А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В это время кроли выбежали из мешка. Кабанчик завизжал, видно наткнувшись на одного из них, и заметался из угла в угол. Надо было притихнуть на время, дать кабанчику успокоиться, но эти кроли словно ошалели — носились по хлеву то ли с перепугу, то ли почуяли волю после долгого сидения в клетке, но унять их не было никакой возможности. Гоняться за кабанчиком нельзя — поднимет шум — и выжидать не было времени.
Захар уже готов был уйти ни с чем, но самолюбие взяло верх над рассудком. Какого черта уходить? Время еще есть, опасности никакой, что-нибудь придумает. Пожадничал, соблазнился этими несчастными кролями, теперь жди, когда они утихомирятся. Он присел у дверей и стал прислушиваться к тревожному хрюканью кабанчика.
«Чертовы кроли! — злился Захар.— Верно говорил Сенька: вора губит жадность, сомнение и самоуверенность. И безмерная смелость — гибель, и трусость—гибель, нужны спокойствие и трезвый расчет. Вот тебе и расчет, на облезлые шкурки позарился. Теперь гоняйся... А если выпустить?» Он обрадовался такой мысли и слегка приоткрыл дверь.
Кроли заметили выход и один за другим юркнули во двор. Захар свернул мешок, подобрал ломик, вытянул из-за пояса щипцы и зацокал языком, подзывая кабанчика. Перепуганный кабанчик не подходил.
«Ничего, на улицу захочешь выйти. Тут я тебя, на выходе, и приглажу»,— решил Захар и попятился из хлева.
— Стой, бандюга!
Словно кнутом, стегнул Захара этот хриплый окрик. От неожиданности он оцепенел на секунду, но в следующее мгновение рванул настежь дверь хлева, выбив ею из рук деда Евдокима старенькое ружье, и кинулся к огородам.
— Никак, Захар...— услышал он вдогонку растерянный дедов голос.
«Признал! — подумал Захар панически и остановился у плетня, чувствуя, как руки и ноги его расслабились, стали вялыми, непослушными.— Чего ж теперь бежать? Признал, старая развалина!» Он скрипнул зубами с досады и подался обратно к хлеву.
Дед Евдоким уже оправился от удара и стоял посередине двора, держа на взводе ружье.
— Што ж ты, гадина, делаешь! — сказал дед с укором.— Што ж ты делаешь-то!
— Не шуми, Тихонович,— заговорил Захар заискивающим голосом, в то же время соображая, заряжено ружье или нет.— Бес попутал, прости Христа ради!
— Стой!—насторожился дед.— Пальну!
Захар остановился. «Старый пес, зарядил-таки».
— Да я так, я ничего... Послухай, Тихонович, проси сколько хочешь. Какой тебе резон садить меня? До смерти обеспечу, у меня есть. Ну?
— Награбленным откупаешься? Не надо мне ничего от тебя. Ну-ка, шагай в хлев!
«Не отпустит,— подумал Захар, все сильнее ощущая холодок стального ломика под мышкой.— Не сговорюсь».
— Ну, посадишь ты меня, какая польза? Тебе и хуже.
— Это чего? — не понял дед.
— А того, что кинул ты свой пост, ушел с работы. По нынешним временам—это преступление. Я сяду, так и тебя не помилуют. Не колхозное ведь добро спасаешь, а? Пораскинь-ка мозгами.
Дед Евдоким задумался, даже ружье опустил.
— Верное дело, Тихонович,— напирал Захар.— Сколько хочешь? Отдам все и по гроб благодарить буду.
— Ты мне зубы не заговаривай. Ушел, значит, надо было. Давай-ка...
Договорить дед Евдоким не успел. Пинком страшной силы Захар выбил из его рук ружье, выхватил из-под мышки ломик и опустил на голову деда. Хрустнул расколотый надвое череп, и дед Евдоким беззвучно осунулся на землю.
Захар наклонился над ним и выдохнул с облегчением:
— Готов...
Он взял деда за ноги, оттянул к стенке хлева и кинулся на огороды.
Первой мыслью Захара было: «Бежать!» Но, остыв немного, понял всю бессмысленность побега. «Куда бежать? А сын? Ну, сыну-то люди добрые не дадут помереть с голодухи, да не в том дело. Бежать — значит выдать себя. На-кось, выкуси! Так я вам и дался. Идти домой и спать спокойно — вот что мне надо. А этому — за батьку, чтобы не сводил в могилу невинных людей. Кулака нашли... Давал я себе слово отомстить? Вот и отомстил. Свел случай. И к чертям собачьим все остальное!»
Захар закинул в болотянку ломик, щипцы, обогнул деревню околицей, задами дворов пробрался к своей хате, бесшумно вошел, разделся и лег в постель. Уходил он — сын спал, и вернулся — спит. Вот и добре.
Всю ночь Захар не смыкал глаз, а утром встал в обычное время, накормил сына, поинтересовался его учебой, собрался неторопливо и отправился на работу.
У двора Евдокимовой хаты уже толпился народ. Потоптался и Захар среди людей, покачал головой, повздыхал и вслед за другими подался на колхозный двор. Убийство— убийством, а выходного никто не объявлял.
До обеда работал Захар, как никогда, старательно, грузил навоз на телегу, отвозил в поле, опять грузил... Разогнулся от кучи навоза только к полудню, когда увидел перед собой двух милиционеров.
— Довбня Захар, вы арестованы! — сказал один из них.
Захар вздрогнул, нерасчетливо нажал на вилы — треснул черенок.
«Значит, заметили»,— подумал он тоскливо, отбросил в сторону негодные вилы и покорно свесил голову.
Весна 46-го ничем не отличалась от десятка других весен, но Антип Никаиорович ждал ее с тревогой. За зиму он вконец ослаб от горя непосильного, от плохих харчей, от старости. Переживет эту весну или нет? Если протянет до первой огороднины — проживет еще год, это он знал хорошо. Главное для старика — перенести весеннюю распутицу.
И зачем природа так несправедливо распорядилась, зачем обрывает человеческий век именно весной, когда все вокруг просыпается к жизни, когда желание жить становится особенно острым? Что же она, природа, глупа и жестока или мудра, только не дано понять ее мудрости человеку? Что же она, по весне убирает с земли все старое, ненужное или зло насмехается над людьми, проявляя свою необузданную власть над ними? Никогда Антип Никаиорович не сомневался в мудрости природы, даже не заду-смывался над этим, а теперь вот задумался. Ему хотелось жить, он должен был жить, собраться с силами, поехать в Москву и отыскать правду. Вера в справедливость на какое-то время пошатнулась в нем, пробудила недобрые думки. А с такими думками он не имел права умирать. В конце марта его вдруг потянуло на кладбище, к мо-гилке Акулины. Несколько дней держался, преодолевая не-понятное желание и пугаясь его, как предвестника близкой кончины своей. Но противиться этому желанию не смог. Ввечеру, стараясь быть незамеченным, он выбрался из деревни на кладбищенский пригорок, засаженный тополями и сиренью, прошел к могилке жены и уселся на ветхую лавочку у подножья осевшего за зиму, чуть при-метного холмика.
Подувал слабый ветерок. Солнце закатилось за лес. Птицы угомонились. Было тихо и одиноко. Антипу Ника-норовичу хотелось вспомнить что-нибудь хорошее из своей жизни с Акулиной, хотелось представить покойницу живой, представить себя рядом с ней молодым, крепким мужиком. Но думалось о другом: вот могилка осунулась — поправить надобно, крест перекосился, и голубая краска с него смылась дождями — где достанешь такую в нынешние времена? Он бы и сейчас поправил крест и могилку, да скоро радуница, негоже торопиться — вместе со всеми сельчанами накануне праздника, по древнему обычаю, и позаботится об усопшей. И еще думалось и думалось больше всего о свободном месте — небольшом пятачке — рядом с могилой жены. Он старался не глядеть туда, но взгляд его помимо воли тянулся к этому пятачку серой земли, усыпанной перегнившей прошлогодней листвой, сквозь которую уже пробивались редкие зеленые стебли травы.
Неужто и не заведет Антип Никанорович пчел, не покормит внуков медком? Все было недосуг, все не хватало времени. А сейчас до пчел ли?..
Долго сидел Антип Никанорович на ветхой лавочке, ушел с кладбища затемно, когда плечи свело от холода и стал чувствителен сырой весенний ветер. И, уже подходя к своему двору, он вдруг представил тот свободный клочок кладбищенской земли развороченным острыми лопатами, с желтым суглинком по бокам пустующей ямы. Представил и вздрогнул от охватившего его страха.
С этим страхом и вошел в хату.
— Где же ты, батя, так долго? — спросила Ксюша с укором.
— Да ходил тут...— ответил он неопределенно.
— И остыло все... Мы уже повечеряли, не дождались. Поешь, да прибирать буду.
— Без аппетиту я што-то,— вздохнул Антип Никанорович, но сел к столу. Он должен жить, значит, надо есть, и как можно больше. Другое дело — есть-то нечего: постный суп, бульба, толченная на воде, да ломоть оттесливого хлеба. Молока за этим столом не видели уже с осени, когда прирезали старую Зорьку, не дожидаясь, пока подохнет. В хлеву стояла годовалая телка, еще не обгулянная — до следующей зимы молока от нее не жди.
Повечеряв, он присел к печке и прижался спиной к теплым кирпичам. На кладбище изрядно-таки продрог и теперь никак не мог согреться...
Подошел Артемка, потоптался возле деда и спросил:
— А чего это, если кто боится смерти, тот недостоин жизни?
— Чего-чего? — встрепенулся Антип Никанорович.— Ты откуда взял такое?
—А у тетки наколка на руке: «Кто боится смерти, тот не достоин жизни». Ну, когда мы с тобой в Гомеле были, я прочитал. Злая такая тетка.
— Блатная, значит,— проворчал Антип Никанорович, не найдя ответа на внуков вопрос.
— А разве тетки бывают блатными?—удивился Артемка.
— Бывают. Забудь ты это, выкинь из головы.
— Ага,— согласился Артемка.— Да вот я забуду, забуду, а оно опять вспомнится. И цыганята —тоже...
— Все равно забудь. Рано тебе думать об этом.
Видя, что дед не расположен к разговору, Артемка подался в горницу, а Антип Никанорович полез на печку выгревать застывшую поясницу.
Артемкин вопрос растревожил его, заставил задумать-
ся над своим страхом перед смертью. Что же ты, Антип Никанорович, и вправду напугался, так и не сможешь уйти по-человечески? Отжил ведь свое, уступай дорогу, не путайся у людей под ногами. Сделаны земные дела твои. Сделаны?.. Нет, однако, не сделано главное — не обретен покой, значит, не понят этот мир, не найдено свое отношение к нему. Все свои долгие годы он знал, что делает и для чего делает, знал цену жизни, знал, где неправда, где правда и как ее найти. А теперь не знает, теряется в догадках. Или разум стариковский притупился, или он не понимает чего-то? Нет, не сама смерть пугала Антипа Никаноровича — неоплаченный долг перед жизнью пугал его.
Всю ночь его мучил кашель и кидало то в жар, то в холод, утром еле слез с печи, перебрался на лежанку. Протянуло сырым ветром на кладбище, захворал Антип Никанорович и слег. Две недели пролежал пластом, Ксюша с ног сбилась, выхаживая батьку. Две недели приказывал себе: «Жить! Жить!» Иногда задавал вопрос: «А для чего?» И тогда становился равнодушным ко всему, но это равнодушие пугало его больше, нежели думки о смерти, и он опять твердил: «Жить!»
В середине апреля поднялся, начал прохаживаться по хате. В это время и узнал об убийстве деда Евдокима и аресте Захара.
— Зверюга, показал-таки нутро свое,— сказал он со вздохом и не почувствовал к Захару прежней злости. Не хватало уже в Антипе Никаноровиче сил ни для злости, ни для радости.
— Теперь отпустят Тимофея, а, батя? — спросила Ксюша с надеждой.
— Так быстро не отпускают, дочка. Обвиноватить человека завсегда легче, нежели оправдать. Погодь, вот оправлюсь я от хворобы...
Минул апрель, в мае появился щавель на лугу, молодая крапива, зеленый лук на огороде. Антип Никанорович подолгу просиживал за столом, заставляя себя съедать по две тарелки крапивного и щавельного борща, глотал через силу ничем не приправленную бульбу, удивляя домашних своим аппетитом. И никто не знал, с каким трудом он проталкивал в горло каждую бульбину, каждую луковицу или
ложку борща. Удовольствия от еды он давно уже не испытывал и не ощущал никакого вкуса. Понимал: надо есть как можно больше зелени, чтобы набраться сил после болезни. А пока что дальше своего двора выбраться не мог.
Изредка он выходил на улицу, садился на лавочку у палисадника, под кустом сирени, и перекидывался словом-другим с редкими прохожими. С рассвета до темна сельчане находились в поле, и улица, как правило, пустовала. Только под вечер кто-нибудь из мужиков подсаживался к нему, заводил неторопливый разговор и пересказывал скупые деревенские новости. О Захаре сельчане посудачили, посудачили и забыли. Максимка остался один в новой хате. Поначалу за ним приглядывала Капитолина, но вскоре отступилась от чужого ребенка, кинула на произвол судьбы. Тогда в Захарову хату стала похаживать Прося. Антип Никанорович видел это, но молчал — как-никак Прося доводилась Максимке родной теткой. Но все понимали, что долго это продолжаться не может, хлопца надо куда-то определять.
Однажды вечером перед сном Антип Никанорович заметил, как Прося с Ксюшей о чем-то шепчутся и поглядывают на него, не решаясь заговорить.
— Ну, чего там у вас? — не выдержал он.
— В школе была я...— начала Ксюша неуверенно.— Елена Павловна говорила, что собирается Максимку в детдом определить.
— Ну и што, ежели — в детдом?
— Не чужой он нам,—отозвалась Прося.— Что люди скажут? Целый месяц без догляду, совсем от рук отбился.
Бабы умолкли, ожидая, что скажет Антип Никанорович. Но он нахмурился и молчал.
— Мы тут решили забрать его к себе,— продолжала Ксюша.— Ты как, батя, а?
— Ежели решили, так чего меня спрашивать! — сказал он ворчливо.
— Ну, батя, дите тут при чем? Жалко хлопца, пропадет. Или не родня мы ему?
— Родня...— усмехнулся грустно Антип Никанорович и тяжело засопел, вставая с табуретки.
— Так что, батя, как ты?
— Вы ж решили! — бросил он сердито.
Назавтра Ксюша снова пробовала заговорить о Максимке, но Антип Никанорович отмалчивался, не скрывая своей обиды и недовольства. На третий день Прося при-
вела Максимку, и он остался в семье Лапицких. Захарову хату закрыли на висячий замок, ставни заколотили досками.
Где едят пятеро, там поест и шестой. Места в хате хватало, и лишний рот за столом не беспокоил Антипа Никаноровича, но он не мог спокойно глядеть на Максимку—тут же вспоминался Захар и все связанное с ним. Это повторялось каждый день, каждый час, становилось невыносимым. Он делал вид, будто Максимка не существует вовсе, не глядел в его сторону, не затрагивал. И Максимка, почувствовав нелюбовь деда, старался как можно реже попадаться ему на глаза. С Артемкой они возобновили прежнюю дружбу, вместе шли в школу, вместе возвращались, спали на одной кровати и целыми днями пропадали на улице. Максимка знал, кто убил деда Евдокима, и это делало его перед другими метелицкими хлопцами робким, виноватым и замкнутым. Даже Антипу Никаноро-вичу иногда становилось жалко его. Ребенок ведь не ответчик за своего батьку, нет его вины перед людьми, чего же тебе, старому ворчуну, неймется, чего злишься на мальца невинного? Грех па душу берешь, тая в душе недоброе к ребенку, опомнись, выкинь старческую дурость из головы! Но как он ни сердился на себя, сердцем к Максимке не теплел и не мог избавиться от мысли, что приютил в своем доме сына кровного врага.
В середине июня судили Захара, дали, как и Тимофею, двадцать пять лет. К этому времени Антип Никанорович оправился от болезни, окреп, насколько можно было окрепнуть в его годы, и с облегчением закинул свою ореховую клюку под навес гумна. О поездке в Москву, конечно, не могло быть и речи, понимал, что такая дорога убьет его, а вот о Гомеле стоило подумать. Теперь, после суда над Захаром, неужто не поймут они, что Тимофея оклеветали? Не должно такого быть, найдет Антип Никанорович правду, иначе для чего же он с таким трудом выкарабкался из болезни? В самом деле, ведь не смерти напугался он — несправедливости. В его семьдесят пять смерти бояться не приходится.
К зданию НКВД Антип Никанорович подходил не с такой уверенностью, как в первый раз, когда арестовали Тимофея. Тогда он шел возмущенным и злым, готовым обру-
гать и обвинить кого угодно в непонятном аресте своего сына, сейчас —озабоченный и задумчивый, с единственной надеждой — помочь Тимофею отделаться от чудовищного обвинения.
Как и в первый раз, на входе его остановил дежурный, но теперь Антип Никанорович не стал требовать «главного начальника», а попросил пропустить его к следователю Брунову по важному делу. Его провели в знакомый кабинет с толстой дверью, обитой черным дерматином.
Брунов указал на свободный стул и внимательно вгляделся в Антипа Никаноровича.
— Лапицкий я,— подсказал тот.
— Изменились вы — не узнать. Постарели.
— Постареешь...
Брунов долго молчал, разминая в пальцах папиросу, закуривая, видно, ждал вопросов, потом сказал:
— Вы, конечно, по делу сына. Суд состоялся...
— Но состоялся и другой суд,— перебил его Антип Никанорович.— Захар же Довбня возвел поклеп на Тимофея. Тогда вы ему поверили, а он — шкурник как был, так и остался. Правду ить не утаишь, когда-никогда всплывет. Кому ж вы верите, этому бандюге?
— Правду не укроешь, это верно,— согласился Брунов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60