки И умирают в тишине.
Здесь все знакомо, все конечно В пределах глаз, в пределах рук. И где-то в глубине сердечной Стучит: «Пора, пора, мой друг...»
Так вот они: покой и воля. Ужель пришла моя пора? И делится заветной долей Со мною сам отец пера?
Катерина и Борис Михайлович вернулись из деревни загорелыми и немножечко сбросившими свои тяжелые веса, ходили бодрей, говорили бойчее и громче, чем полагалось дома, в городской квартире. Катерина пригнула к себе вскользь и на одно мгновение показавшего свою улыбку Витеньку, поцеловала в макушку, отец потрепал его за волосы. Рады были. А уж во вторую минуту в глазах Катерины и другое выступило, вроде тревожного вопроса: как тут у вас, ничего такого не случилось?
— Ну как тут у вас? — на Витеньку, на Евдокию Яковлевну посмотрела, ответа хотелось хорошего.
Витек пожал плечами. Евдокия Яковлевна немного поколебалась и сказала:
— Я ничего не знаю.
— Как не знаешь? Ты говори, мама, говори.— Катерина почувствовала что-то нехорошее, за недомолвками матери.— Чего ты ничего не знаешь? Говори!
— Я не знаю,— повторила Евдокия Яковлевна, и лицо ее морщинистое скуксилось.— Он запирал меня...
— Куда запирал?
— В мою комнату запирал.
Ничего нельзя было понять. Вмешался Борис Михайлович.
— Что вы тут, как дети, разнюнились. Кого запирал? Кто запирал? В чем дело? — и так далее.
Евдокия Яковлевна заробела немного, перестала кукситься, начала говорить без хлюпанья, даже на грубоватый тон перешла:
— Играл он тут день и ночь, соседи жаловались, на балконе ночью курил. А тут ходить к нему стала шпана всякая, как налетят, все вычистят из холодильника, понаку-рят, понаплюют, даже томатную пасту съедят, ничего не оставят, стала говорить — не нравится ему, кричит на меня и запирать стал, как эти на порог, так сразу запирает меня, один раз насильно затолкал в комнату и запер, ключ нашел специально, не выпускает, пока не разойдутся.
Витек молчал, замкнувшись. Все молчали. Потом Борис Михайлович сказал:
— Витек!
— Что она лезет всегда?! — огрызнулся Витек.
— Какая такая шпана? — спросил отец.
— Это я,— сказал Витек,— и мои товарищи. Феликс, например.
— Мама! — взмолилась Катерина.— Что ты вмешиваешься? Что тебе сделали ребята? Ну поели томатную пасту, да ради бога, тебе что, жалко? Они растут, им надо есть побольше, господи. Напугала только...
И потихоньку все разбрелись кто куда. Ворча и обижаясь, ушла к себе Евдокия Яковлевна. Борис Михайлович вошел вслед за Витенькой в его комнату и уже одному пригрозил:
— А вот курение ты оставь, а то не посмотрю, что борода растет, выпорю. Понял?
— Понял,— сказал Витек в том смысле, что понял, но курить все равно не перестанет.
Но отец не уловил этого смысла, удовлетворившись ответом, оставил Витька. Конечно, ему хотелось посидеть с сыном, поговорить о чем-нибудь, о чем угодно, о пустяках каких-нибудь, о деревне, своем отпуске, о Незнайке, вообще, как это водится между людьми, но Витек не любил разговаривать вообще с отцом, конечно, с матерью, со своими дружками не хуже других разводил пустую болтовню, еще как, с шипением, со смехом, за живот хватается от смеха, но дома кривится, как от оскомины, когда ему что-нибудь скажут, чтобы просто разговор затеять, обычный принятый между людьми, тем более между своими людьми. Нет, тут он сразу умным делается, кривится, как от оскомины. И Борис Михайлович больше в отместку, что не может найти никакого предмета для разговора с сыном, чем за это курение,— сам-то начал курить намного раньше, куда от этого денешься, пусть себе курит — но в отместку, сказал, что выпорет, и строгость напустил на себя. А ведь месяц не виделись, хотелось, конечно, посидеть,
порасспросить, как и что, чем занимался тут, о чем думал и так далее. Не получается. А пока Катерина разбиралась с привезенными из деревни чемоданами, Витек полежал-полежал у себя и сел к пианино, заиграл, и сердце отцовское сразу же подскочило до верхней точки, до самого горла, там колотилось от нежности, от любви к сыну. Долго сидел и слушал за стенкой, глядя на Катерину, которая разбиралась в чемоданах и, видно, тоже слушала, не зажимала ушей, не стонала, что голова раскалывается. Долго слушал и думал, что неправильно они относятся к Витеньке и зря наваливаются на него, какие-то дурацкие пустяки ставят на первое место, заслоняют ими главное, а ведь главное — вот оно. Какая душа у Витеньки чистая, благородная. Разве может эта музыка выходить из какой другой души?! Глупые, старые дураки-идиоты!
Борис Михайлович встал и пошел к Витеньке. Немного постоял за спиной, посмотрел на нотные страницы, написанные не по-русски, непонятно, а музыка, значит, написана там понятная, и не одному Витеньке, но и ему, старому дураку, сердце к самому горлу подкатывается, это тебе не радио, не телевизор и не Наташка, куда там Наталье?! Тут хоть реви, обливайся слезами. Он стоял и чувствовал к Витьку такой прилив нежности и обожания, как в ту давнюю ночь в деревне, когда, маленький, он умирал у них на руках и сами они с Катериной тоже умирали от страха и любви. Ведь это же он, их Витек, вон как вытянулся, на голову выше отца с матерью, сидит сейчас все тот же Витек, и его руки, сильные и умные пальцы, как они сильно и нежно касаются, бегают по этим клавишам... Никогда не думал, что доживет до этого. Он подошел совсем близко и, боясь помешать Витеньке, не смея погладить его по голове или хотя бы коснуться его плеча, спросил:
— Сынок, скажи нам с матерью, что это играешь ты, как называется?
Витек, не отрываясь от нот, чуть вывернул голову, сказал, что играет ноктюрны Шопена.
— Ага, ноктюрны Шопена, понятно. Играй сынок, а на бабку ты не обращай внимания.
И тихо ушел Борис Михайлович, Катерине сказал, что Витек играет ноктюрны Шопена, куда там Наталье до него!
— Ноктюрны Шопена? — переспросила Катерина, ей было так приятно выговаривать эти красивые слова, не чуждые теперь для нее, потому что они Витенькины, то есть их слова, ихней семьи. Ноктюрны Шопена...
Борис Михайлович даже на работе говорил, про эти ноктюрны. «А, Борис Михайлович! А, привет!» И так далее. «Как отдохнул, что новенького?» — «Да вот отдохнул, в порядке, сын все эти ноктюрны Шопена играет...» — «Ноктюрны?» — «Ноктюрны Шопена, а ты что думал?» — «А что тут думать, растут ребята, они теперь все могут».— «Все, да не все»,— возразил Борис Михайлович.
Он и на другой день, на работе, все еще думал, что Витек у него не как все, что особенным растет, да, трудным, сложным, но особенным, не как все. Даже дядю Колю припомнил, прав был старик, мудрый был человек, когда еще Витька угадал, а вот сами они с Катериной из-за всякой ерунды все загоняют Витеньку в угол, от себя отталкивают, душу его по мелочам коверкают. У людей босяк босяком растет, а гордятся, вот, мол, мой, то-то да то-то. Подумаешь, в футбольную команду пробился или на завод пошел, за станком уже стоит, невидаль. А нашего кто поймет? Кто будет гордиться, если сами шпыняем? А он играет как! Послушали бы мои работяги, не поверили бы, что сын. Музыканту с телевизора далеко до него.
А тогда, в день приезда, когда Витек за стеной играл ноктюрны Шопена, Борис Михайлович Катерине говорил:
— Нет, Катя, неправильно мы относимся к Витеньке, грубо, портим его грубостью.
— Это все ты рычишь, как чуть что, сразу орать.
— Я, один я. Ты вот мать, ты его, как мать, приблизь, что ли, тебе это положено, мне-то, отцу, неудобно по головке гладить, а тебе... пожалей ты его раз-другой, рубашку ему новую купи, в десятый класс перешел, можно бы и костюмчик
купить.
— Если бы ты всегда был такой умный, не писал бы он про нас, не обижался, ты виноват, отец.
Катерина оставила свои занятия и подошла к Борису Михайловичу, глядя в глаза ему, сказала, вроде мысль осенила ее счастливая.
— Ты вот вместо слов,— сказала она,— взял бы сейчас и вышел с Витьком, прошелся бы, в магазин заглянули вместе, купил бы и рубашку, и костюмчик, надо с сыном бывать почаще.
И тут же Катерина решительно вошла к Витеньке.
— Витек,— деловито приказала она,— закрывай-ка свою музыку, сходите с отцом в магазин, а я уберусь в квартире, у тебя уберусь, тут как поросята ночевали, давай, Витек! —
И сама, не дожидаясь, взяла ноты, положила на моею и закрыла крышку пианино.
Борис Михайлович удивлялся и даже завидовал Катерн не, так просто она распоряжалась с Витенькой, не задумыва ясь, как тот отнесется к ее крутым распоряжениям, к этим безоговорочным жестам: хлоп, хлоп — сложила, закрыла, давай, уметывайся, мне убираться надо. Или: «Хватит, голова раскалывается от музыки твоей». И Витек подчиняется, принимает это как надо, даже если и огрызнется, видно, что не обижается. Ведь грубо же, некультурно, не даст доиграть до конца, рраз, закрыла, захлопнула крышку, и никаких разговоров. А если она каждого уговаривать станет, уламывать, ждать, никогда не сможет управиться по дому. Конечно, она права, но Борис Михайлович так не может. А теперь Витек смирился в ту же минуту, поднялся, стал одеваться, спросил только, может, он сам сходит, принесет что надо.
— Идите вместе,— приказала Катерина,— все равно мешать будете, у меня стирки сколько, уборки. Идите.
Дала сумку в руки, сказала, что купить к обеду. В прихожей провожала, а тут звонок — Лелька позвонила. Витек рзял трубку. Ах, Витюленька, папуленька, мамуленька, приехали? Лё-лё-лё, ля-ля-ля и так далее. Передал трубку матери, поморщился.
Мужчины вышли. Через час прискакала Лелька. Ох эта соблазнительница, расцвела на чужую беду, дурака какого-то ответственного водит. Дурочка, пора бы и за ум браться. Хорошего бы мужа ей, как бы хорошо.
— Доиграешься, Леленька.
— Мамочка, оставь ты свое.— Чмок, чмок в щеки мамочку свою.— Мне хорошо, чего тебе надо еще. Как там дед с бабкой? О! А мы, мамочка, в Гаграх отдыхали, ты себе не представляешь!
Мужчины шли вверх по Ленинскому, старательно обходили встречных пешеходов, старательно пересекали перекрестки, вообще старались идти, чтобы быть вроде сильно занятыми хождением, потому что говорить не говорили, не знали, о чем говорить, и старались идти, не по привычке, как все люди, не автоматически двигаться вместе с общим потоком, а старательно, неловко обманывая друг друга, что сильно заняты оба тем, что идут, обходят встречных, пересекают перекрестки. Легкий длинноногий Витек немного впереди, грузный, тяжелый отец немного позади. Витек оглядывается, поджидает отца, потом опять идет впереди. Конечно, сначала Борис Михайлович попытался.
— Ну как ты тут, Витек? — спросил он.
— Ничего,— ответил Витек вполне миролюбиво и даже охотно, но дальше дело не пошло.
Дальше пошли молча, стали стараться идти. Когда проходили мимо пивного ларька, уже прошли почти что, Борис Михайлович как бы спохватился — ах ты, пиво, пивка бы выпить. Прямо надо сказать, не очень-то хотелось Борису Михайловичу пивка, вообще он меньше стал пить, слишком погрузнел, люди говорят, что от пива это, и он поменьше стал пить, а сейчас и вообще не хотелось ему, но он так спохватился, так забеспокоился:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31