А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Приняли его две учительницы: знакомая, по литературе и языку, и другая с ней, которая все время поддакивала знакомой, вставляла свои слова. А говорили про Витька, что он обязательно вырастет мерзавцем и негодяем. Да, да, именно так. Это вторая поддакивала. Почему? Потому что он, Витек, вступил в открытое единоборство с учительницей по русскому языку и литературе. Единоборство. Смотрит на нее нагло, а в глазах презрение. Когда учительница крикнет, чтобы Витек прекратил смотреть с презрением, или когда сама она уставит на него испепеляющие глаза, тогда он двумя руками начинает как будто бы оттягивать от зубов резинку и как будто бы хочет выстрелить в учительницу жеваной бумагой. Почему как будто бы? Потому что после проверки оказалось, что никакой резинки у него на самом деле нет, он просто терроризирует, берет на испуг. «Он преследует меня угрозами, делает вид, что стреляет в меня
жеваной бумагой». Борису Михайловичу очень хотелось выразиться по-черному, а то и посильней как-нибудь, послать эту учительницу куда-нибудь подальше или просто обозвать как-нибудь, но вместо этого он пришел и надавал Витьку пощечин, первый раз в жизни ударил сына, по щекам надавал и страшно удивился, как Витек отнесся к этому, как выпрямился в струнку, даже вперед подался немного, окаменел и дал бить себя по лицу. Голова у него откидывалась в сторону от удара, но он возвращал ее на место, чтобы отцу было удобней бить. Даже страшно стало, потому что показалось, что выдержка Витька не имеет предела, что он может вполне сгореть на костре, не сойдет с места, не попросит ничего, наоборот, если даже упадет от слабости, то постарается снова встать, чтобы сгореть стоя. Стало страшно. Значит, силой его не возьмешь. Раньше, например, любого можно было привести в чувство, заставить покориться, всыпал хорошенько — и все в порядке, долго будет помнить. С этим так не получается. Бей, если хочешь, а может быть, и так: бей, если ума хватает или, наоборот, не хватает, можешь убить, делай вообще что хочешь, все вытерплю, потому что все это презираю, не ставлю ни во что.
Неужели все они такие? Подрастающие? Может, они лучше нас растут?.. Ладно панику поднимать, перемелется — мука будет. Будет ли? «Ты что же, сынок? Доводишь меня до чего? — На другой день говорил по-доброму. — Додумался в учительницу стрелять. А если бы резинка была? Нажевал бумажки и запустил бы? Прямо в лицо учительнице? Так, что ли? Что ж ты молчишь, сынок?» Молчит. Вот тут уже стал он по-настоящему молчать. «Тебе что, сказать нечего?» — «Да, нечего».— «Ну, слава богу, хоть это сказал».
Сложное дело. Крайние меры не действуют. Может, навстречу пойти? Как сам знает, так пусть и делает? Это уже Витек играть перестал, потому что увлекся паяльником. Как, бывало, звенел голосок его, колокольчик! А когда молчал, из комнаты доносился тоненький звон наковаленки — динь-динь-динь. Ковал Витенька. Но сколько можно ковать? Ведь он ковал ничего, просто играл наковальней, молотком. Динь-динь-динь! Но годы идут. Вырос Витек, в шестой уже пошел, ковать ничего, простую проволочку, уже не хотелось. И тогда увлекся он паяльником. Кислота, цинк появились, попросил электропаяльник купить, купили, дымком затянулась Витенькина комната, своеобразным запахом, между прочим, близким Борису Михайловичу и желанным.
Близко к металлу, к заводскому делу, поэтому Борис Михайлович особо не раздумывал, когда Витек, глядя в пол, сказал однажды, что не будет больше заниматься музыкой. Почему? Потому что не может совместить: Витек показал на свое хозяйство, на стол, где дымился паяльник, где было все завалено диодами, триодами, конденсаторами, изоляцией, полупроводниками, панельными пластинками, разноцветными проволочками и прочей радиоутварью, которую Витек добывал с приятелями на промышленных свалках под Москвой.
Борис Михайлович заглянул к нему в комнату, остановился за его спиной, с удовольствием наблюдал. Витек собирал транзисторный приемничек, припаивал одну детальку к другой, и на панельке перед ним уже образовалась такая сложная, запутанная схема, что Борис Михайлович с приятной гордостью за сына подумал: обгоняет отца, обгоняет, не может Борис Михайлович разобраться в этой сложной и запутанной паутине проводков, красных, синих, желтых, в этом беспорядочном нагромождении диодов, триодов, транзисторов, сопротивлений и конденсаторов, в каких-то каскадах, где его Витек был полновластным хозяином. Вон он что-то отпаял и перенес в другое место, к другому припаял, новую взял детальку, прибавил еще куда-то, куда и прибавить вроде ничего уже нельзя. Дышал Борис Михайлович за спиной Витька, и тот слышал и, конечно, догадывался, что отец тихо радуется там, за его спиной. И это был подходящий момент. Витек встал, повернулся и, глядя в пол, сказал, что не будет больше заниматься музыкой. Почему? Потому что не может совмещать.
Борис Михайлович не особо стал раздумывать. Раз такое дело, что ж, пусть будет так. Если бы каким баловством занимался, дело другое, а это мне по душе, будешь по радио специализироваться и на спутниках можно, и так, на земле, работы хватит. Не всем же на пианине играть. Витек не ожидал такого легкого разрешения, обрадовался, сказал, что во Дворец будет ходить, в радиокружок. Ну, это уже совсем хорошо. Борис Михайлович с ужасной неловкостью объяснил Елизавете Александровне: «Наотрез отказался, силу применять как-то неудобно и перед вами все-таки неловко».— «Да полно вам, Борис Михайлович, что тут такого, случай довольно обычный, между прочим, по секрету скажу, как только начнет обращать внимание на девочек, сам вернется к инструменту, тогда вспомните меня».— «Ну, до девочек еще далеко ему».— «О! Не говорите...»
Елизавета Александровна больше не приходила, пере стала приходить к Витеньке, пианино замолчало.Но это потом стало грустно, а сначала ничего особенного, даже весело было. Витек паял, собирал маленькие транзисторные приемнички, из его комнаты всегда доносилась музыка. Все удивлялись, как это из мусора, из каких-то железочек, рассыпанных по столу, кое-как приклеенных друг к дружке, идет музыка, сперва через наушники надо было слушать, а потом Витек сделал так, что эти железки вслух пели и разговаривали, как настоящее радио. А уж когда он уложил весь этот металлический мусор в мыльницу, в простую, самую обыкновенную мыльницу, и она запела, как приемник, тут все ахнули и про пианино уже не вспоминали. Решили, что Витек нашел себя вполне, что его будущее определилось.
Как это и положено, в счастливой семье все было хорошо. Тут как раз и Лелька закончила университет, по историческому факультету, и уже работала. Ее биография, куда входили школа с университетом, а также первые самостоятельные шаги по жизни, была как стеклышко. Если бы все были такими, как Лелька. Но Витенька не любил ее. Сперва потому, что: «Вот гляди, даже Лелька ест кашу, а ты не ешь, вот Лелька учит уроки, а ты и не садился, почему у Лельки все прибрано, все чистенько, а ты на кого похож и так далее». Сперва поэтому, а потом он просто возненавидел ее, к ней стали ребята приходить, придут, сядут, вообще рассядутся, острят наперебой, каждый выставляет себя, остроумие показывает, ржут вместе, а то Лелька книжкой кого-нибудь огреет по спине, притворяется, вроде сердится, а сама рада без памяти, что ребята вокруг нее увиваются. Девочки, между прочим, почти не приходили, а все эти — женихи. Они и по телефону то и дело названивали. Когда подходил Витек, он никогда не отзывался, швырял трубку и говорил, иди, женихи, мол, названивают. Лелька фыркала, но сама со всех ног бросалась к телефону и сразу начинала расплываться, рот до ушей делать, голосом играть — о-ле-ле, ле-ле, ха-ха-ха и так далее, дура толстожопая. «Ты что же, негодяй, на сестру так говоришь, волю взял...» Витек недослушивал материну брань, быстренько, подобрав зад, чтобы не хлестнула чем-нибудь, ускальзывал в комнату. Конечно, главную роль играла тут разница в летах, большой разрыв, на целых одиннадцать лет, поэтому Витек и Лелька не могли найти в себе ни-
чего общего. Так знакомые объясняли, Наталья, например, мать Вовки, который застрелился потом, в девятом классе. Наталья говорила, что это у всех так. Если большой разрыв в летах, дети, как правило, не ладят. Особенно Витька донимали эти ребята, они, как мухи на мед, налетали на Лельку. Конечно, она красивая, хотя и не очень. Вообще-то, если бы не эти прилипалы, с ней можно было бы и дружить немного, ведь когда-то, очень давно, когда Витек еще в детский сад ходил, он любил Лельку. Дома он, как хвостик, тихо, без слов таскался за Лелькой из комнаты в комнату, из коридора на кухню и так далее. Молча потому, что и он, и Лелька отлично понимали, чего хочет Витек, чего он ждет, слоняясь за ней по пятам, он хочет, чтобы Лелька поскорей садилась за уроки. Обожал уроки. Устраивался напротив и мысленно сопровождал каждое Лелькино движение, то есть даже не сопровождал, а как бы сам доставал учебник, находил нужную страницу, читал, хотя читать еще не умел, шевелил губами, читал, потом писал, подчеркивал, решал задачи, чертил и даже чуть-чуть язык высовывал, когда Лелька старательно писала в тетрадке. Тут, напротив Лельки за столом, выучил он буквы и цифры, а также поднатаскался в разных выражениях и словечках. Буквы и цифры он выучил в перевернутом виде, потому что сидел напротив, и легче всего узнавал их, а потом и читал, именно в этом перевернутом виде, а уже в школе эту манеру читать показывал как фокус, все очень удивлялись, и никто не мог повторить за Витьком, никто не мог так бегло читать вверх тормашками. Он чуть ли не голова к голове склонялся с противоположной стороны над Лелькиными уроками и то и дело спрашивал, пальчиком показывал. «А это? Леля? Это — «ж»? Да? А это «рры»?» — «Не «ры», а «эр».— «А это — восемь? Вопросительный? А это? Корень?» — «Квадратный корень».— «Мама, у нас квадратный корень, в Лелькиной книжке». Витек любил тогда Лельку. Да он и мать любил тогда, и отца, и бабку Евдокию Яковлевну, и деревенского деда, и бабу Олю. И не было ни одной фотографии, где бы он не улыбался, не сиял бы своими лучистыми, замечательно серыми глазами. И не тихонечко как-нибудь, не застенчиво, не исподлобья, а с вызовом, с веселым напором, открыто, готовый каждому откликнуться, отдать свое прекрасное сердце. Как-то летом, в один из приездов на Незнайку, когда дедов сад, и луга, и лесные поляны, и берега Незнайки утопали в цветении трав, все благоухало, Витек в белой и легкой панамке, в беленькой рубашонке и коротких штанишках, почти утопая в ромашках,
бросался от одного цветка к другому, то скрывался с головой и приседал перед голубенькими незабудками, то доставал из зарослей ромашек розовую гвоздичку на тоненьком стебельке.
— Мама! Папа! — звенел его серебристый голосок.
— Нравится? — спросила тогда Катерина.
— Ведь это же цветы,— ответил Витек.
— Я и не знал, что ты любишь цветы,— сказал отец.
— Ведь я же сам, папа, цветок жизни,— сказал тогда Витек.
Конечно, чувствовалось влияние «Крокодила», но в этой шутке была одна только правда. Вот она, фотография. На белом фоне ромашек, вернее, из белых зарослей ромашек выглядывает в белой панамке Витек. Смотрит навстречу, улыбается. Куда же он подевался? Цветок жизни. Ведь был он, был и не мог пропасть навсегда. Когда уже возненавидел он Лельку из-за этих прилипал и, к остальным охладев постепенно, отчуждался, даже тогда — правда, мать долго упрашивала, стыдила — собрал он для бабушки Евдокии Яковлевны приемничек, упаковал в мыльницу и сам отвез в больницу, где бабушка лежала с первым инфарктом, поправлялась уже. «Вот,— говорила бабушка товаркам своим по палате,— вот мыльница, а на самом деле это приемник, внучок сделал, послушайте, надевайте наушники, а я включу, слушайте». Товарки и правда слушали из этой мыльницы передачи, как из настоящего приемника. Они слушали, ахали, внучонка хвалили, вот ведь какой, сам сделал и бабушке принес, чтобы не скучала в больнице, теперь таких внуков поискать — не найдешь. Товарки удивлялись и радовались, а бабушка плакала от счастья, что у нее есть такой внук, Витек, Витенька. Она плакала от счастья и оттого еще, что знала, что Витек уже с трудом ее переносил, через силу отвечал, через силу отзывался на ее какую-нибудь просьбу, что он вообще уже никого в доме не любил.
— Счастливая вы, Евдокия Яковлевна,— говорили товарки по палате.
— На бабушкиных руках вырос, как же,— гордилась и плакала Евдокия Яковлевна.
«Невыносимо жить нелюбимым у нелюбимых родителей». Вранье же, все до последней капли вранье. Перед собой оригинальничает. Или нахватался у кого-нибудь, у Вовки например, там это серьезно, отец шалава, то уходит из дома, то приходит. И конец получился какой, проглядели парнишку, сами собой занимались, а его проглядели.
Борис Михайлович всегда успокаивался, когда под руку попадались фотографии, и он начинал их разглядывать, забывался и успокаивался. Особенно любил он разглядывать фотографии вдвоем с Катериной. Как они упивались воспоминаниями! Потому что уже потихонечку начинали стареть.
Вот большая фотокарточка, один Витек сидит, улыбается заносчиво, и голову держит тоже заносчиво. Это у него есть в характере. Сперва заносчивость была открытая, заметная, даже приятная, а потом тихая стала, скрытая, стал ставить себя, хотя и тихо, про себя, но выше всех, считал, что все может и что никто так не может, как он. На карточке только начало, тут все еще открыто — в откинутой голове, в глазах заносчивость еще очень милая, детская. Но в лагере, на пионерском костре, вместо каких-нибудь приличных стихотворений Маршака, или Агнии Барто, или на крайний случай Пушкина он уже читал Вознесенского, чтобы не как все. Летом Витек обычно отдыхал у деда и бабки, на Незнайке, а тут предложили Борису Михайловичу отправить Витька в заводской пионерлагерь, и он согласился, и Витек с охотой поехал. «Ну, как там наш?» — спрашивали Борис Михайлович и Катерина, потому что Витек все-таки первый раз в лагере, хотелось, чтобы не хуже других был. «Мальчик неплохой, особых жалоб не поступало, хотя замечания есть. Как-то прогулял весь день в лесу, совершенно один, без присмотра, и вот еще: на пионерском костре читал Вознесенского». Работница завкома, отвечавшая за лагерь, развела руками, сама-то она ничего в этом не видит плохого, потому что Вознесенского трудно достать, и она не в курсе, но сигнал из лагеря был, просили передать родителям, чтобы обратили внимание, что-то там с Вознесенским не все в порядке, во всяком случае, он не для детей. Борису Михайловичу да и Катерине что Маршак, что Агния Барто, что Вознесенский — все было одинаково, но ушли они домой с какой-то тревогой. Дома попросили Лельку достать этого Вознесенского. Лелька могла достать кого угодно. Между прочим, достала шапку отцу такую, что на завод неудобно было ходить в ней, и он не надевал ее в будние дни, пыжиковая, редко на какой голове увидишь, надевал по праздникам, чтобы заводские не смеялись, вот, мол, начальник какой в пыжиковой шапке ходит, будут, конечно, смеяться. Лелька в пыжиковой ходила, ей можно.
Стали смотреть Вознесенского, смотрели, смотрели читали, читали, ничего не нашли, сильно пришлось поломать зубы, но плохого ничего все-таки не нашли. Отложили до Витенькиного возвращения. Когда вернулся, отец спросил:
— Ты что там читал на костре?
Катерина сидела, поджав губы, интересно было.
— Ничего не читал.—Витек не успел остыть от возбуждения, оттого что домой вернулся, оттого что в голове еще не утихла шумная лагерная жизнь.— Я ничего не читал.
— А Вознесенского? На костре? Читал? Отец протянул книжку, попросил показать.
— Лонжюмо.
Полистал, посчитал страницы.
— Длинно,— сказал и начал читать. Читалось с трудом, но хотелось понять, в чем тут Витенькина была вина. Когда дочитал до этих строчек: «Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей», сказал, что это правильное замечание, но потом посмотрел на Витька и спросил: — Витек, как ты это запомнил все? Тут же непонятно для тебя.
— Понятно,— ответил Витек.
— Что понятно?
— Все.
Отец не поверил, но стал дальше читать.Врут, что Ленин был в эмиграции. (Кто вне родины — эмигрант.) Всю Россию, речную, горячую, он носил в себе, как талант! Настоящие эмигранты пили в Питере под охраной,
воровали казну галантно, жрали устрицы и гранаты — эмигранты! Эмигрировали в клозеты...
— В клозеты? И это читал на пионерском костре? — спросил отец.
— Это я пропустил,— виновато сказал Витек.
— «В куртизанок с цветными гривами — эмигрировали»! Тоже?
— Пропустил.
— Значит, и про куртизанок понимаешь?
— Да,— сказал Витек.
Отец вздохнул, лоб вытер ладонью.Катерина слушала, мало что улавливала, но отчего-то гордое чувство за Витеньку, нежность к нему омывали ей душу, однако же долго сидеть она не могла, потому что слушать чтение это ей было скучно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31