А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Пресытившись, Захар отвалился к стенке. Видать, он заметил Полинину холодность, долго молчал, успокаивая дыхание, потом зло сказал:
— Что-то не узнать тебя. Али не рада?
— Чего ж —не рада? Пересохла ожидаючи... .— Может, хахаля сыскала?
— Что ты мелешь? Ха-ахаля... Поди найди хоть одного в деревне.
— Свинья лужу сыщет!
— Да отцепись ты!—отмахнулась Полина равнодушно.— Не выспался, так спи.
— Гляди, девка, коли что проведаю, так и знай: на одну ногу наступлю, за другую дерну!
— Чего ты бесишься? —Полина пожала плечами. То не этак, это не так... Мало, так скажи, я ж не убегаю.
Захар скрипнул зубами и отвернулся.
Утром, пока не проснулся Максимка, Полина разбудила Захара и спровадила на чердак, чтобы не случилось как с Савелием. В течение дня несколько раз лазила на-
верх ублажать истосковавшегося по жене Захара, но так и не проснулось в ней бабье чувство. К вечеру она уже ненавидела его лютой ненавистью. Как только стемнело, Захар собрался, мирно простился с женой и канул в сырую темень.
Жизнь Полины покатилась круто вниз. Тягуче-дремотные дни проходили в обреченном пьянстве. До прихода Захара в ней теплилась смутная надежда на прежнюю семейную жизнь, теперь же и этой надежды не стало. Но главной причиной ее безотрадности был не Захар; не боязнь потери мужа, разрушения семьи сковала Полину по рукам и.'ногам. Нашла бы нового мужа, завела бы другую семью, с ее красотой и молодостью не грозила опасность остаться без мужика. В Полине что-то надломилось внутри, и пропало бабье чувство, что было главным в ее жизни. В любви она была жадной и ненасытной: чем бы ни занималась, как бы ни уставала на работе, но стоило вспомнить прошедшую ночь и ночь, которая ждет впереди с сильным, щедрым на грубые ласки Захаром, и все забывалось, усталость как дождем смывало. Полина становилась веселой, сговорчивой, в теле просыпался сладкий зуд, подстегивающий в работе, торопящий движения рук, ног, только в мозгу сверлила одна мысль: «Не напился бы до вечера!»— это управляло всеми ее делами, притупляло случайные обиды, отгоняло заботы, подавляло разум. Оттого Полина была всегда веселой. Другой жизни она не представляла. И вдруг эта страсть непонятным образом исчезла.
К зиме здоровье Максимки поправилось, и опять он остался без материнского присмотра, днями пропадал у Артемки или в хате Тимофея, зачастую там и ночевал. Полина нашла себе собутыльницу в пристанционном поселке—Татьяну, бездетную жену Матвея Пташникова, погибшего в первые дни войны. Они пили вдвоем, слезливо делились друг перед дружкой своими невзгодами, заводили протяжную, с надрывом песню или просто молчали, уста-вясь в стаканы невидящими глазами, пока одна из них не засыпала тут же, за столом, тогда другая дотягивала сонную до кровати и обессиленно валилась рядом.
Вторая военная зима подкрадывалась осторожно, не торопясь, как лиса к курятнику. Выпал небольшой снег, назавтра был смыт мелким холодным дождем, второй снег растопило солнце своим последним теплом, через неделю ночной морозец затянул землю хрупкой ледяной коркой, и только третий снег улегся основательно, по-медвежьи, до весны. Завыла, заскулила метель, загорбатились у плетня сугробы, мороз железным обручем опоясал поля.
Второй день Полина безвыходно сидела в хате своей подруги в поселке. Один за другим шли тяжелые поезда в сторону Гомеля, сотрясая промерзлую землю; дребезжали оконные стекла, плясали стаканы на засоренном хлебными крошками столе, колыхался мутный самогон в бутылке и такого же цвета огуречный рассол в широкой глиняной чашке. Полина клевала носом над своим стаканом, изредка вздрагивая всем телом от икоты, и тянула заплетающимся языком слово за словом:
— Эх, Танюха, не баба я боле, не-е-е. Была баба, да вся вышла, иссохла на корню! Не человек...
Вечернее небо за окном потемнело, в хате повис тяжелый сумрак. Прогромыхал очередной поезд, некоторое время стояла нудная тишина, потом завыла соседская собака, протяжно, по-волчьи.
— Воет,— нарушила молчание Татьяна, качнув головой, отчего по плечам рассыпались белые взлохмаченные волосы.
— Чью-то смерть почуяла... Накличет,— отозвалась Полина.
— Энтих смертей сичас!.. Ни в грош человек стал. Эх, жизнь! Тоскливо, Поля.
— Хуже, Таня, обрыдло все, мертвечиной пахнет.
— У тебя хоть дите, а я?
Они выпили еще по одной, и Полина стала надевать свой тулупчик.
Во дворе — оттепель. Снег под ногами податливый, мягкий. Редкие облака повисли в небе недвижно, а среди них застыл отливающий желтизной месяц. Тишина кругом, только по-прежнему выла соседская собака, наводя тоску и сонливость. Ставни хат закрыты наглухо, ни огонька, ни возгласа. Кое-где из труб выползал белый дымок, горбатился коромыслом над крышей и прижимался к земле.
Выйдя за поселок, Полина почувствовала, насколько она пьяна. Узкая утоптанная стежка ускользала из-под ног, извивалась змеей, и валенки то и дело зарывались в снег. Ей стало жарко от борьбы с неподатливой стежкой. Расстегнула тулупчик, сняла рукавицы.
— Сынонька,— повторяла Полина, смахивая беспричинные слезы.— Конфетки у меня... Вот сейчас отдохну и принесу тебе. Еще не спишь, видать, с Анюткой гуляешься...
Среди поля, в версте от Метелицы, одиноко рос толстый вековой клен, под ним из крепких горбылей чьи-то заботливые руки смастерили лавочку. В летний зной редко когда пустовала она: то старушка, проходя мимо, присядет, то детвора, налазившись по могучим веткам размашистой кроны, с птичьим щебетом гнездится вокруг.
К этой лавочке и направилась Полина. Смахнула рукавом снег с горбыля и присела, опершись спиной о ствол дерева.
— Хорошо-то как! — пробормотала она.— Теплынь... Полина закрыла глаза и улыбнулась. Так ей стало
вдруг спокойно, так легко, что невольно шевельнулась мысль: «Может, не все еще потеряно? Жить надо... Раскисла... По весне тает все. Солнышко...— Она встрепенулась.— Никак, засыпаю? Сына мой, конфетки...»
Полина хотела нащупать конфеты в кармане, но рука ее едва шевельнулась и лениво притихла на коленке, веки слиплись — не открыть глаз. Она чувствовала тепло своего дыхания на груди и одновременно — покалывание в кончиках пальцев.
«Скорей протрезвею... К сыноньке... Конфетки вот...» — подумала Полина, засыпая.
Некоторое время ей мерещилась весна, тающий снег, теплый парок над полем и грачиная стая, кружащая в небе, но почему-то молча, без обычного оглушительного галдежа.
Потом не стало ничего.
Рано поутру после ночи, проведенной со стрелочником, сорокасемилетним бобылем Григорием Дроздом, рябая Ка-тюха возвращалась домой и нашла Полину под кленом. Узнала по черному, с красными розами платку, на который давно зарилась и не раз уговаривала Полину продать.
Прибежала Катюха в Метелицу и закричала не своим голосом:
— Полина замерзла! Там... замерзла! Сбежались бабы.
— Где?
— Под кленом!
— Дошасталась!
— Нашла конец. Не приведи господь!
Посудачили, поохали, на том и разошлись. Немцев Ксюша никак не могла понять: что за народ? То — зверье зверьем, то за добрый куш пленных отпускают.
На прошлой неделе Наталья Левакова привела себе мужика из лагеря, который находился в Добруше, и восемнадцати верстах от Метелицы. А было так. Прослышали люди, что в лагере находятся местные, и хлынули в Доб-руш отыскивать своих. Метелицких там не оказалось, а вот Лешку с пристанционного поселка удалось вызволить. Батька поручился за него, подсунул хорошую взятку, и отпустили Лешку домой. С ним в лагере был москвич Сергей Левенков, вот он и попросил Лешку подыскать ему «родню», чувствуя, что больше двух-трех недель не протянет, свалится с голодухи.
Вбежала Наталья в хату, огляделась — деда Антипа нет, и зашептала:
— Ой, Ксюша, чуда, Лешка возвернулся?
— Ну.
— Просит, кабы вызволили человека. Говорили мы с бабами... Нихто не берется. Не иначе —мне.
— Что ты, Наталья, а ну как узнают — не родня ты ему? Порешат на месте.
— Так фамилия его же Левенков, а моя Левакова. Больно они там приглядываются. Пойду, сестрица. Пропадет ить человек. Апосля корить себя буду.
— Страшно, Наталья... Ай забыла, как они над тобой
измывались?
— Ой, страшно, сестрица! Однако что поделаешь...
Завернула Наталья в белую тряпочку кусок сала, собрала два десятка яиц, деньжат немного и отправилась в Доб-руш. А назавтра привела в свою вдовью хату мужика. От мужика, правда, осталось одно название — скелет скелетом, в чем только и душа держалась. Засудачили бабы у колодцев, зачастили к Наталье в хату — хоть бы глазком зыркнуть на нового человека.
Было ему не больше тридцати пяти, но выглядел стариком: короткий седой чуб с высокими залысинами, лицо морщинистое, пальцы тонкие, не мужицкие, плечи торчат прямыми костяшками, улыбка не то виноватая, не то бо-
язливая, только глубоко в землистого цвета глазницах поблескивали быстрые черные зрачки.
— Ой, болезный! — горюнились бабы.— Ветром сдует.
— Да рази это мужик?
— Очухняет, дай срок. Наталья его выгодует. Вон Савелий пришел каким...
— Ай, бабы, сичас бы хоть такого, все не стенку царапать,— похохатывала Капитолина.
— Срамница! У человека руки трясутся!
- Дык то ж руки! — гнула свое Капитолина.
И в один голос бабы шептали, что он человек не простой, разговор у него больно грамотный и обхождение не мужицкое. Ко всему тому Тимофей Лапицкий с первых же дней свел с ним дружбу. А учитель в людях знает толк.
Действительно, Тимофей быстро сошелся с Левенковым и зачастил к Наталье в гости. Иногда они втроем — Тимофей, Наталья и Левенков — приходили к Антипу Никано-ровичу и подолгу просиживали за неторопливыми разговорами. Левенков устраивался обычно в углу, у печки, и только там согревалось его тощее тело.
— Набрался я холода в лагере,— говорил он, прижимаясь к горячим кирпичам.— На всю жизнь набрался.
Левенков был коренным москвичом, всю свою недолгую жизнь провел в городе, женился, обзавелся двумя дочками, и теперь тосковал по ним, тосковал по дому, по людным улицам, но старательно скрывал свою тоску от Натальи, боясь огорчить ее. Только в разговоре, в частых рассказах о Москве всплывали наружу боль и любовь ко всему, связанному с довоенной жизнью. Привыкший к сутолоке большого города, к его шуму и вечной спешке Левенков чувствовал себя в деревне нелов.ко, двигался скованно, неестественно медленно, говорил тихо, точно боялся кого-то разбудить или потревожить размеренность деревенской жизни. Ксюша замечала, что Левенков хочет походить на сельчан, не выделяться среди них, но это у него не получалось и смешило метелицких баб. Попал он в плен в окружении, как и многие солдаты и офицеры, не успев опомниться и сообразить что-либо в той страшной неразберихе боя. Левенков не был кадровым офицером, звание лейтенанта ему присвоили как инженеру-технику и направили в автобат. Все это о Левенкове знали только в семье Лапицких, для всех остальных сельчан он был рядовым солдатом, простым рабочим, дальним родственником Натальи.
О чем бы ни говорили мужики, о чем бы ни спорили, заканчивали одним: когда же немца погонят?
— Руки чешутся,— жаловался дед Антип.— Работы просют. А на кого робить? Болей сделаешь — болей отымут.
— В нашем положении ничего не делать — уже дело,— говорил Левенков.— В лагере я всяких насмотрелся... Многие считают, что лучше было — пулю в лоб... Чушь! Погибнуть всегда легко, для этого не требуется особого мужества! — сердился он, видать продолжая с кем-то неоконченный спор.— Ведь смерть страшна только при нормальной жизни. А там, в лагере, поверьте мне, страха смерти почти нет, все чувства притупляются, немеют. Там больше пугает не мысль о смерти, а сознание того, что надо жить на четвереньках и надо выживать ради чего-то. Кто потерял веру— тот не хотел выживать, потому что не видел, ради чего жить. И погибал, считая себя героем. Смешно! Не верил в победу, потому и погибал. А если веришь — живи, ты еще пригодишься, твои руки и твой ум.
— Вы о ком это? — спрашивал Тимофей.
— Был там один капитан...
— И что?
— Бросился на коменданта... Пристрелили. Левенков горячился, и худое лицо его преображалось, в глубинах ввалившихся глаз переливчато светились зрачки, как блики воды в колодце. Наталья завороженно глядела на него и счастливо шептала Ксюше на ухо:
— Ой, Ксюша, кабы ты знала! Такой человек! Такой человек!
Время для Антипа Никаноровича укоротило свой бег. Зима тянулась медленно и нудно. Особенно длинными казались вечера. Солнце садилось рано, сон к нему не шел. Чем бы ни занимался, в голове ворочалась тяжелая думка: до каких пор наши отступать будут, когда повернут обратно? Немец до самой Волги докатил, дальше некуда. Говорят, увяз в российских снегах. Дай-то бог! В эту зиму отобрали теплую одежку: тулупы, полушубки, валенки—прижало, значит, немца. На десять дворов осталось по одной корове, кабанчика еще осенью приметили полицаи в баньке на краю сада и увели. А что с ними сделаешь? Оглоблей не огреешь бандюг, в сельсовет не пожа-
луешься, в суд не подашь. Терпи, мужик, завоевателя. Эх, человек-человече, и зачем тебе разум дан? Волк и тот .знает свое урочище. Земля всех прокормит — знай работай. Ан нет, в шелках научились ходить, а работать лень, на дармовщину тянет, на жизнь беззаботно-сладкую. Нету ее, беззаботной жизни от трудов своих, и не будет. Куда ты глядел, человек, коли допустил фашистскую нечисть на земле своей? Людьми ведь рождались они, а стали фашистами, знать, ты дал им звериный норов, твоя вина! Заработался за плугом, врылся носом в землю — проглядел, что за спиной творится. Неужто мало тебя били, человек, неужто мало топтали ногами выродки в семье твоей? Когда ж ты поумнеешь?
Тяжко Антипу Никаноровичу на старости лет, не рукам-ногам— душе тяжко. Ладно фашисты — вражина и есть, но свои, свои-то под боком зверюгами повырастали.
Шел он сына проведать, навстречу — Степка-полицай с карабином за плечом. Дите дитем, едва пушок над верхней губой прорезался, а вышагивает по деревне козырем — сторонись бабы! Не уступил Степка дорогу старику, и зацепил его Антип Никанорович плечом, да так, что отлетел хлопец в сугроб.
«Ишь ты его, в соплях путается, а туда ж!» — подумал Антип Никанорович и прошагал мимо, даже не взглянув на барахтающегося в снегу Степку.
— Ну т-ты, ослеп на старости? — крикнул Степка визгливо, по-мальчишечьи.
Антип Никанорович остановился и повернулся на окрик. Степка уже стоял на узкой стежке с открытым ртом и трясущейся нижней губой, снег прилип к его подбородку, обклеил полушубок и мохнатую шапку, карабин сполз с плеча и болтался на согнутой в локте руке.
— На п-печке б лежал! Т-толчется тут!—выпалил он, заикаясь.
И тут Антип Никанорович взорвался:
— Щеня! Сопля зеленая! Вчерась титьку кинул! Ты ко-муй-то говоришь?
— П-полегче, а т-то...
— Што-о?! — Антип Никанорович двинул на Степку, раскоряча ноги, медленно, вперевалочку.
— И п-пальнуть могу! — выкрикнул Степка, хватаясь за карабин и отступая назад.
— Ну-ну, сыми свою стрельбу!—хрипел Антип Никанорович.- О колено хрясну — щепки полетят. А с тобой
знаешь што сделаю, знаешь што? За ноги возьму, размотаю, падлу, и головой о вербу! Ну, сыми стрельбу!
Щеки Степкины вздулись и покраснели, дрожащими руками он держал карабин, но наставить на Антипа Ника-норовича не решился — пятился, загребая валенками снег, и часто моргал.
— Я не п-погляжу на ст-тарость,— бормотал он.— Найду управу. Карабин ить немецкий...
— Немецкий, значить? — Антип Никанорович зашагал прямо на Степку.— Немецкий, значить? Батька на фронте, а ты тут со стрельбой гуляться? Цацку сопляку дали? Я вот зараз эту цацку!..
— Но-но, п-полегче... С цепи сорвался... Я тебя трогал, да? Т-трогал?
Степка уже не пятился, а бежал по стежке, оглядываясь на Антипа Никаноровича и по сторонам — не видел ли кто его позорного отступления? Антип Никанорович не преследовал Степку, прошел шагов десять и остановился, размахивая руками и выкрикивая вдогонку:
—Я те покажу! Я те научу старших уважать, щеня вислоухое!
Бормоча проклятия и ругаясь на чем свет стоит, он пошел своим путем к хате Тимофея. За дорогу так и не остыл, тяжело дыша и -чмыхая носом, ввалился в сенцы. Тимофей встретил его на пороге, веселый, с улыбкой во весь рот, и сразу же оглушил радостной вестью:
— Ну, поздравляю, батя! Немцев под Сталинградом побили!
— Да ну? — Злость из груди Антипа Никаноровича как ветром выдуло.— Ишь ты, а! Ну, рассказывай, не тяни! Чего скалишься?
— Разве я тяну? — Тимофей рассмеялся.—Пошли в хату.
Они прошли в светелку, уселись у окна. Максимка с Анюткой игрались тут же, и Тимофей выпроводил их на кухню. Антип Никанорович не сводил глаз с сына и ерзал нетерпеливо на табуретке.
— Ну?
— Ночью Люба приходила,—заговорил Тимофей.— С утра в школе был, не успел... Так вот, сообщение Совин-формбюро: немецкая армия окружена под Сталинградом и уничтожена!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60